Бабка пошла зарезала курицу и запекла на бутылке, накрыла стол белой скатертью, выставила бутылку "Столичной". Для виду даже бутерброды стала ему готовить "в дорогу". Дед Иван увидел, что к нему теперь относятся совсем иначе, и весь вечер как привязаный ходил за бабкой и выкладывал все, что в душе накипело. До поздней ночи она внимательно слушала деда, потихоньку его подпаивая, и дозналась вот о чем.
Во всем, конечно, был виноват этот авантюрист, Юрко из Киева. Он же ж не мог не видеть, что дедка наш малость того – слабая нервная система, впечатлительная личность, ему волноваться никак нельзя, – а Юрко давай деду о дальних странах рассказывать: о Кубе, о Панаме, да о Коста-Рике.
– А дед же твой, ей-богу, как дитя малое, все бы сказочку слушал и бог знает что себе там представлял. Да еще эти книжечки – сидит, чего-то там по-испански кумекает, а мне ничего не рассказывает, меня аж трясло, что от меня что-то скрывают. Мне, Петрусь, это так было больно, что он меня за человека не держит, думает, коли он прухвесор, так я уж ничего и не пойму. А еще этот самый Юрко разболтал моему Ивану, что они с делегацией летят в Мексику, на целых полтора месяца, и как раз нужен еще один, чтоб по-испански малость петрил. А я-то думала, что со старым такое стряслось: целый месяц не спит нормально, крутится, возится. Думаю, неужто опять его бесы мучают? А он, как подпил, так и рассказал, что не бесы то были – это он волновался, выберут в делегацию его или кого помоложе. Я думаю, дружок его тоже держал кулаки, чтобы деда выбрали. А главное, почему старого моего собирались взять – да потому что старый он, а молодой мог бы удрать, да и фьюить! Ищи потом! – бабка махнула рукой и скривилась. Она выглядела сейчас особенно старой и опечаленной. Что-то у нее болело, когда она все это рассказывала.
Бабка перевела дыхание и продолжила:
– Ну вот, дед это все мне рассказывает и рассказывает. А чтоб ты знал, твой дедка пить никогда не умел, да и не хотел даже, всем его приходилось заставлять. Ну, а тут сам на радостях стал опрокидывать одну за другой, а я ему подливаю да подливаю. От водки язык-то у него и развязался, а я все слушаю себе и только думаю: "Ну-ну, старый, погоди ж ты…" И тут он мне, знаешь, вдруг говорит, что он на самом деле возвращаться и не собирается. За ним никто следить не будет, а когда все будут уже собираться обратно, он тихонько ночью удерет – ему Юрко обещал помочь. Нет, ты подумай! – бабка аж слюной брызнула, так ее эти воспоминания разнервировали. – Он – и удрать хочет! А мне что потом делать? Сидеть тут, чтоб с меня люди смеялись? Да то б позор был на весь район! Мол, у старой Галушихи муженек удрал! Еще хуже, чем если б вызнали, какой он придурок. С меня и так-то люди смеялись, что такого мужика ледащего заимела – ни тебе гвоздя в стену не забьет, ни кроля не обдерет. А как выходил в огород с тяпкой, так все село сбегалось посмеяться. Не-ет, думаю, голубчик, не ты тут один прухвесор. У меня тоже, Петрусь, какая-никакая гордость есть.
– А зачем он хотел убежать, дед не говорил?
– Да говорил… Я тоже хотела знать, что ж он там делать собирается. А он давай хихикать, шутить, ну как все пьяные: мол, он там себе молодуху найдет – давай-давай, думаю, уж кто бы там про молодух говорил. И так не хотел мне говорить, ну ни за что! Уж думала, что не выведаю. А потом таки раскололся.
– И что это было?
– Да псих был твой дед, – сказала бабка с неподдельной жалостью. – Чистый псих. Верила, что хоть немного нормальный, а он оказался идиот капитальный. Сказал, что хочет убежать к индейцам жить. Не, ну ты слыхал такое? К индейцам, а?! Учиться у них он будет! Я говорю, да чему ж эти папуасы тебя научить смогут? Но дед уже так набрался, что ничего конкретного ответить не мог. Только что-то про скамеечку какую-то бормотал.
– Что это могло означать?
– А почем же я знаю? То уж, наверно, совсем клепки в башке повылетали. Он сказал, вроде знает, где в том городе, Мехико зовется, скамеечка есть такая, где люди сидят. Знает, мол, где та скамеечка. И вроде к той скамеечке приходит всегда один тип, сам из индейцев. И дед сказал, что он умрет, а найдет ту скамеечку, и будет там сидеть, и не слезет с нее, пока тот индеец не придет, и не возьмет его с собой, и не научит видеть. Представляешь? Шизофреник… Натуральный шизофреник.
– Научит видеть?!
Бабка только рукой махнула и отвернулась. Ее губы дрожали, и пару минут мы просидели молча, пока бабка не взяла себя в руки. Она вытерла краешком платка слезы возле рта и вздохнула:
– Ну и упился твой дедуля, намертво. И я тогда взяла и перенесла своего Иванка в погреб. Кинула ему там перину, подушку, поставила ночной горшок… Воды наготовила, а то ж столько выпил, потом сушняк будет… И те все бутерброды, что ему "на дорогу" нарезала, тоже положила, чтобы было ему что поесть. Ну и лестницу оттуда вытащила, да и закрыла его в том погребе – привалила сверху мешок сахара, потом еще мешок муки притащила, да и пошла спать. А поутру встала на рассвете, приготовила себе поесть-попить, чтоб было под рукой, и села сверху, стала ждать, когда старый протрезвеет, – бабка вновь сделала паузу. – Ну, вот и сидела себе.
– А дед как там, проснулся?
Баба вздохнула еще тяжелее:
– Да уж проснулся. Да как стал звать, просить, чтобы я его выпустила! А я молчу и радуюсь себе потихоньку. Чего он только не говорил мне! Я вот прислушивалась, так то вроде и не дедушка твой говорит, а сам сатана. Стал меня искушать, как Христа в пустыне. А как я не послушалась его, то стал безумствовать и бесноваться. Вроде и вправду черти из него выходили, такое деялось. И плакал, и хохотал, и вопил, а уж ругался – как сапожник! Он думал, что он один такой мудрец. Думал, раз он по-испанскому книжку читает, то я совсем пустое место, и со мною уж как угодно обращаться можно. Так я ему показала Мексику! Чтоб знал, старый пень, как меня перед людьми позорить!.. А тут гляжу – а уже за семь перевалило. Ну, думаю, еще часок для верности посижу, а там уж и выпустить можно. "А шо, старый, – спрашиваю, – помогло тебе, шо ты прухвесор? Ишь, удрать он себе надумал! А я, – говорю, – простая баба безграмотная, тебя перехитрила! Видишь, – говорю ему, – как оно в жизни бывает? И кто теперь хитрее?" Слышу – тихо стало в погребе. Не отзывается. Понял, видать, что не будет ему никакой Мексики. Ну-ну, – думаю, – посердится, да и перестанет. Открываю крышку, спускаю лестницу, глянула на старого – а он лежит на матраце, весь аж зеленый…
Баба замолчала и вытерла слезы. Мы снова какое-то время молчали, каждый в своем настроении.
Что было дальше? Баба перепугалась, взяла деда на руки и перенесла в кровать. Положила под перину и два дня за ним ухаживала, отпаивала чаями, носила в постель еду, но дед чах и слабел. С бабкой он больше ни слова не сказал, ни звука не издал, ни разу на нее даже не глянул. На третий день, где-то в полседьмого, дед страшно вздохнул и умер.
Такая вот быличка про моего деда.
10
Бабка продолжала по вечерам рассказывать мне порциями свою жизнь, но ни одна из историй больше не была такой оглушительной для нее, да и для меня, как та первая. Зрение у бабки резко ухудшилось, сама читать она уже не могла, но в целом выглядела более оживленной. Недаром говорят, что прошлое давит нас – сбрасывая его, мы молодеем.
Полдник я проводил возле бабки, попивая с ней чай и читая вслух Мирче Элиаде. На сон зачитывал ей "Тибетскую книгу мертвых". Бабка жаловалась, что "ничего не понимает". Она плакала, чтоб я читал ей Евангелие. Я же пояснил, что со Святым Писанием она в целом уже знакома, а про "Тибетскую книгу мертвых" впервые слышит, хотя это экземпляр из библиотеки профессора Галушки, бардо ему тходолом . А человек перед лицом смерти, продолжал я, который знает про две версии потустороннего, имеет вдвое больше шансов умереть удачно (назовем это так), чем человек, зашоренный только одной. Ибо никто из живых не знает наверняка, что там, после смерти.
Бабка возразила, что Бог знает. Я ей на то: знает, да не скажет. А ждет, чтобы мы сами все увидели.
Бабка задумалась. И тут неожиданно спросила, что, на мой взгляд, наступает после смерти. Малость поразмыслив, я ответил, как считал: "Думаю, после смерти наступает смерть".
Глава V Жить значит умирать. Фуги и трансы
1
В бабушкиной хате я обитал в угловой северной комнате. Она была пустая, белая и пахла сухой луковой шелухой. Пол в комнате нелакированный – длинные сухие доски. Плинтусов тоже не было. Когда-то тут хранились мешки с крупами, на крупинки которых я наступал босой ногой, занимаясь кунг-фу.
Хотя в кабинете моего деда было канапе, я решил поселиться там, где до меня не жил еще никто. Я обнаружил, что спартанский стиль жизни делает меня дисциплинированным. А дисциплина делает меня спокойным и сильным.
Выбеленные стены, трехстворчатое окно без карниза (ни штор, ни занавесок), расстеленный вдоль стены спальник идеально соответствовали моим эстетическим запросам.
2
У меня было много свободного времени. Мыть посуду – работа небольшая. Поэтому с утра, после тренировки, я обычно находил часика три-четыре для сосредоточения. Сидел у себя на коврике, тренировал глубокое дыхание. В звонкой тишине бабушкиного дома я медленно, шаг за шагом, перематывал в голове бесконечные пленки памяти. Упорядочивал их, каталогизировал. Одним словом, возобновил исследования.
Я продолжал ежедневно отрабатывать удары, которым меня научил Василь – но уже не потому, что готовился к армии, а потому, что это стало частью моей жизни. Чем больше я тренировал тело, тем лучше были продвижения в деле памяти. Кислород входил в самые закрытые участки тела, пробуждая воспоминания, что прятались, склеенные, в тесных щелях моего времени.
3
Порой говорят: всегда все бывает в первый раз. На минуту остановитесь. Вслушайтесь в эту фразу. Она – про посвящение в неизвестное, которое и есть суть бытия, опыт опытов.
Случай с клеенкой тоже был посвящением, первым опытом в своем роде. На каком-то глубинном уровне еще тогда я ощутил – у вещей есть оборотная сторона, таинственная и страшная. Но раз она такая беспокоящая, лучше ее не замечать. Так я запретил себе смотреть на вещи по-иному. Припомнив это, с позиции себя теперешнего я видел себя-"до" и себя-"после" этого решения. Наши решения – это своего рода магия. Ведь как еще назвать то, что способно изменять мир? До момента, пока клеенка не напугала меня до полусмерти, я не был связан никакими обещаниями. Я мог без слов разговаривать с камнями – и они отвечали мне. Я знал тайну и видел свет.
После того как я (пусть и мало понимая, что делаю) дал обещание больше никогда не видеть "бабаек", их просто не стало. Я забыл об их существовании и, главное, забыл о самом обещании.
К слову, немало моих друзей в том же возрасте вот точно так же рассказывали, будто видели "черта". Некоторые при этом так пугались, что бабушкам приходилось водить их к ворожеям, чтобы их выкатали яйцом. А еще вспомнился наш лагерь "взрослых" – тех четырехлетних пацанят с нашей улицы, которые уже отреклись от иного, темного зрения, – и лагерь "маленьких", которые продолжали бояться подвалов, рассказывали, как видели "духов" или встречали во сне львиноголовых ангелов с изумрудными глазами. На уровне эмоций, а не слов, на уровне чувства, а не понимания каждый должен был принять личное решение, войти ли в компанию "незрячих", зато "взрослых". Это решение так и формулировалось: "хочу не видеть". Но мы об этом забыли.
Я заметил, что работа с памятью навевает транс. Кажется, ты заново переживаешь все события, некоторые даже слишком ярко.
Так, я припомнил свое решение после ужаса с "бабайкой" – и отменил его, сказав противоположное: "Хочу видеть, КАК ВСЕ НА САМОМ ДЕЛЕ".
Возможно, это и запустило остальные процессы.
4
Жизнь вне города гипнотизирует. В однообразии дней начало казаться, что вокруг – каждый раз тот же самый день, только в другом ракурсе. Я просыпался, и днесь мой насущный казался мне днем вчерашним, а вчерашний – сегодняшним. Время свернулось в бублик.
Я заблудился, прочно заблудился в суточных циклах нашей планеты, не находя больше объективных доказательств того, что именно было до, а что случилось после. Хронология давалась что ни день, то труднее. Путались причина и следствие. Появился гул.
Наблюдая за бабушкой, я видел на ее месте себя. Рано или поздно, но и мне тоже суждено приблизиться к магической линии смерти. К линии, за которой заканчивается вера, а начинается опыт неведомого. Мне представлялся образ человека с завязанными глазами, приближающегося к пропасти. Вдвоем с бабулей мы медленно, вдох за вдохом, делали шаги по направлению к смерти.
5
Как-то я сидел рядом с бабушкой, это было уже после обеда. Бабушка молчала. Ее дух угомонился. Всех бесов памяти мы общими усилиями отпустили.
Сидели вдвоем, пили чай. Я вспомнил, что оставил на плите греться воду для мытья посуды. Пошел на кухню, снял кастрюлю, но тут меня смутила какая-то неадекватность. Я брал кастрюлю за ручки кухонным полотенцем, чтобы не обжечься. Когда я невольно отметил это, то снова кольнуло страшное впечатление, будто я что-то делаю не так. А действительно ли для снимания корыт используют полотенца? Да и вправду ли кастрюли ставят на плиты? И правильно ли я сделал, что налил кастрюлю в воду? Или это уже я в натуре сморозил?
Вах! Я схватился за голову, ибо несколько тяжких секунд отчетливо улавливал блики шизофрении. Неадекватность. Ощущение, будто все, что я делаю, – это какая-то гипногогическая, хитро вывернутая бредятина. Вдруг стало не хватать критериев, на которые можно опереться. Я оперся о стол, ощутил приступ слабости и присел на пол. Кажется, понемногу отпус…
Ох, опять! Я замотал головой. Поднялся, разогнул спину, надавил ладонями на глаза. Надо поскорее выйти на свежий воздух. Слишком уж много на кухне всего, что вызывает у меня тяжелое непонимание.
Пока обувался, несколько раз проверял себя, действительно ли делаю то, что нужно – то есть в самом ли деле надеваю ботинок на ногу и впрямь ли он предназначен именно для этого. Надо мной нависало ощущение какой-то несусветной иллюзии, обмана зрения – казалось, что вот-вот – и я выясню, что надел я на правую ногу левый шкар, а на левую – правый. Или вовсе обнаружу на ногах рабочие рукавицы, а на голове дуршлаг вместо картуза.
Проникнутый этими диссонансами, я не придумал ничего лучшего, чем прогуляться в город, пошлендрать по гидропарку.
6
Ходу до Тернополя полевой дорогой меньше часа. Я забрел на городскую околицу, где строились респектабельные коттеджи. Пересек жилые массивы и вышел к озеру. В самом центре Тернополя находится большое озеро. Для меня этот факт оставался чистейшим курьезом: "Озеро? Посреди города? Ну-ну!" Стояла хмурая погода, на западе громоздились серебристосиние тучи странных форм. Последние несколько дней всё как-то собирались тучи, а под вечер еще и погромыхивало.
У озера ко мне вернулось нормальное мышление. Не привлекая лишнего внимания, я фланировал вдоль набережной. Любовался свинцовыми водами, нюхал западный ветер. Меня отпустило, и теперь закидоны с ботинками и кастрюлями я охотно приписывал разбушевавшейся фантазии. Глазел на юные влюбленные парочки, гулявшие рядом, держась за руки. Казалось, в Тернополе влюбляются одни неформалы – и исключительно в неформалок. Причем в Тернополе они казались исключительно соблазнительными. Может, это предгрозье творило такое со мной? Я слегка погрустил и повздыхал – так, для атмосферы. Подумал краешком уха, что было бы нехило с какой-нибудь из них пере… это самое… перепердолиться.
Повернул по направлению к драмтеатру. Театр в Тернополе напоминает романтическую фантазию на тему карбюраторного завода. Мраморный фасад с колоннами, украшенный массивными декоративными шарами.
А на крыше, в компании женщин-слесарей, стоит чугунный работяга, вознесший над головою карбюраторный венок, словно лавровый фильтр.
Уже смеркалось, и я зашкандыбал назад, в поля. У театра собрался молодняк. Играли на гитаре. Надорванный голос выпевал: "Май гьИл, май гьИл, доунт лА-ай ту-у ми-и, тэл ми уее-Е дид ю сли-ип ласт нАйт".
Словно кипятку плеснули мне за шиворот. Я остановился и стал слушать. Не голосом пел самородок, а сердцем, сердцем рыдал.
Я вздохнул. Гитарист бренькнул завершающий аккорд, и все дружно захлопали в ладоши. Заговорили вразнобой, и круг стал не таким тесным. Люди расступились, и вдруг девчонки, которые были в самом центре компании, заметили мой одинокий силуэт. Они что-то восклицали и махали мне руками, чтобы шел к ним.
Я и забыл, с какой легкостью осуществляются мои желания.
"Энд гиз бади нэуе уоз фаунд", – провыл чувак и бренькнул завершающий аккорд. Все дружно захлопали. Но не успел я врубиться, что это за накладка пленки, как диссонанс набросился и поглотил меня.
7
Ее звали Корица. Как нежно, правда? Сам придумал, едва глаза открыл. Корица – сырники с ванилью. Корица – кофе с кардамоном. Такая сладкая девчонка по имени Корица. И хотя позволить ей привести себя в сознание бесперспективно в плане знакомства, перед натиском судьбы я оказался бессилен. И так оказался на руках Корицы. Там было тепло и уютно. Если бы она еще смогла меня убаюкать, я был бы на восьмом небе покоя (семь – число лидерства и экстаза, восемь – покоя и гармонии). Я любуюсь ее влажными губками, Корица что-то говорит.
– Да пацан обкуренный в дупель! – выкрикивают где-то далеко парни (крики сквозь вату). – Воды! Дайте воды!..
Только не воду! Йопэрэсэтэ, только не на шею!
Не могу пошевелиться, тело гудит ледяным огнем. Сейчас я ого как далеко – несмотря на то что пребываю на таком волнующем расстоянии от Корицы. На меня льют холодную воду. По коже проносится нестерпимая дрожь, с меня смывают избыточный заряд. О, становится и в самом деле лучше!
8
Я поднялся, поблагодарил Корицу (не удержался, чтобы не пожать ей руку – это всегда чудесно, свежее девичье прикосновение). Поблагодарил ее друзей, поблагодарил гитариста, который, помимо прочих своих преимуществ, пах хорошим мужским одеколоном. Все приветливо помахали мне руками.
И я пошел, а Корица не пошла, хотя, может быть, мне еще не было так хорошо, чтобы двигаться без помощи. Не пошла – не понеслась за мной для подстраховки, чтоб поддержать мою голову, если кровь хлынет из носа, или чтоб помассировать простату, если вся кровь прихлынет туда.
Ну и не надо, сам размассирую.
Я ушел у глухую ночь, в росчерки молний.
Подумалось, что никто из них так никогда и не узнает, ни кто я, ни откуда. У них своя дружба, своя любовь, объятия, поцелуи, гитара и запах хорошего мужского одеколона. Я был никто, и за спиной моей не было никого и ничего, что отягощало бы или тянуло назад. Впереди меня ждала только смерть. Я был несущественным – как тут, так и где бы то ни было. Какое странное облегчение.
Еще пару секунд я чувствовал на себе внимание Корицы и нескольких других. А потом они снова стали петь и про меня забыли.
А тьма окутала меня.
9
Я вышел за город. В поле дул холодный ветер. Наверное, за Хоботным дождь. Ветер веял с той стороны, где сверкало. Ветер пах влажной пылью. Я спешил – слишком уж жутко было в этих полях, да еще и ночью. Ветер катил во тьме невидимые сгустки. Когда они оказывались рядом, подступала потная паника. Ветер откатывал их в сторону – и мне становилось легче.