НА ХАМСКОЕ ПОЛЕ
Утром мы стояли вперемежку с работягами в очереди на автобус.
Ехать должны были на Хамское поле.
Там завод по ремонту подводных лодок, и мы на нем ремонтируемся.
С утра все хмурые, но торжественные.
И вот только автобус подползает к той самой яме у остановки, где мы все и находимся,
как тут же, невесть откуда, появляются два алкоголика, которые пытаются влезть без очереди,
и их, конечно же, теплое адамово яблоко Семенова-Тяньшанского, молча хватают за пятый позвонок
и из рук в руки передают в тот самый конец, где они и должны находиться.
Но пока их туда доставляли, они успели поссориться между собой и подраться.
Все уже влезли, а у них все еще идет потасовка. И вот один изловчился, отпихнул другого и попер в двери,
А второй, после толчка в поисках равновесия, взмахнул руками и ухватил взлезающего за длинный размотавшийся шарф и дернул.
И выдернул его как раз в тот момент, когда дверь автобуса закрылась.
И тому зажало голову.
Он от натуги краснеет, но сказать ничего не может. А тот, что остался, вдруг так обрадовался, просто от счастья смехом зашелся, совершенно протрезвел, подскочил мелким бесом, подпрыгнул и влепил ему звонкую пощечину. А автобус в это время в это время медленно, как черепаха после кладки детей на Каймановых островах, выбирается из ямы.
И тот, уже бегом, все еще догоняет автобус, смеясь, подпрыгивает и бьет по лицу,
на что застрявший только морщится и багровеет, а тот все догоняет, смеется, подскакивает и бьет, бьет, бьет.
А бедняга все морщится и старается увернуться от удара, а куда там увернешься,
и этот все бежит, бежит, бежит… И тут застрявший неожиданно плюнул, и этот плевок настиг нападающего в полете, в самой верхней мертвой точке,
и там было столько слюны – просто во всю рожу, и она была такой клейкости, такой вязкости, что нападавший запутался в ней, как тля в сиропе, и тщетно пытался снять ее с лица.
Он снимал ее как паутину, на бегу, и она ни в какую не снималась,
и он все еще по инерции, все еще на бегу, все еще пытался освободиться и споткнулся,
и ухнул в случившуюся по дороге огромнейшую лужу, и скрылся в ней совершенно, оставив на поверхности только ботинки и кусок ноги.
Он остался лежать, а мы поехали на Хамское поле.
С УТРА
С утра у старпома всегда был остановившийся взгляд и говорил он всегда только: "Ну да-а…" Оживлялся он лишь в столовой, где на завтрак давали: яйцо (или омлет из яичного порошка), сгущенку – одна чайная ложка на человека, мед – 5 грамм, сыр плавленый – 30 грамм, масло – 10 грамм, паштет – 30 грамм, сок березовый – 75 грамм, чай или кофе – один стакан, хлеб – бери сколько хочешь, и кружок колбасы твердого копчения – 15 грамм (по сорок палок в бочке, пересыпанных опилками).
Съев все это в одно мгновение, он еще какое-то время смотрел на кружок колбасы твердого копчения, которым всегда завершалась трапеза, а потом медленно и торжественно отправлял его в рот и замирал. Видимо, колбаса во рту тут же начинала растворяться, потому что глаза у старпома по-хорошему влажнели, и все его лицо обретало благостное, светлое выражение, и это был тот самый необыкновенный внутренний свет, которым время от времени озаряются все творческие люди. Но вот растворение, видимо, заканчивалось, и колбаса, окончательно истлев, исчезала в глубинах старпомова организма, и лицо его темнело, он произносил: "Ну что, на сегодня все хорошее уже было", – после чего он шел на корабль нас сношать.
НЕИНТЕРЕСНО КАК-ТО
Неинтересно как-то теперь
То ли дело раньше.
Всегда настороже.
Постоянно начеку.
Вглядываешься в окружающее.
Впериваешь свой взор во тьму.
Ждешь: может прилетит что-нибудь поверх голов.
И всегда готов – к посрамлению, к поражению, и расположен к принятию: либо превратностей судьбы, либо подлостей собственного начальства, которое к тому же еще все время приходилось задабривать, участливо лизать, прихотливо прогибаться, искренне интересуясь: "Как там ваше натуральное самочувствие?" – а он, сука, – и снаружи тупой, и внутри тупой, и все у него хорошо с самочувствием, потому что не может быть плохо, потому что те, кому с самого начала плохо, до начальства не доживают.
Хочет ему стать плохо, но не получается. Настолько он незатейлив. И на твое подобострастное: "Как ваше…" – следует милостивый кивок – прогиб засчитан.
Или тебя ловят по дороге:
– Что у вас в кармане?
Выворачиваешь, а там – блокнот.
– Пронумерован?
Да.
– Прошнурован?
Конечно.
– А у помощника учтен?
А как же.
– А ну проверим вас на ведение неучтенных всяких там записей.
Проверяй, горемыка, проверяй. Записи-то мы делаем не здесь. Это у нас смотровой блокнот, и все вы – мое начальство – с потрясающей периодичностью его проверяете. Только некоторым достаточно одного раза, для периодичности, а кому-то – и двух мало.
Или болтовня. У нас же раньше как было? Все болтали, но чуть только скользкий разговор – а у нас это чаще, чем в других родах войск, потому что мозгов побольше и вообще, – так немедленно замолкают, или смотрят в сторону, или глаза себе веселые делают.
Поэтому на флотских остальные всегда обижались, сетовали, бывало: мол, вас, водоплавающих, юфит вашу мать, совершенно не поймешь, когда вы нам уши киноварью красите, а когда всерьез.
Потом Фома придумал отговорку: "Скажите тем, кто вас послал, что капитан второго ранга Фоминцев этот разговор не поддержал". И все. И мы ею пользовались при любых обстоятельствах.
И все всегда в тонусе были, потому что опасно было не только в море ходить на гнилом железе, но и вообще опасно было – говорить, дышать, жить.
А теперь только в море ходить опасно.
А поэтому неинтересно как-то.
ШУТКИ БОГОВ
– Надоел мне министр обороны, – процедил сквозь зубы Серега, оторвав от цыпленка изрядный кусок.
Дело в том, что мы с Серегой на юге, под тентом, в непосредственной близости к полуденному морю. Слезы наворачиваются на глаза, как вспомню, сколько в этом году нам с ним пришлось пережить, плавая над бездной, не говоря уже о том, что все это на хер никому не надо.
Двести восемьдесят суток ходовых в году – это и сдохнуть можно, господа хорошие. Поэтому мы только что проглотили пинту холодного чешского пива, и оно заполнило нам желудок с жадностью, достойной забортной воды, ворвавшейся через пробоину. Оно просто рухнуло внутрь и омыло там каждый волосок. Благородная жидкость. Правда, Серега мне тут же заявил, что волосатые желудки бывают только у коров, на что я заметил, что и хрен с ним. Все равно хорошо. А потом мы это дело закушали шашлычком и теперь развлекаемся цыпленком табака – этой курицей, на ходу прихлопнутой лопатой, которая, впрочем, своими размерами скорее напоминает половинку новорожденного мустанга.
Господи, как хорошо!
– Точно такое серапе я видел на Морисе Джеральде, – произносит Серега, провожая пристальным взглядом двух местных дам в немыслимых по красоте пестрых нарядах, устроившихся неподалеку, после этого он икает и возвращается к затронутой теме.
– Благочестивый Ксаверий! – обращается он ко мне с бокалом холодного пива в руке. Серега считает, что если уж мы с ним лежим на полатях под навесом, бережно обернутые в огромные белые одеяла, то вполне можем сойти за римлян на пиру. – Искуснейший! Не кажется ли тебе, что наш министр обороны, вкупе с иными печальниками, не слишком уж сильно печалится о нуждах родного отечествва? Я в недоумении, сменившемся недавно огорчением, а затем и смятением. На границах неспокойно. Активизировались дикие даки. Они уже построили бани и научились метать копья в цель. Клянусь Геркулесом, дорого бы это им стоило, не будь наш бедолага самой последней шляпой в целом ряду различнейших шляп. Не уверен, что он читал хоть когда-либо Вергилия или Плиния-младшего. Думаю, ему также неизвестно творение великого Лукреция "О природе вещей". Да и умеет ли он читать? Пора снимать дурака.
– Как же тебе это все видится, благородный Версавий? – спрашиваю я у Сереги. – Яд, подлог, подметные письма в сенат?
– К чему все это, благоразумнейший! Люди смешны, неумны, их помыслы неопрятны, ничтожны, их усилия корыстны, а потуги – жалки. Несчастные! Они обращаются со своей жизнью с завидным расточительством, точно им даровано бессмертие. Тем самым они замахиваются на саму идею бессмертия и возбуждают к себе ненависть богов. Их мысли прозрачны, потешны. Они и не подозревают о существовании критической массы. Они быстренько набирают ее, и – ах! – с ними происходят разные разности. К примеру, несчастья. Он, наш бедняга, уже набрал свою критическую массу. Частицы испытали соударение, жернова пришли в движение, а в нашей же власти, как ты понимаешь, только лишь выбор сюжета. Я думаю, что это должно быть что-то связанное с утратой не совести и памяти, но чести. Ведь бесчестие – это яма для трех поколений. Как ты полагаешь?
– Казнокрадство?
– Оставь, великодушный, оставь все эти детали для нищих духом. Если ты не против. Мы выбираем бесчестие. Он умрет от бесчестия. Решено. А как все это произойдет? Не все ли равно как. "Фортуна нон пенис, ин манис нон реципа!"
– Впрочем, – Серега покосился на соседних дам, – мне более всего нравится идея с прелюбодеянием. И побольше навоза. Ему в нем тепло.
– Как ты велик, мудрейший, – воскликнул я в полном восторге.
– Я знаю, – махнул он устало в ответ.
А вечером мы узнали, что нашего министра сняли.
За прелюбодеяние.
"ДВА ЩЕ"
Это мое прозвище.
Сокращенное от генище-талантище.
Я сам его выдумал, потому что все равно какое-нибудь дадут, и может быть, даже дадут такое, что не обрадуешься.
Так что о своем втором имени лучше позаботиться заранее.
Чтоб не выглядеть потом полным идиотом.
Я как только попал в часть, так сразу и сказал "Зовите меня "два ще" – сокращенное от генище-талантище".
Они даже рот раскрыть не успели.
До того их обезоружила моя наглость.
Уставились не мигая, маленькие голландцы.
И только через какое-то время кто-то подал голос: "Еще один Архимед", – имея в виду то положение, что до меня у них был лейтенант, который задумал бежать отсюда на самодельной подводной лодке.
Лейтенантом я начинал с Русского острова.
Понимаете, есть такой остров в нашей галактике, с которого принято начинать.
Это потом уже я стал уважаемым человеком, автором множества электромеханических чудес, с помощью которых уничтожалось местное начальство, а сначала мы там любое дерьмо, падающее сверху, незащищенными руками подбирали, в сторону относили, горкой складывали и полгода мхом обкладывали помещение от подножья до вершины, потому что, видите ли, почему-то считалось, что человек на этом острове будет жить только летом, а зимой не будет, и поэтому, спирохеты печальные, трубы центрального отопления, строго говоря, проводить совершенно не обязательно.
Эх-ма! Чучело эвенковеда!
И почему нельзя объявить себя страной, отдельным государством, заявить о немедленном своем отсоединении от горячо любимой родины, а потом обнести себя забором, вырыть ров и принять внутри себя законы и правила, то есть объявить о ненападении, и главное, о любви к своим подданным – в данном случае к самому себе.
У меня все было бы по справедливости.
И человека я бы тоже объявил самой большой ценностью, но на этом основании я не охотился бы за ним и днем и ночью, за всяким и каждым, потому что нельзя.
Это потом уже, когда я вырвался с этого острова на Чукотку, я готов был целовать в шею отдыхающих тюленей и пользовать в жопу проплывающих моржей.
И вскинешь, бывало, голову к лазурным-лазурным небесам, а там летят и летят красные-синие-желтые воздушные шары с дебиловатыми сынами Америки в корзинах, потому что вот же она, Америка, гаучо гамоны, рядом же, через пролив. И думаешь, бывало: снять бы тебя, мерзавца, одним выстрелом из винта, потому что ничего-то ты в этой жизни не понимаешь, и на этом простом основании можно шлепнуть тебя, горемычного, ни одна же зараза не справится, куда это ты запропастился, а потом вдруг такая любовь ко всему сущему на тебя нахлынет – и сосет, и сосет, просто беда – и в горле закипит. Зайдется, займется пузырьками, и думаешь тогда, со вздохом глядя на проплывающий шарик: "Живи, дурашка!"
Или можно восхищаться строением человеческой плоти, кисти там или лодыжки: сколько в ней всяческих косточек, чухонский балалай, и как здорово все работает.
Я всегда ими восхищаюсь, когда выдается свободная минутка.
Достаю и с удовольствием оглядываю.
Однажды даже захотелось привлечь к этому восхищению нашего помощника.
– Смотри, – говорю ему, – как здорово устроена человеческая кисть или же лодыжка!
А он на меня посмотрел как на ненормального.
Не внял.
Может быть, потому что на камбузе как раз в это время вскипали крабовые ноги и все его мысли были в котле?
Очень может быть.
Степень свежести краба!
Это когда он лежит на столе и наблюдает за тем, как в котле варятся его ноги.
А потом тело того краба-наблюдателя, отмороженные акантоцевалы, только что вместе с нашим помощником внимательно следившего за процессом варения, полетело за борт, надетое на крючок, и там на него кинулась такая рыбища – мамон да мадина! – описания которой не было ни в одном учебнике.
Ее вскрывал наш корабельный врач.
Если вам потребуется когда-нибудь кого-нибудь вскрыть по диагонали, смело обращайтесь к нашему доктору, новозеландские тараканы.
Это вдохновенный специалист.
Он по требухе определит ваш возраст и половые пристрастия.
Он располосует любую тварь и по внутренностям установит ее наименование и немедленно скажет, можно ее есть или нельзя.
Но ту он резал-резал, но так ничего и не установил, потому что устал.
Махнул только рукой: "Варите!" – и мы ее, неопознанную, немедленно сварили и съели вместе со всеми потрохами, потому что усиленно есть хотели, потому что были голодны.
Нам перед самым отходом загрузили одно только просо червивое, остальное, говорят, в море достанете.
Так что достали и съели в один общий вздох.
Ну хоть бы один, скотина, обмишурился, отравился или же занемог.
А док, натренировавшись таким образом, затем матросиков резал так же легко и беззаботно.
Разваливал в собственное врачебное удовольствие.
Избавлял от аппендицитов и прочих зараз.
Пустяковый прыщик приводил к незамедлительной ампутации.
– Пойдемте вниз, потом вправо, остановимся у печени.
– Доктор, а я буду жить?
– Па-че-му пациент до сих пор в сознании?!
А в Индийском океане у нас произошел совершенно нетипичный случай прободной желудочной язвы.
Нам даже пытались помочь. Мария Магдалина! Нам пытались сгрузить на палубу индийского врача, кишки островитянина!
Настоящего гуру.
А на море качка, рачьи перепонки.
И как нам сблизиться – неизвестно.
Корабли сошлись, насколько это возможно, и пляшут вверх-вниз!
А абордажных крючьев нет, чтоб друг к другу приклеиться, поэтому посадили индийского гуру на доску и начали медленно, член етишкин, и аккуратно выдвигать его за борт, и чем дальше доска выдвигается, тем, естественно, гибче она становится и тем шире у индийца открываются глаза, и без того огромные, красивейшей формы.
Наконец он не выдержал да как заорет: "Хенахурухо!" – и вполз по доске задницей незамедлительно вверх.
После этого меня назначили на корабль-матку.
Но сначала я, конечно, напустил командиру в каюту сточную вонючую воду по самое колено, а потом вместо горячей воды у него из крана в умывальнике пошло дизельное топливо.
Мама моя бразильская!
Только он замыслил личность помыть, неожиданный наш, и ладошки бесполезные свои пристроил, как ему тут же безоговорочно в них и нассали с пенкой.
А все потому, что он меня на берег не пускал совершенно, фалопения в бородавках, и всякий раз "БЧ-5 последнее место…", тили-тили и прочее дерьмо.
Вот и покушали маринованные ушки от федоткиной зверушки.
Для заполнения стоками пришлось слив из буфетной перекрыть, а затем передавить настоявшееся сусло из пожарного брандспойта.
Словом, ничего особенного.
А вот с дизельным топливом, ляпа дель соль, пришлось повозиться: не хотело оно в каюту лезть, и все тут.
Пришлось через систему охлаждения дизелей: здесь, здесь и здесь перекрыть, кое-что пережать и по команде "Подана вода на расход!" – умыть командира соляркой.
Ох и рожа у него была!
Ох и визг!
Вкуснотища!
И потом меня сразу же отмандаринили на корабль.
Матку.
Там я выучил финский язык, потому что эту матку строили в Финляндии и вся документация была на этом прогрессивном языке, и я ту документацию читал-читал – чуть умом не чокнулся и костеязычием не заболел, а потом вдруг с какого-то листа, кошачьи молочные железы, почувствовал, что понимаю финский язык, хотя у меня кроме путеводителя по стране Суоми ничего под руками не наблюдалось.
Родина моя великая!
Обращаюсь непосредственно к тебе, потому что больше обратиться не к кому. Когда в следующий раз ты захочешь создать что-нибудь выдающееся, влагалище узорчатое, ты лучше сразу назначь на это дело человека, любящего финскую литературу и речитативом читающего тебе на ночь Калевалу, а от всех этих плоскогубых идиотов, сука афинская, которых ты почему-то находишь в последний момент на приемку корабля, избавься заранее, отправь их, к примеру, своевременно навоз что ли птичий голыми руками разгребать.
Больше об этом говорить не хочется, папильоте де пенис!
Рыгать тянет.
Лучше говорить о том чудесном корабле.
О матке.
Вы, наверное, знаете, что такое матка?
Не знаете?
Сейчас объясню.
Это такой корабль, на который черти-что наворочено: на нем сверху-сбоку-снизу-сверху и внутри налипли танки, самолеты, пушки, пулеметы, ракеты-гарпуны, торпеды, бомбы и подводные лодки.
Представляете, подплывает под нее подводная лодка, и матка на нее сверху садится, как морская звезда на гребешок, а потом осушается в этой матке некоторый внутренний док, пузырь Соломона, она над водой поднимается, скарабея инфузория, и лодочка у нее оказывается внутри, и можно дальше путешествовать.
Но все это только теория, тетины пролежни, а в жизни финнам ничего не объяснили: мол, знаете что, вот этот чудесный внутренний объем мы будем не белибердой всяческой заполнять в кромешной темноте самосознания, а современными подводными лодками, етит твою мать, и финны сделали, конечно, такой объем – пожали плечами, чего не сделать – и замандорили, но нижнюю палубу на вес подводной лодки при осушении внутреннего дока не рассчитали.
В общем, чано лучано, как объясните там, на Западе, так вам и сделают.
И корабль получился замечательный, но с абсолютно бесполезным объемом внутри, который теперь только и можно было заполнять всякой нетяжелой ерундой.