Вечный Жид - Могилевцев Сергей Павлович 10 стр.


Отлучение (Изыск.)

Приход Обломоффа в революцию, как крупного, вполне уже сложившегося писателя, был неизбежен. Собственно говоря, революционный порыв начала перестройки был неким веянием, захватившим самые разные слои общества, и прежде всего интеллигенцию. Что уж говорить об Айзеке Обломоффе, имевшем за плечами такой нашумевший роман, как "Кровь на снегу", и таких друзей, как Иосиф Айзенштадт?! Обломофф бросился в революцию со всей искренностью, на которую только был способен, со всем жаром своей исстрадавшейся в хождениях по мукам души. Все помнят цикл его знаменитых статей в перестроенных газетах, в которых он называл перестройку началом резолюции в России, и пытался, насколько возможно, обосновать неизбежность такой революции. Все, разумеется, помнят и самую знаменитую статью Обломоффа: "Конец президента", которой были обклеены подземные переходы в обеих столицах, и на продаже которой ее распространители сделали себе небольшие состояния. Айзек потом, когда все уже кончилось, беседовал, не называя себя, с этими распространителями, совсем еще молодыми ребятами, и они в один голос говорили ему о том ажиотаже, который царил на улицах Москвы и Ленинграда после выхода этой статьи.

– Если бы, – говорил ему один из распространителей, – Обломофф въехал на белом коне на улицы Москвы, он бы был встречен, как очередной Мессия, которому отдана в руки судьба России. Народ, безусловно, пошел бы за ним, как за новым вождем, и он мог совершить новую Октябрьскую революцию, не пролив при этом ни единой капли крови. А если кровь все же пришлось бы пролить, народ с радостью отдал бы ее до последней капли за те светлые идеалы, которые Айзек нарисовал в своей знаменитой статье. Ах, Айзек, Айзек, как же ты опрометчиво поступил, как же ты не воспользовался шансом, который предоставила тебе история!

Айзек потом не раз вспоминал сетования этого молодого парня, продававшего некогда газеты с его знаменитой статьей, и каждый раз соглашался с ним, что, возможно, упустил свой единственный в жизни шанс, позволявший ему стать вождем готовых к революции масс. Но одновременно с этим сожалением Обломофф каждый раз думал, что, возможно, возглавь он революцию, выведи он народ на улицы, и Россия, очевидно, была бы залита кровью, а его потом бы предали анафеме и проклинали из поколения в поколение, как нового российского деспота. Впрочем, тут же думал он, мало ли было таких кровавых деспотов в России, возводивших блестящие северные столицы на костях чуть ли не половины мужского населения страны, строивших сибирские города на костях миллионов мужчин и женщин, делавших революции на все тех же белых, покрытых, впрочем, алой человеческой кровью костях сограждан, завоевывавших такой же ценой Сибирь, Астрахань, Казань, Крым и Кавказ, – мало ли было в России таких вождей и таких лидеров, во имя своих личных амбиций или, наоборот, во имя высших идей делавших с этим народов все, что им пожелается. И всякий раз вместе с сожалением об упущенных возможностях к Обломоффу приходила уверенность в том, что он вовремя остановился и не перешел опасной черты, за которой, возможно, он бы погубил свою бессмертную душу! А слава? – славы писателя у него к тому времени и так было в избытке, и никто отобрать ее у него уже просто не мог.

Тем не менее, революционный порыв Обломоффа продолжался несколько лет, вплоть до знаменитого расстрела парламента, который сильно поохладил его воинственный пафос, заставив отойти на шаг в сторону с опасной тропы русского революционера, грозившей тому, кто на нее ступил, чем угодно: тюрьмой, виселицей, пулей, гибелью друзей, каторгой, проклятием, лагерным безмолвием, и так далее, – всего этого в России, как известно, было в избытке. Тем не менее в те незабываемые годы Обломофф по праву делил славу великого писателя и подвижника с Солженицыным и первым президентом России, на месте которого он при желании вполне мог быть. Что же касается судьбы первого президента распавшейся и ушедшей в небытие империи, то хорошо известна роль Обломоффа в его спасении из Форосского пленения, во время которого он, без преувеличения можно сказать, рисковал своей жизнью! "Каждый русский должен пройти через революцию!" – этот девиз Обломоффа тех лет подхватила и понесла на своих знаменах революционная русская молодежь. Все русские, как радикальные, так и лояльные правительству партии так или иначе ориентировались на революционный опыт Айзека Обломоффа и на его статьи, обосновавшие неизбежность повторения в России одна за одной многочисленных революций, как мирных, так и насильственных, сменявших в этой стране различные исторические этапы. "Россия больна революцией, – не раз говорил Обломофф, – более того, она беременна революцией, и вынуждена, как Есенинская сука, раз за разом рожать под забором очередное революционное поколение, которое потом она, как все та же гулящая сука, бросит на произвол судьбы, на пули и штыки защитников официального режима!" Обломофф, как писатель, пользовался образными сравнениями, он называл Россию гулящей Есенинской сукой, воющей с тоски на Луну и бросающейся в объятия к первому попавшему приблудному кобелю, от которого потом рождаются революционные недоноски, обреченные или на пулю и сибирские лагеря, или на кресла в новом революционном правительстве, которое моментально вырождается и превращается в кровавый режим, ибо ничего иного из разнокалиберных недоносков выйти просто не может! Точно так же он образно описал тех приблудных кобелей, которые вдоволь тешились с гулящей сукой-страной, подробно объясняя, кем они могут быть: авантюристами, евреями, инородцами, марсианами, религиозными фанатиками, бесноватыми, шизофрениками, гомосексуалистами, параноиками, чистыми и искренними юношами, профессорами университетов, садистами, юристами, чекистами, фрейдистами, агностиками, неоплатониками, и даже безобразными и бесформенными грибами, родичами безобразной и бесформенной плесени, случайно принявшей облик русского человека. "В России возможно все, – частенько говаривал и в кругу сподвижников, и в своих статьях Обломофф, – и тем более все возможно в русской революции!" "Россия не может прожить и года без революции!" – еще одно его знаменитое высказывание. А также следующее: "Нет такого еврея, который бы не попробовал сделать русскую революцию!" Вообще вопрос об участии в русской революций евреев не мог, разумеется, быть обойден Обломоффым, ибо он сам был евреем, и лучше других знал, что подвигло его самого войти в эту, как он выражался, грязную и зловонную воду ленинского разлива. Любая революция, тем более революция в России, объяснял Обломофф, в глубине своей религиозна, она основана на вечной борьбе Бога и дьявола за основной вопрос, главный и центральный вопрос всего христианского учения: о невозможности построения Царства Божьего на земле. Любые революционные мечты и любые революционные процессы, возвещающие нам о возможности светлого будущего, достигаемого с помощью революции – это уступка дьяволу, уступка вечному погубителю человеческого рода, пленявшего нас сладкими сказками о возможности Царства Божьего здесь, на земле, и сейчас, которое можно завоевать в борьбе против тиранов. В этом смысле любая революция, обещающая нам светлое будущее и небо в алмазах через самое малое время, направлена лично против Христа, преданного, как известно, еврейским народом, который так и не принял его, не принял именно потому, что хотел построить Царство Божие на земле. Две тысячи лет живут евреи с этой своей родовой, ставшей уже генетически запрограммированной мечтой, от которой уже никуда не могут деться, и участвуют вынужденно во всех революциях по всему миру, где бы они ни происходили. Чего бы, казалось, проще, скажет оппонент Обломоффа, – изгоните евреев из России, и о революции здесь можно будет забыть навсегда! Как бы не так! По злой иронии судьбы, по злой насмешке ее, по сумме исторически сложившихся обстоятельств русский народ тоже генетически закодирован на вечную мечту о Царстве Божием на земле, и постоянно стремится эту мечту осуществить! В этом смысле евреи и русские близнецы-братья, два глубоко родственных друг другу народа, два, как это ни парадоксально в применении к русским, антихристианских народа, несмотря на все видимое тысячелетнее торжество христианства в России! Что, кстати, великолепно подтверждается успехом здесь Октябрьской революции, посулившей русскому народу Царство Божие на земле, которое он сразу же стал строить, отрекшись от веры отцов и разрушив до основания большинство православных храмов. "Россия беременна не только революцией, но и протестантизмом, – не раз говаривал Обломофф, – и мы еще не раз увидим здесь своих Янов Гусов, прибивающих на стены православных храмов свои революционные манифесты!" Хорошо известно, чего стоило высказывание о коренившемся в душах русских людей антихристианстве Обломоффу! Хорошо известно, чего стоило ему высказывание о грядущих русских Янах Гусах! Отлучение Обломоффа от православной церкви буквально взбудоражило страну, а самого писателя повергло в глубокое уныние и даже в шок, от которого он долго не мог оправиться. Именно после этого отлучения от церкви – широко разрекламированного и растиражированного всеми газетами, в том числе и теми, что подняли свои тиражи благодаря его статьям, – именно после этого отлучения Обломофф перестал писать какие-либо статьи. От него еще требовали свежего материала, издательства заказывали новый роман о революции и предлагали за него баснословные гонорары, некоторые все еще ожидали, что он въедет в Москву или в Питер на белом коне и провозгласит себя новым вождем нации, а он, погруженный в величайшее уныние, решил вообще бросить писать, навсегда расставшись с литературой. Опустошенный, одинокий, оплеванный и не понятый Айзек Обломофф тайно от всех покинул Москву и уехал в Крым, в свою родную Аркадию, в город своего детства, где провел безвыездно несколько тяжких и мучительных лет, с болью наблюдая из крымской глуши за тем, что происходит в его горячо любимой России.

Оставим же его на некоторое время в этом вынужденном одиночестве, и начнем собирать новый материал для биографии любимого нами писателя.

Поиски счастья (Изыск.)

С тяжелым чувством покидал Айзек Москву. Здесь оставалась большая и лучшая часть его творческой жизни, оставались друзья, надежды, немногие ученики, которых он, кажется, так ничему и не научил, оставалась Марта, находящаяся в психиатрической лечебнице на тихой и зеленой окраине Москвы, которую он не мог забрать с собой и очень из-за этого переживал. Впрочем, долгие разлуки и расставания, иногда по нескольку лет, шли только на пользу им обоим. Марте были нужны уединение и покой, ее болезнь была неизлечима, а Айзек, устав от общения с ней, писал очередной психологический роман, который сразу же высоко оценивался читателями и критиками. Их странный симбиоз, их странная семейная жизнь была необходима им обоим, она не была похожа на отношения других любящих друг друга людей, в ней было слишком много извращения и жестокости, но ее невозможно было прервать, и именно она питала странное творчество Айзека. Вынужденно ввязавшись в религиозные и политические споры, к которым никогда себя не готовил, и которыми в молодости не собирался заниматься, он вынужден был, даже находясь в Крыму, писать очередную статью за статьей, которые требовали от него московские газеты. Ему исполнилось сорок лет, перестройка, которую он считал только наполовину удавшейся революцией, тихо и мирно умерла вместе с расстрелом парламента, в стране наступила апатия, сам он был отлучен от церкви и фактически проклят властями как светскими, так и духовными, но маховик протеста, маховик внутренней яростной энергии продолжал вращаться в нем с прежней силой и остановиться уже не мог. Айзек в статьях по-прежнему обосновывал необходимость для России целой серии последовательных революций, поскольку, по его мнению, именно революции были движущей силой этой страны, которая в промежутках между ними погружалась в спячку и напоминала зачарованную и одуревшую от безделья царевну в тереме, которую должен разбудить заезжий предприимчивый принц. Такой союз царевен и принцев существовал в России всегда, он был для нее благом, кем бы эти принцы ни назывались: варягами, спасшими Россию от распада и междоусобной борьбы, князем Владимиром, крестившим Киевскую Русь, многочисленными светскими и духовными князьями, Александром Невским, Дмитрием Донским, царем Петром, поднявшим Россию на дыбы, и даже Екатериной Великой, брак которой с Россией можно считать на первый взгляд извращением, но который, тем не менее, был для нее величайшим благом. Айзеку тем более было просто писать об извращениях в жизни великой страны, что в самой его жизни таких извращений было достаточно, он резко снизил тон своих статей, и уже не называл Россию приблудной дворняжкой, справляющей свадьбу с залетными чумными кобелями, от которых рождаются бесприютные и неустроенные русские дети, становящиеся то разбойниками, то казаками, то разночинцами, то революционерами. Однако смягчение тона статей ни к чему не привело, и на Айзека по-прежнему продолжал изливаться град оскорблений, угроз и разоблачений со стороны псевдопатриотически настроенной русской интеллигенции. Его называли еврейским ублюдком (и это было еще самое мягкое оскорбление), которому не место в новой России, и который должен уехать на свою историческую родину. Власти духовные искренне недоумевали, как такой отщепенец может быть крещеным православным, и подтверждали отлучение Айзека от церкви. Тем более, что он в своих статьях продолжал предсказывать появление в России своего Яна Гуса и Савонаролы, которые приведут к невиданным катаклизмам и потрясениям и начнут Реформацию, по значению и последствиям своим сравнимую с крещением Руси, реформами Петра и Октябрьской революцией. Айзека проклинали во всех православных храмах, и он даже в Крыму не мог спокойно зайти в церковь и там один на один пообщаться с Богом, излив Ему в своей страстной молитве все свои сомнения и надежды. Он находился как бы на стыке культур, он был и евреем, и русским одновременно, и не понимал, почему его принуждают становиться или тем, или другим. Ему было неуютно в одежке просто русского или просто еврейского человека, он желал чего-то большего, но мир был устроен так, что надо было держаться в каких-то до него тысячи лет назад установленных рамках. Как-то неожиданно в Аркадию к нему приехал из Москвы известный проповедник и миссионер отец Григорий Каверин, который говорил Айзеку следующее:

– Вы ведь хотите разговора начистоту, как я понимаю, разве не так? Вы возмущаетесь тем, что православная церковь если не явно, то тайно, в разговорах между собой, оправдывает террор Ивана IV и подобных ему деспотов? Вы называете таких деспотов извращенцами, но забываете при этом, что все ваше творчество посвящено именно извращенцам, людям ненормальным, психически ущербным, которые, тем не менее, безумно интересны читателю. В нашей с вами позиции, если честно, нет вообще никакого противоречия, ибо на извращенцах, на безумных, на бесноватых, которыми были библейские пророки, держится вообще все в христианстве. Мы лишь за то, чтобы периоды стабильности длились здесь как можно дольше, хотя именно они, эти периоды стабильности, приводят к тому, что евреи не принимают Иисуса Христа, и все заканчивается разрушением Израиля и последующим двухтысячелетним рассеянием. Все кончается революцией, прямо в вашем духе, отлично подтверждающей ваши слова, ибо Иисус Христос и был для его современников и всего мира супер-Савонаролой, супер-возмутителем спокойствия, супер-революционером, взорвавшим тихое и сонное иудейское царство, и разжегшим пожар революции, которая пылает и доныне, и окончится еще большим пожаром Страшного Суда. Вы правы абсолютно, и конфликт между вами и православной церковью – это конфликт чисто условный, конфликт рамочный, конфликт названий и акцентов, необходимый для того, чтобы держать в повиновении свою паству и пасти ее железным и сильным посохом. Мы не можем спокойно относиться к призывам разжечь пожар революции в нашем православном раю, этого бы никто не понял, но мы понимаем, что рано или поздно такой пожар неизбежно возникнет. Поэтому я, разумеется, не передаю, да и не могу передать вам приветствие от Патриарха, но сам лично хотел бы быть в числе ваших друзей.

– Спасибо, – ответил ему Айзек, – ведь друзей у меня почти не осталось. Но, знаете, подчас в жизни получается так, что самые страшные враги для человека – это его друзья.

– Да, – ответил, ласково ответил, глядя на него, отец Каверин, – вы правы, и это утверждение прямо в духе Иисуса Христа и его знаменитой Нагорной проповеди, которая вся построена на странностях и парадоксах. Я ваш искренний друг, но, если дело дойдет до костра, к которому вас когда-нибудь приговорят, я первый поднесу к нему охапку хвороста, и первый брошу к вашим ногам зажженный факел. Ну а потом? – потом встретимся на том свете, где вы, возможно, будете возлежать на лоне Авраамовом вместе с Яном Гусом, Савонаролой, Коперником, Галилеем и библейскими патриархами, а я – гореть по противоположную сторону в аду вместе с грешниками, нечестивцами и богачами, отринувшими бесчисленных Лазарей.

– Спасибо за откровенность, – сказал ему Айзек, – я всегда ценю именно откровенных людей. Не хотите ли выпить местной крымской горилки, она в некоторых случаях лучше даже московской водки!

– Охотно, – сразу же согласился Григорий Каверин, – мы с друзьями в семинарии, и потом, в духовной Академии, всегда завершали философские и религиозные диспуты чарками доброй и славной водки. Люди религии ведь, вроде меня, вовсе не аскеты и сухари, мы такие же живые, как и вы, писатели, и тоже любим порадоваться жизни, которая, в отличие от буддизма, у нас одна, и с окончанием которой закончатся, как мне кажется, все наши земные прегрешения и удовольствия.

– Скажите, отец Григорий, – спросил у него Айзек после того, как они выпили и закусили, – а вы женатый человек?

– Нет, – ответил сидящий напротив него миссионер, – после общения с друзьями в бурсе, то есть, прошу прощения, в семинарии, и потом в Академии, трудно уговорить себя жениться на женщине. Это означало бы замкнуться в определенных рамках, которые тесны для проповедника, подвижника, а теперь уже и миссионера, которым я стал. Конечно, много приятностей в том, чтобы иметь матушку и тихий приход где-нибудь в центральной патриархальной России, но эти приятности, увы, не для меня, я, знаете, прочитал слишком много ваших психологических романов, чтобы остаться так называемым нормальным человеком. Вы ведь тоже, Айзек, не совсем нормальны, разве не так?

– Как и все мы, – осторожно ответил ему Обломофф. – И вообще, что есть нормальность, вот в чем суть?

– Не уходите от моего вопроса, дорогой, – странно глядя на него, тихо ответил отец Каверин. – Прошу, скажите мне честно: как вы относитесь к мужской дружбе между бывшими бурсаками и академистами, которая выше и поэтичней любого союза с женщиной?

– Для меня поэзия заключается именно в любви к женщине, пусть даже к женщине падшей, больной и гулящей, к женщине несчастной и оставленной миром; ведь я, батенька, в бурсах и академиях не обучался, а что касается психологических романов, то это все на бумаге, в жизни же я неискоренимый гетеросексуал!

– Жалко, – искренне ответил отец Каверин, заедая очередную стопочку водки куском крымской ставридки, – жалко, что вы не обучались в бурсах и академиях! Да и то сказать, ведь вы, писатели, не менее лукавы, чем мы, бывшие бурсаки. Ну что же, на нет и суда нет, будем кушать ставридку и пить до утра во славу реальных и мнимых матушек наших, России и святой православной веры!

Назад Дальше