Жалко, что с Георгием больше не поговоришь, не поспоришь. Он умный. Хоть и не насыщали меня никогда наши споры (все равно, что пьешь кислородный коктейль - и вкусно, и пузырьки красивые, но сытости никакой), но все-таки был диалог. Был собеседник.
Всю жизнь меня мучает тоска по умному собеседнику - спутнику, партнеру, брату на высоком и не слишком-то греющем ментальном пути.
Впрочем, неужели в Школе я не обрету таких? Полностью выросших из догм, свободных и зрячих? Я просто еще не осмотрелся там как следует, не разговорился.
Еще не прижился, не осмотрелся, но… Школа уже творит со мной чудеса, будь она благословенна! Она лепит меня и выстраивает. Две точки в неделю: в субботу лекция Н.Т. и семинар и в четверг занятия на группе - организуют мое время, до этого плывшее без берегов и русла. Две точки порядка в неделю и две каждый день: утренняя и вечерняя медитации. Я не узнаю себя. Я и болеть стал реже. Все чаще ощущаю себя струной - натянутой, блестящей, готовой к прекрасной вибрации и звонкой мантре.
Но главное изменение в своей психике я отмечаю вечером, включив телевизор и развернув свежий номер "Огонька".
"Мне невозможно быть собой, мне хочется сойти с ума". Наверное, многие мои соплеменники чувствуют то же, уютно устроившись перед экраном или шурша свежими страницами.
Средства массовой информации - горячие, кричащие, нервные - жесточайшие истязатели. Как жить? Зачем тянуть лямку сердцебиений дальше? Во имя чего - разве что досмотреть агонию до конца…
Нет, в девакан, скорее в девакан! Нет сил больше. Девакан - отдохновение между двумя воплощениями, колыбель, подвешенная на холодном гвоздике Полярной звезды, тот самый мечтаемый Лермонтовым сон: "Но не тем холодным сном могилы…" Чтобы вялотекущий Апокалипсис протекал где-то под, далеко и глубоко внизу. Так далеко - что ни эха от него, ни отголоска взрывов, ни запаха…
Нет, с тех пор как я обрел Школу, мне не стало менее больно от того, что творится с моей бедной страной и моей бедной планетой. Но боль стала иной: расширившись вместе с расширяющимся сознанием, стала прозрачней и тоньше. Я словно раздвоился: живу, мучаюсь изнутри, уязвленный всеми болезнями родины, и в то же время, поднявшись высоко над нею, над всей планетой - понимаю, вижу, люблю и… радуюсь. Радуюсь открывшемуся простору.
Спасибо вам - Н.Т., Школа, Нина.
* * * * * * * *
Пришло письмо от Альбины.
"Удивительный сон приснился мне сегодня! В неведомой стране, в неизвестно каком веке я была доверенным лицом человека королевского ранга. Он был молод, беззаботен, небдителен и все поручил мне: огромные сокровища, просто клады Али-бабы, и я в них купалась. И был там особый сверток, и внутри - самые сокровенные сокровища, о которых хозяин не знал. С виду холстина цвета хаки, сворачивающаяся в свиток, а внутри… письмо, толстое, сильно склеенное, с вашим адресом внизу. Утром получила от вас письмо. Я думаю: может, это было в прошлой жизни, где вы были тот молодой хозяин?
Прочла письмо, и - вы себе представить не можете, какой я получила кайф от него. Не иначе, как мне вас послали добрые, светлые силы! Живите вечно! Уже много-много лет - а может, даже и никогда вообще - я не получала таких прекрасных, умных, насыщенных добротой и знанием писем. Это не комплимент! Мне все время кажется, что вы мне приснились и скоро исчезнете. Не исчезайте!"
Нет, это мне кажется, получая подобные письма, что я сплю. И что городка с названием, похожим на полуденный птичий посвист - Элиста, - не существует на свете.
"…Хочу сказать вам, что я сама не знаю, как лечу. Как это происходит. Просто посмотрю на человека - и с ним сразу что-то начинается… Один человек мне сказал, что это грани одного таланта - из ничего сделать дом, вещь, на свалке найти старье и сделать из него новое, красивое - и вылечить человека. Я тогда была потрясена. А теперь я знаю, что да, это так. Обычно целишь человека, уже отброшенного всеми, тот же брошенный материал, со свалки. Когда я это поняла, стала сама исправлять телевизор, ему тоже место на свалке, но я повожу руками - и он показывает.
…Вот месяц назад был случай. Приходит один давний знакомый, когда-то работала художником под его началом, громогласный такой, матерщинник, участник войны, и плачет: "Дочка, Шурка моя, умирает! Два раза в Москву возили, рентген головы делали уже 17 раз! И никто не знает отчего. Истаяла, лежит, не ест, не пьет, провалы сознания… Помоги, чем можешь! Ты можешь!" Поговорила я с ним. Ладно, говорю, приду, давайте адрес. А у него на левой руке пальцы с фронта, после ранения, не шевелятся. Он пошел к калитке и вдруг в ужасе говорит: "Смотри, пальцы двигаются… Сорок пять лет не двигались… Ты ведьма, да, Альбина?.." Ну, ведьма, говорю. А сама радуюсь: раз отцу помогло, значит, и ей поможет. Ведь помогает не всем, нет, не всем. Прихожу к ним назавтра, темная комната, окна занавешены, лежит что-то ветхое, вроде цыпленка. Села я возле нее, беру руки, а она отворачивается, не хочет видеть меня, не верит. Постепенно влезаю в душу, как умею. Говорит еле-еле, проваливается в беспамятство. Все молитвы, какие знала, прочитала над ней, сорок раз всю огладила, ноги ледяные и руки ледяные растерла, чувствую: бессильна. Не спасу, чего руками махать, как мельница, людей смешить, думаю: как бы удрать. Байки им всякие рассказываю, дошла до Блеза Паскаля, как он умер и обнаружили у него в черепе, на костях изнутри отпечатки пяти пальцев, вмятины черные, все были в шоке, и только в наше время определили, что это был рак мозга. И тут моя Шура задушенно изрекает: "Вот те же самые пальцы и у меня внутри черепа. Значит, и у меня рак мозга. Спасибо, что сказали, теперь я точно знаю, что умру". Уж и не помню, как я выскочила из их дома, а на улице сразу же женщина ко мне: "Который час?" Глянула на часы: "Ровно два". Она: "Сколько?!!" Тут еще одна женщина с часами: "Ровно четыре", - говорит. Вот тут я задумалась. Точно помню, что пришла к ним ровно в двенадцать. Часы шли, не стояли. Я была у них четыре часа, а на часах прошло два. И все так ровно, без минут… Короче: встала Шура, сразу же. Вроде бы и не болела. Подошел срок ей ехать в Москву, отец рассказывал потом: все в шоке были, и так, и сяк снимали голову - ничего. По всем параметрам здорова. С неделю назад заходила ко мне: загорелая, крепкая, красивая, волосы распущены…
Вы гадаете, дар это, или награда - мое целительство, - или еще что-то. Оно было всегда, я родилась со знанием трав, никто меня не учил этому, и всегда липли кошки, собаки, птицы… но проявилось лишь в 42 года, после очень сильного потря-вам когда-нибудь расскажу. Я, конечно, знаю, что это такое. Если б вы приняли учение Дона Хуана, я бы могла вам рассказать, но без этого не получится. Если в двух словах: это добавочная энергия - как подарок воину!"
Учение Дона Хуана принять я не могу, как ни жаль. Я не поклонник Кастанеды, скорее наоборот. То есть первые его тома я прочел с интересом, выписывая кое-что для себя, но от последних меня затошнило. Читал, преодолевая тошноту, и не бросил лишь потому, что книги выпросил с большим трудом и сам переплетал их, заплатив этим за чтение. Особенно невыносимо было место, где описывались дыры в светимости, которые выгрызают в нас наши дети (вспомнилось некстати, что у Сидорова синонимами слова ребенок были "грызун" и "спиногрыз"), и что надо сделать, как перестать любить собственных детей, чтобы поставить на дыры светящиеся заплаты и восстановить свою целостность.
Я честно написал Альбине о своем отношении к Кастанеде, и она - мудрая женщина, - конечно же, не обиделась. Только заметила, что один раз читать недостаточно, лучше и не браться. Надо прочесть эти восемь томов (говорят, уже есть девятый, вы ничего о нем не знаете? Умоляю вас, если только услышите…) раз шесть-семь, чтобы что-то понять.
Возможно, она и права.
Возможно, Кастанеда проник в меня глубже, чем мне кажется, так как сегодня утром я понял, что нужно сжечь свое прошлое. (У него было что-то подобное: отбросить личную биографию, не иметь ее вовсе.) Все старые дневники, письма, записные книжки, фотографии. Все. И не выбросить, не сдать в макулатуру, а именно сжечь.
Вытащил с антресолей и шкафов весь жизненный мусор - пуда два, не меньше, - свалил в одну кучу на пол. (Подумал мельком, что освобождается много места, есть куда запасать мыло, крупу и муку в преддверье предстоящего голода. Только вряд ли я стану этим заниматься - скучно. И не для кого.) Мусор, бумажный хлам, спрессованные энергии тоски и вдохновения, черновики, письма Динки, рукопись Марьям, школьные записки, кособокие хромые иероглифы "эго". Тридцать пять лет жизни.
Не жалко.
То есть жалко, конечно. Особенно письма и фотографии. Дневники не жаль. Придется перечитать их, перед тем как сжечь, и кое-что выписать, что может впредь пригодиться - ведь я еще пишу, еще не совсем забросил это низменное занятие. Перечитать эту груду, семьдесят процентов которой - нытье и боль. Прожить заново тот отроческий, тот юношеский морок… Ну и гору взвалил я сам на себя! Тяжеленную горькую гору.
Фотографий жалко. Больше всего Динкиных. Она любила сниматься. Часто меняла внешность и каждый раз при этом запечатлевалась. То обстригалась почти налысо - оттопыренные уши смешно и трогательно топорщились, как маленькие нагие крылья. ("Острижение волос, по древним мифологическим представлениям, означает замещение самоубийства. Да-да. Волосы - часть тебя. Так же как и ногти. Остригая их, откупаешься этим от смерти, словно бросаешь ей подачку", - важно так, глубокомысленно, перебирая ногтями шуршащий короткий ворс на макушке.) То красила волосы в полоску - и это задолго до моды на панков - или обстригала ресницы на одном глазу и так и ходила: один глаз голый, круглый, карий, другой - для контраста с густо накрашенными ресницами, словно черный нарцисс. Обожала придумывать возлюбленным клички и писать их фломастером или губной помадой на спине и предплечьях. Для меня самыми ласковыми были "мышь", "крысенок"… Неимоверно жадная до жизни, могла влюбиться сразу в четверых. С разной степенью силы, наглости и раскованности. ("Не называй любимых имена, была и есть любимая одна. А имена ей разные дают. - Ну, здравствуй! Как теперь тебя зовут? - Это не я сказала. Ширали. Но все равно правильно".) Чужие души перелистывала, как комиксы - кошмарные, нудные, бездарные, захватывающие, смешные. Текучая, как вода. Наполненная тщетой и смехом. Солнцем. Привязать ее к себе - гиблое намерение, это я, к сожалению, поздно понял. Все равно что влюбиться в листву, в переливы проросшей пшеницы, в хмельную болотную фею. Динка… "Экс-любимая" - разве это не издевательство и не абсурд? Как тут не возмущаться собственным устройством и человеческим вообще и не презирать его. Почему я жить не могу без женщины, подыхаю без ее голоса в телефонной трубке… а через каких-то пару месяцев ее появление становится ненужным и навязчивым, а все эти сумасшедшие ощущения относятся уже к другой?.. Грустный маразм. Сжечь все… Все равно она бессмертна, Динка, и улыбочка ее неуловимая бессмертна, и оттопыренные уши, и постельное вдохновение, и вечная сигарета в зубах, и текучесть… Сжечь.
От Марьям фотографий не сохранилось. Ни одной. И писем нет. Только сюрные рисунки, циклопы и "Сидоровы", обрывки ее дневников да рукопись повести.
Зачем я вытащил этот бумажный ворох?
Прошлое набросилось с такой жадной силой, что я, абсолютно раздавленный, долго сидел не шевелясь.
Память - наш личный, индивидуальный палач. У каждого свой, всегда рядышком, под черепной крышкой.
Что за блаженство, что за отрада в слове "забыться"…
Я пытался отодрать цепкие пальцы памяти, я бил ее по рукам… но она накрепко, намертво вцепилась в один-одинственный образ.
Первый год после ухода Марьям я боялся выходить на улицу. Она мерещилась мне везде, в каждой третьей прохожей женщине, словно тысячи отпечатков размножили с одного оригинала и разбросали по городу. Женщина за сорок с одутловатым лицом, девчонка-первоклассница, узбечка с сотней косичек, старуха, красотка с рекламного плаката, кошка, дворняга, птица… Разрез глаз, поворот подбородка, изгиб верхней губы, темень волос и что-то совсем неуловимое, необъяснимое… Наваждение, наводнение, вышедшая из берегов она.
Кое-как я научился держать ее в берегах.
Но вот вытащил, на свою голову, груду бумаг и снова - захлебываюсь.
Она все время жила, от меня отвернувшись. А я - пытался за подбородок повернуть ее лицом ко мне. Такой обобщенный образ остался во мне от наших отношений. За подбородок, или грубее - за плечи, или совсем грубо - за волосы (впрочем, за волосы - только мысленно), длиннющие, лошадиные, жесткие.
Плечи ее можно обнять и забыться иллюзией обладания. Худые, сжавшиеся неприметно - но я чувствовал - от моих жадных прикосновений плечи, тело… Тело она бросила мне презрительно-безразлично, а все остальное, а главное осталось таким же недоступным, как и прежде, во время жизни ее в убогой комнатенке, расцвеченной редкими визитами Сидорова. Зачем мне ее тело без всего остального? Первое время я наивно пытался достучаться к ней посредством его, апатичного, тихого, - пытался ласкать так нежно, так сладко, чтобы она, завороженная плотяным колдовством, повернулась ко мне сначала с недоумением, с любопытством, потом… Но бесполезно.
Порой, пока она утром спала, я делал уборку во всем доме. Мечталось, что она проснется, а вокруг - чисто, и часть этой чистоты, уюта, ясности перельется ей в душу, и ей станет светло, станет покойно. Но она просыпалась, и это было все то же тоскливо-гордое существо. Холодными, безучастными глазами смотрела она на вылизанную комнату, на букеты осенних, шуршащих, замечательно пахнущих листьев.
Свет, тепло, нежность, желание помочь - все активное и динамично-любящее во мне разбивалось о ее угрюмую гордыню и откатывалось назад, бесполезное. Нужно быть святым, чтобы смочь ее вынести! Я не могу тащить из полыньи человека, который при этом выворачивает мне руки и загоняет под ногти иголки.
Однажды - это было дней за десять до ее ухода - она вывела меня своей апатией. Кажется, я звонил ей по телефону и звал куда-то: на сногсшибательную выставку авангардистов - они еще были внове - или в гости к хорошим ребятам, а она тускло отговаривалась, что никуда не хочет, и пусть я иду один, и, сорвавшись, я крикнул: "Да застрелись ты!" - и грохнул телефонной трубкой.
Сжечь… Все сжечь.
Зойка, моя Зойка. Ирреальная девочка, душа. Только тебе могу рассказать об этом. Только ты меня слышишь и слушаешь, моя маленькая. Только тебе одной я нужен.
Кто ты?
Не уходи от меня. Не оставляй меня.
* * * * * * * *
Сегодня новолуние, сегодня первая медитация на группе,
Все сели в кружок по порядку знаков Зодиака. Нина в центре. Спина прямая, руки на коленях ладонями вверх, позвоночник напряжен и строен, словно антенна, направленная в небо.
Голос у Нины негромкий, размеренный, резковатый. Похожий на мастерок или резец скульптора, которым она вытесывает текст медитации, который, в свою очередь, поднимается вверх, надрезает пространство над нашими головами, и оттуда… оттуда идет золотистый, пощипывающий, зажигающий тонкий звон в ушах, поток.
Если честно, я не ожидал, что буду что-нибудь ощущать. Мне казалось, я совсем не чувствителен, не продвинут в ту сторону. Но - было, было! Отрицать это невозможно, сомневаться больше нельзя!
Потом, не выходя из поля, не меняя позы, все негромко рассказывали свои ощущения. Кто-то чувствовал поток энергии, но ничего не видел. Кого-то неудержимо влекло поклониться, отдать избыток космической силы земле. Кто-то рассматривал быстро мелькающие астральные картинки. Один парнишка, тренер по у-шу, наблюдал исходящий от всех нас свет, от кого-то яркий, от кого-то послабее. (Вот счастливчик, вот продвинутый! Я сразу же заболел комплексом неполноценности.) Что-то, впрочем, и я видел и попытался выразить. Световые пятна, неистово крутящиеся колеса, огненная змея, рассыпающая трескучие искры…
Мне запомнился рассказ Тамары. Ей привиделось, будто она сосуд, полый, и ключицы ее - края сосуда. И вот огромный тюбик с черной краской, и кто-то надавливает, и краска, переливаясь через ключицы, заполняет ее. Черная, жгучая, маслянистая… по горлышко. Она рассказывала - мы все еще сидели в поле, расслабясь, руки ладонями вверх, - и вдруг страшная тяжесть надавила на меня, словно тоже стал заполняться черной краской, словно слился на какой-то момент с ней. Потом прошло. Потом говорил следующий по очереди, но я плохо вникал, не сразу стряхнул с себя ощущение этого мига.
После медитации на меня напал дикий озноб. Нина смеялась и говорила, что это хорошо, идет очищение. Потом будут дико болеть ноги, потом поясница, сердце, лоб - по мере очищения снизу вверх - все эти малоприятные ощущения у нас впереди.
Мы шли к остановке троллейбуса, потом ехали в метро, а озноб все не утихал. Я хотел подойти к Тамаре, спросить, что у нее стряслось? С сыном, наверное? Ведь неспроста эта черная краска. Еще хотел поболтать с Ольгой, познакомиться поближе, в конце концов, мы в одной группе, а я еще не перекинулся с ней и парой фраз. Но меня опередили. Понятное дело, женщин мало, я всегда буду оставаться в стороне. Спросить Тамару так и не решился. Она оживленно рассказывала кому-то из мужчин о том, как ходит в Дом ребенка и лечит детей, по выбору, кто ей приглянулся, ("у кого глазки самые ясные") - она понизила голос, оглянувшись на Нину, - она была говорлива и бодра, и при чем тут какая-то картинка с краской… Я пристроился к ним третьим и молча шел рядом, усмиряя озноб.
Ольга тоже чаще молчит, чем говорит, в этом мы с ней похожи. И еще она одного со мной знака, знака огня. Это я понял еще в прошлый раз, до того как мы выяснили свои знаки, рассаживаясь по кругу. Она прямо-таки взбесилась от слов Нины, что не нужно лечить (хотя сама экстрасенсорикой не владеет совсем), и сдержала бешенство, и сидела тихая, с угрюмыми глазами. Картинки ей тоже сегодня привиделись, но я их не запомнил, потому что она говорила после Тамары, после черного тюбика.
Запястья у нее потрясающе тонкие. Но она гораздо более нервна и пуглива, чем девочки из моего сна. Те были спокойней, ласковей, пронзительней…
Медитация - это здорово. Это выход в иное измерение, воплощенная вертикаль. Это лестница Иакова. (Точнее, самое ее начало, первые ступеньки.)