Вась Вась - Шаргунов Сергей Александрович 3 стр.


Младенец зашевелился в плотном конверте и завопил.

Вася жалко и неколебимо улыбался. Младенец кричал, крутя дотошными глазками. Бородач скалился неживым красивым оскалом. На губах у младенца пузырилось белесое, некрасивое, крохотные ноздри трепетали.

Он был багров от расцвета жизни!

Аня подхватила конверт, наградила поцелуем, крик прекратился. Вася растерянно хмыкнул:

– Ай эм сори.

Дитя беззвучно спало.

О, куколка моя, небывало утонченная, атласный новорожденный! Как изумительны твои ноздри, дрожащие едва-едва, когда ты погружен в сон!

Мы вернулись во двор. Ребенок спал в коляске. Петя с хрустом взломал новый коктейль, водка-арбуз, отпил и хвастливо выдохнул вместе с брызгами:

– А мы в лес бегали!

Он плюхнулся на стул.

На пятачке был разложен деревянный столик. Торчали пустые два бокала и две кружки.

– В лесу были? – Аня вздернула худосочную бровь. – Зачем?

– Жутко? – спросила Ульяна.

– Дышали… – Я разливал вино. – Почему жутко?

– Много не буду. – Ульяна легким касанием выпрямила бутылку, наклоненную к ее бокалу. – Анечка говорит: тут жутко.

Я торопливо лил себе пиво.

– Чего ты боишься, душа моя? – Пенный комок спрыгнул через край, с блеском пролетел по поверхности кружки и расплылся лужицей.

– Потом вытру! – Аня подняла бокал: – За все хорошее!

Чокнулись.

– За любовь… – слабо пропела Ульяна и пригубила.

– Ловлю на слове! – Петя еще раз дернул жестянкой и саданул по ее бокалу.

Вино взвилось и лизнуло стол.

– Хам! – ахнула Ульяна.

– Я вытру, – снова пообещала Аня.

– Чего ты боишься? – повторил я. – Или потом посекретничаем?

Аня задвигала бокалом. Она вела пивную сырость в сторону винной лужицы.

– Вы решите, что я сумасшедшая! Не смейтесь надо мной!

– Говори!

Она допила залпом:

– Здесь – бесы.

– В лесу? – быстро спросил Петя.

– В доме. Только я лягу – от страха звон в ушах. Как будто что-то совсем ужасное случится. И сковывает меня.

– Дальше, – сказал я.

– Все. Это все. – Она крутила пустой бокал. – Дальше – сон.

– Кошмарный? – спросила Ульяна сочувственно.

– Нормальный.

По саду ползли тени.

Петя потянул Ульяну за прядку белесых волос, в сумерках приобретших острое режущее сияние.

– Брысь! – Подруга ногтями впилась в его руку.

– Ночью проснусь, Ваню вытащу, целую, – приглушенно заговорила Аня, словно сама с собой. – Кладу обратно, крещу.

– Я сегодня за него испугался, – сказал я голосом скептика. – А ты на меня закричала.

– Ты его разбудил. Я всегда беру его мягко.

– Ты бы поменьше пила, кормящая!- сказал я голосом оптимиста.

– И еще. Вчера вечером легла. На улице бочки загремели. Гремят, катятся, и мужики орут – матом и непонятное что-то – и бочки катят. Это были бесы.

– Ну-ну.

– Не смейся надо мной! Так и знала: будешь смеяться. Ты пойми: самое страшное – это не черт с рогами. Это ожидание. Сегодня рано утром бабка старая калитку трясет. Впустила ее. Толстая. И взгляд! Во взгляде?- огненное озеро. Говорит: "Свет у вас есть?" – "Есть". – "А у нас, – говорит, – нету!" Постояла, посмотрела, поковыряла калошей. Говорит: "Я здесь полвека живу". В это время Наташа пришла, и они обменялись приветами: "Привет!" – "Привет!". Чирикнули, как давно знакомые.

И бабка уползла. Толстая. У нее еще родинка на подбородке. Волосатая.

– Я выгоню Наташу. Она тебя с ума сведет.

– Неправда! Она меня успокаивает. Я ей рассказала, что перед сном мне страшно. Она говорит: "Плюнь и скажи: тили-мили-кари-рай! И нечистый отвяжется!"

Ульяна захихикала.

– Чего? – спросила Аня резко.

– Меня перед сном никто не беспокоит. Я перед сном молитву читаю, бабушка в детстве научила: "Ангел мой, пойдем спать со мной! А ты, сатана, отойди от меня! От окна, от дверей! От постели моей!"

Ульянин мелкий смех был неожиданно колючим.

– Вот – мое чудо! – Петя показал на нее жестянкой.

– И меня никто не сковывал, – сказал я. – Бог миловал. У меня с детства прививка против чудес. Вокруг были люди верующие, которые каждую секунду обнаруживали чудо. Так моя вера быстро скисла, и сплю я как младенец. Нет, вру! Когда болел – бывало со мной одно чудо. Ее звали…

– Жозефина Пастернак. – Аня ревниво плеснула себе вина.

– ?Именно. Ты помнишь. Я тогда только научился читать и в перестроечном "Огоньке" напоролся на ее стихи. Жозефина Пастернак – само по себе звучало ползуче и зловеще. По складам я разобрал: "О, Боже, о многом прошу, двух отроков в саду виноградном и по золотому ковшу". Двух отроков! Я уже понимал, что такое отроки. Я был отрок!

И правильно уловил душу этой поэзии – старушечья жажда омоложения. Сластолюбивая Жозефина грезит в эмиграции об отроках, алчет ковши их крови – пьянеть, умываться, молодеть, призывая, как и положено ведьме, имя Божье на недобрую затею. Проникла в меня Жозефина… Бред в том, что, читая по складам эти строчки, я ел виноград. Я закрыл тетрадь стихов, ел виноград дальше и пугался все сильнее. Я не осознавал корней страха, но страх озарил меня одним ярким идеальным прямоугольником: Жозефина. Скользкое имя с теплой косточкой. Жозефина Пастернак. Когда у меня случался жар, вместе с ознобом являлась в изголовье (постель была в угол вдвинута) Жозефина! Она! Ее адское сиятельство… Голова плыла, горло болело, как будто я проглотил стеклянный виноград. Последний раз она привиделась мне уже подростку, в тринадцать. Я был здоров, но вспотел, зашумела голова. Бабка, она зажала меня в сухом жадном кулаке как тугую виноградину, и брызнул восторг, в ту ночь я узнал себя повзрослевшим. Это был февраль девяносто третьего. Той ночью Жозефина умерла. И что было первично: личность Жозефины или виноградный бес?

– Ваше здоровье! – Петя вскрыл новую жестянку, водка-дыня.

– За Васю! – сказал я и выпил. – Ему здоровье нужно.

– За Васю! – Петя хватанул Ульянины волосы.

Он близил ее худое лицо к своему, изможденному:

– Любовь побеждает смерть!

– Отстань! – Она принялась колупать ему зажатый кулак.

– ?Я помню твои стихи… "Голой тенью, голой тенью…" Поэзия и жизнь?- одно!

– Отвянь! – Ульяна щипалась сосредоточенно, словно ввинчивая шурупчики.

Петя радостно тянул ее к себе навстречу:

– А я… Я написал… Вспомни… "Дорогая… В погоду злую… припадаю: дай поцелую!"

– Не лезь! От тебя пьянью воняет!

Петя отсох в момент. Белые волосы вытекли сквозь его пальцы, и стало еще темнее.

– Вы же вроде вась-вась… – сказала Аня.

– Мы с ним даже не целовались! – Ульяна гордо фыркнула.

– ?Разве это хорошо? – спросил я. – Вместе жить и даже не целоваться.

– Я целуюсь только по любви. Я к нему не навязывалась. И вообще, я скоро улечу обратно.

– Тогда я умру! – Петя карнавально хлопнул в ладоши.

Аня сказала:

– Здесь все время собаки. И лают и воют. Слышите?

Все замерли.

Петя неуверенно гавкнул: "Гав-гав", – и замолк.

Как это противно человеку, когда нечто неведомое равнодушно и бойко проскальзывает по его струнам, пока подплывают сумерки. Внутри человека, по кишкам, по селезенке, по диафрагме, по сердцу, проносится "дзыынь", звук повисает, угасая, и дальше – тишина, темнота и трепет.

Ждешь новую тревогу, которая возникнет из ниоткуда. И делается по-настоящему не по себе.

– Вася прав, – сказал я, – они всегда лают за городом. – Облокотившись, я накрыл уши ладонями. – Иногда мне кажется, что борьба ангелов и бесов – это борьба кошек и собак. Кошка ближе к человеку мирному, а собака – к тому, который в атаке. Активный человек в этом мире демоничен, затворник живет с ангелом. Но есть ангел-воин, у которого меч. Он подобен кошке, способной победить собаку! В моем детстве мы снимали дачу и из Москвы с собой вывозили Пумку. С ней вечерами было тихо. Она била всех окрестных псов. Она их гнала огородами!

Я был уверен: против любой собаки она выйдет победительницей. Потом она стала болеть и ушла от нас умирать. В лес, куда еще. И снова собаки стали лаять, даже забегать на участок. Ведь Пумка ушла. Однажды в церкви, где мой папа служит, завелись мыши. Ночью они бегали по всему храму и писком будили сторожиху. Тогда в храм завезли мою Пумочку, на два дня. Мою драгоценную, горячую. Двух дней хватило! Помню, я приехал с отцом на вечернюю за час до службы. Я наблюдал кошку, как приключение. Она расхаживала крадучись, источая душистый жар, откормленная, благородно серая, в черных жестоких полосках, брюхо туго. Глаза желтые, узкие. Служба еще не началась, Пумке дали расхаживать. Она и расхаживала. Белые стены, шелест свечек, когтистые шлепки воска. Пумка выгибала спину, обнюхивала каменные углы, вела ухом на шорохи и всхлипы, терлась о медь и дерево. Но на прислужниц и на меня посматривала равнодушным краешком жреческого ока. Иногда, уловив мышь, она замирала, кожа ее пробегала волнами под шерстью, и хвост, напряженный, сильно и часто бил по каменному полу. Но милее всего моя Пумочка была мне, когда она на ковре вдоль алтаря стала перекатываться, вдавливаясь серым в красное и мурлыча. Дыхание ее – свежее, с хрустом, как будто будильник заводят, – слышалось четко и громко.

Я смотрел на Пумку и видел в ее царствовании победу над собаками. Собак-то в храм не пускают!… Как-то раз к родителям в гости пришла женщина с болонкой. Пумка метнулась – никто ничего не успел – и стала терзать собачку. Женщина ее подхватила на руки. Пумка стрелой взлетела и заодно вскрыла женщине вену. Я помню лужу крови – одновременно человечьей и собачьей. Мы Пумку оттащили, заперли. Муж женщины вынул ремень и перетянул ей руку. Собачка тряслась, пищала, кровоточила рваным язычком. Привели розоватую, а уносили грязно-бурую… Вы знаете о роли животных в истории? Гуси Рим спасли. А собаки? По преданию, собака укусила Магомеда. Моя мама дружила с Шульгиным, он рассказывал много мистических историй, в том числе про то, что собаки не трогают цыган. Мама с Шульгиным познакомилась в доме отдыха. Он был начисто лыс, с крутым лбом и седой бородой. Шульгин был галантен с дбухами и оттого так причудливо проследовал среди великолепных гримас русской истории. Шульгина не удавалось прихлопнуть. Черносотенец, февралист, белогвардеец, советский гражданин. Он рассказывал, как в лесу встретил цыганку. Она просила денег. У него при себе не было,

и он отправил ее в усадьбу брата неподалеку, где гостил тем летом. Когда она скрылась, Шульгин с ужасом вспомнил, что сегодня готовится охота и на двор спущены голодные псы. Он побежал к дому. Во дворе увидел: они трутся о ее ноги и стелются перед ней.

– Ау! Уа! Ааа! – Проснулся Ваня. – Уа! Ааа!

Аня подскочила к коляске, вытащила младенца, побежала с ним на веранду, зажгла свет, вытащила грудь.

Я наблюдал, как она, неподвижная, держит его близко к стеклам, но зрелище под стеклами было как витраж – прекрасное, космически-далекое и бесплотное.

Совсем стемнело. Пользуясь теменью, стал наскакивать ветерок. Травы испускали густые ароматы, освобождая накопленную за день благодать. Тьма словно бы сократила пространство, потому что вдруг над ухом я услышал скрип, безошибочно понятый как лесной.

Аня вышла на крыльцо, прижимая младенца к голой груди. Свет веранды неверно озарял нас, ветки сада и даже дотягивался за забор.

– Ульянка! – позвал Петя.

– Что?

– Полюби! – Он выбросил руку к ее смутным волосам.

Тень от руки мелькнула птицей.

– Заколебал уже! – Девочка подскочила. Оттолкнула стол, побежала.

Хлопок. Она скрылась за калиткой.

– Коня мне! – Петя прыгнул к дому, рванул приставленный к стене велосипед.

Пробежал с дребезжащей кобылкой.

На дороге заслышалось возбужденное:

– Стой!

И визгливое:

– Отстань!

Отчаянный вскрик. Гневный грохот металла. Все оборвалось, затихло.

– Ай, ты живой, – заиграл напуганный голосок.

В ответ раздалось истошное кряхтенье, такое шумное, как будто лесному гному поднесли рупор к завязи крошечного рта.

Заскрипела калитка. Они вошли.

– Зачем ты за мной погнался?

– Зачем ты побежала?

Петя шел, опираясь на Ульяну, приволакивая ногу.

– Что с тобой? – спросил я.

– Сорвал локоть, – просипел он.

Аня унесла дитя в дом, Ульяна открыла воду, Петя засучил рукава.

Я принес фонарик из кухни. Полоснул светом, и в луче проступило обилие крови. Я дал фонарь Ульяне. Она подтолкнула Петю к воде, навела огонь на умывальник.

Вода, красная от крови, громыхала о железное дно. Розово-алый поток, оживленный фонарем. Комары и мотыльки попадали в луч, танцуя, кружась, шарахаясь, возвращаясь. Петя хныкал и здоровой левой баюкал разгромленную голую правую под водопадом.

– Он так кровью не истечет? – спросил я.

Он хныкнул резче и дернул рукой под водой. Ульяна молча светила на воду и руку.

Я достиг калитки и выскочил на дорогу.

Лес стоял, прямыми соснами встречая чужака. Мягкие отражения горящих окон, иссеченные и замызганные тенями садовых ветвей, лежали на дороге. В десяти метрах просматривалось железо. Я подскочил и нагнулся. Велосипед был разломан пополам. Один кусок – колесо, сиденье, рама, другой – колесо, руль, педали с цепью, развратно свободной. Надо же было так упасть!

Я посмотрел на лес внимательно и подумал о том, что он мне сейчас совсем чужой. Я стоял на дороге, где меня подбадривали размытые полосы электричества, лазутчики уюта, и вдыхал острую смолистую свежесть, к которой так просилось слово "жестокость".

Здесь, на кромке леса, я вдруг вспомнил Наташины густые волосы молдаванки, которые она наверняка распускает перед сном. Распускает… Неожиданно я вспомнил о них с вожделением.

Мне подумалось о связи волос и леса. Лес подобен волосам древнего человека, моего далекого предка, свидетелем ему были разве что вечные звезды. Лес – как волосы, длинные и густые. От них идет волна ужаса. Льет дождь – лес тяжелеет и намокает, сырая волосня душегуба. Ночной лес зловещ безупречно. Лес и тьма – спутанные волосы в сочетании с черной кожей каннибала.

Страшно и сладко узнать в нем себя. Так собака вспоминает в себе волка.

Я глянул вперед на темную дорогу в мазках призрачного огня. Там, впереди, было шевеление какой-то каши. Я вглядывался. Навстречу неслось приветливо: гавк-гавк-гавк…

Я поспешил вернуться за калитку.

Во дворе по-прежнему спасали Петю. Сейчас Аня лила ему йод из склянки в месиво локтя и по ноге. Штанина его была завернута, открывая сырое мясцо голени. Петя скрипел зубами, Ульяна светила.

Я выхватил у нее фонарь. На круглом стекле алела крепкая капелька огненной крови.

Я поднес фонарь к подбородку и оскалился. Ни капли брезгливости. Один кураж! Подсветка снизу вверх делает рожу жуткой.

– Ха!

Аня отшатнулась, склянка упала в темноту.

– Отдай! – закричала Ульяна.

Я скалился и рычал.

Петя всхлипнул.

Ульяна с внезапной сердитой силой навалилась на меня, выкрутила фонарь, встряхнула.

Капля растянулась по стеклу.

Свет стал мутно-рыжим.

Это было в мае, в Москве.

Молочная капля ползла по Аниной смуглой просторной груди, пропитывая кожу, теряя белизну. Меня заводила осторожность, которая от нас требовалась. Мне хотелось глубоко в ее ошпаренное нутро, где было нагло и грубо, но хлипко и пугливо. Ее уже можно было сотрясать, слегонца. Она лежала передо мной, готовая, как невеста.

Дорога была скользкой и чистой.

– Ой, потише!

Я остановился. Снова двинулся. И снова. Она задышала сильнее. Трясти ее надо было бережно и вкрадчиво. Не разгуляй ее, не рванись жадно. Будь прохладен.

Я лежал в ней, наслаждаясь невесомостью, и гладил правую тяжелую грудь. Сдавил сосок. Капля молока, зрелая, резво выкатилась и побежала, делаясь невидимой, превращаясь в каплю озноба.

Так бывает даже с самым ярким событием – чем дальше, тем оно бесцветнее, пока не сольется с пустотой.

Звонок в дверь. Я подскочил.

– Уже пора? – Аня была недовольна.

Это приехал Вася. Он остался в носках и проследовал за мной в комнату.

Аня, наспех одевшись, оглаживала постель. Ребенок лежал на дне мелководного прозрачного сна за толстыми деревянными прутьями. Вася наклонился, и губы его поползли умиленно. А разве можно не умилиться тому, чье личико под немой пеленой сна, этой синей соске, подрагивающей, как поплавок, этой люльке, похожей на легковесную ладью?

Васины губы разошлись, обнажив белую зависть:

– Везет ему, крещеный! В таком возрасте, если умрешь, сразу в рай. Главное – покрестить успели!

– Что? – изумилась Аня.

– Не шути так… – Я смял его выше локтя и повлек от колыбели. – Попьем чайку!

– Да вы не думайте. – Вася смешливо упирался. – Он до ста доживет. Умрет монахом-отшельником…

– Чай черный, зеленый? – Аня дернула его за другую руку, и мы перешли на кухню.

Вася не садился, он вращал глазами, что-то выискивая в воздухе. Наконец он поймал бумажную иконку Николы, приставленную к вазе,

у потолка, на висячем шкафчике, и глаза его посвежели.

– Кто молитву читает?

– Какую молитву? – не поняла Аня.

– Ты же чтец, – сказал я.

Он перекрестился и начал "Отче наш". Громким, четким голосом. "Приидет царствие" – во рту прокатились две выпуклые "р".

– Особо нет ничего, – заметил я виновато.

– Что Бог послал… – Вася поднес к зубам бублик, отхватил, зажевал с убывающим хрустом.

– А кто его знает – есть он или нет, Бог, – вдруг сказала Аня.

Вася исказился. Губы спрятались в нитку. Он прожевал. Заговорил понуро и твердо:

– Так. Там в машине Любка моя. Прошу при ней ни слова в таком роде. Прошу. – Он отложил половинку бублика на скатерть и теперь переводил серебристые страдающие глаза с меня на жену. – Как молоды мы были! И я таким же был. Оба родителя не верили. Мать до сих пор церкви противится. Еле ее уламываю раз в месяц ходить.

– Может, еще уверует… – вздохнула Аня, гася раздор.

– Уверует… – передразнил Вася. – А что такое вера? Это уверенность. Уверенность – это не идея. Это истина. Главное – все доступно! Ты сделал шаг – Бог два. Ты руку протянул – у тебя меч в руке.

– Меч? – спросила Аня тревожно. – А любовь? – спросила она чуть томно.

Назад Дальше