Затмение - Джон Бэнвилл 5 стр.


И все же левантийский флер, придающий особую пикантность внешности, бледность нежного оранжерейного цветка в сочетании с иссиня-черными бровями, пушок, оттеняющий верхнюю губу, не позволяли так просто ее забыть. Гостиница "Счастливый приют" преобразилась в оазис; прежде чем пересечь ее порог, я создал в воображении таинственный мир знойных шепотков под шелест неувядающей зелени и тихий плеск воды; я чувствовал на губах вкус шербета, вдыхал запах сандалового дерева. Лидия поражала воображение своим великолепием, а от того, что она, казалось, этого не замечает, впечатление усиливалось еще больше. Я восхищался ее цельностью, тем, как идеально охватывало стройную фигуру любое платье, каким бы оно ни было широким или ниспадающим. Даже имя казалось символом законченности, физического совершенства. Моя безупречно элегантная, слегка беспомощная большая принцессочка. Я любил наблюдать, как она идет мне навстречу, чуть сутулясь, волнуя ткань платья полными бедрами, со своей рассеянной, неизменно слегка недовольной улыбкой Я купался в ее лучах; она казалась зримым воплощением образа идеальной женщины; не задумываясь, я сразу же решил, что женюсь на ней.

Следует отметить, что настоящее, данное при рождении имя моей нежноокой жены - Лия; тем вечером, когда нас познакомили, среди шумной вечеринки по случаю премьеры мне послышалось "Лидия", а когда я позже повторил свою ошибку, ей понравилось, мы решили, что это будет ее тайным, любовным прозвищем, а потом все к нему как-то привыкли, даже самые терпимые члены ее семейства. Только теперь я задаюсь вопросом, не стал ли такой поступок причиной глубоких изменений в ней, гораздо более серьезных, чем простые формальности. Она рассталась с частью своего естества, а стало быть, приобрела что-то взамен. Путь от Лии до Лидии не так прост и короток, как может показаться. Когда только начинал работать на сцене, я подумывал о том, чтобы найти себе псевдоним, но во мне ощущался такой дефицит самобытности, что я не решился пожертвовать антично-императорским ярлыком, пришпиленным матерью, - уверен, отец не имел права голоса по этому вопросу, - чтобы мое имя, не став славным, осталось бы по крайней мере звучным, хотя все, включая матушку, сразу же обкорнали его до "Алекса". Сначала я требовал, чтобы на афишах значилось "Александр", но имя не прижилось. Интересно, существует ли вообще эффективное средство борьбы с сокращениями?

Я посмотрел ее имя в словаре и выяснил, что на иврите оно означает "корова". Какой ужас. Неудивительно, что она так охотно заменила его.

Все воспоминания об этом периоде жизни покрывает легкий горячащий щеки румянец стыда. Я не показывал себя окружающим в подлинном виде, притворялся другим. Во всем виновато мое актерство. Нет, я ничего не придумывал, не лгал, однако позволял себе время от времени ронять многозначительные фразы, выделяющие выгодные моменты на общем неопределенно-таинственном туманном фоне, покрывавшем мою личность с головы до пят - увы, на самом деле неопределенности тут гораздо больше, чем чего-либо другого! На самом деле, я с радостью обменял бы весь свой выдуманный образ на малую толику дарованной по праву рождения благодати, на то, что я никак не постарался заслужить - социальное положение, воспитание, деньги, даже на жалкую прибрежную гостиницу вкупе с капелькой крови Авраама в венах. Я был исполнителем "без имени", неизвестной величиной, как принято в нашем ремесле называть только начавших работать новичков; в моем случае, неизвестной не только публике, но даже самому себе.

Думаю, я захотел выступать на сцене, чтобы подарить себе целую вереницу человеческих характеров, в которые можно вжиться, чтобы предстать больше, грандиозней, весомей и важней, чем я сам мог надеяться когда-нибудь стать. Я учил - ох, как я разучивал собственную роль, я имею в виду роль лицедея, искусство быть множеством других, одновременно стараясь раскрыть свое истинное "я". Я отдавал занятиям долгие часы, намного больше, чем требовали самые строгие из моих наставников. Сцена - величайший университет; я в совершенстве овладел массой абсолютно бесполезных умений: танцами, фехтованием, способностью, если потребуют обстоятельства, спускаться по веревке с абордажной саблей в зубах. В молодости я исполнял страшные, предельно реалистичные падения, ронял себя как подкошенный, бабах! - словно бык под ножом мясника. В течение года брал уроки риторики, пять шиллингов за занятие, у исходящей благовоспитанностью старушки, облаченной в черный вельвет, обшитый древними кружевами - "Ваше "яваще" очевидно должно означать я вообще, мистер Клив, не так ли?" - которая в перерывах во время наших еженедельных получасовых свиданий, просила ее извинить и со скромным достоинством отворачивалась, чтобы украдкой хлебнуть из бутылки, спрятанной в ридикюле. Я ходил на курсы балета, упорно занимался целую зиму, добросовестно обливаясь потом, отрабатывал стойки под пристальными взглядами мешковатых школьниц и оленеглазых отроков с сомнительными пристрастиями. Я поглощал развивающие тексты. Изучал взгляды Станиславского и Бредли на сущность трагедии, Клейста на кукольный театр, читал даже сочинения претенциозных старикашек вроде Гранвилль-Баркера и Бирбома-Три об актерском искусстве. Выискивал самые загадочные трактаты. У меня до сих пор где-то на полке хранится "Dell'arte rappresentativa, premeditata ed all'improviso" Перуччи, - я любил произносить название вслух, словно строки сонета Петрарки, - книга о венецианской комедии семнадцатого века, которую я таскал с собой и время от времени листал на публике с апломбом знатока, правда, несколько страниц ее я действительно ухитрился расшифровать, строчка за строчкой, прибегнув к помощи учебника итальянского языка для начинающих. Я жаждал полного перевоплощения, ни больше ни меньше, трансформации всего, что из себя представлял, в сверхъестественное, сверкающее новизной создание. Но такое просто невозможно. Результат, о котором я мечтал, доступен лишь богу - богу или марионетке. В конце концов я всего лишь научился играть, что на самом деле означает - научился убедительно играть роль актера так, словно и не играю вовсе. Это ни на йоту не приблизило меня к возвышенной метаморфозе, осуществить которую я так надеялся. Человек, опирающийся лишь на собственные способности, "self-made man", не чувствует твердой почвы под ногами. Тот, кто тащит сам себя за волосы из болота, совершает бесконечный кульбит, не переставая слышать призрачный смех всего мира - смотрите, смотрите! вот он снова летит кувырком! Я был никем, пришел ниоткуда, и вот теперь, через посредство Лидии, кажется наконец занял свое место. Понятно, что обстоятельства вынуждали прибегать к выдумке, приукрашивать свой образ, ибо как я мог надеяться, что меня примут таким, каков я на самом деле, в экзотическом новом приюте, который она предлагала?

Мы оформили брак в бюро записи актов гражданского состояния, скандальный поступок по тогдашним меркам; я чувствовал себя настоящим бунтарем, иконоборцем. Моя матушка предпочла остаться в стороне, не столько потому, что не одобряла наш межрасовый союз, - хотя, разумеется, она была против, - сколько из-за страха перед устрашающе экзотическим для нее миром, к которому я теперь принадлежал. Свадебное пиршество состоялось в "Счастливом приюте". Стояла жара, и вонь, идущая от реки, придавала празднеству дешевый базарный дух. Многочисленные братья Лидии, черноволосые и толстозадые, удивляющие своей детской непосредственностью дружелюбно-общительные молодые люди, хлопали меня по спине и подбадривали безобидно-непристойными шутками. Потом неизменно отворачивались и быстро уходили; именно такими я их запомнил в тот день, торопливо идущими прочь, потряхивая тучными ляжками в их общесемейной манере, повернув ко мне смеющиеся лица, на которых застыла любезно-скептическая гримаса. Мой новоприобретенный тесть, бдительный вдовец с нелепо благородным челом философа на троне, обходил дозором торжественное мероприятие, больше похожий на следящего за порядком гостиничного детектива, чем на полновластного владельца заведения. Я с первой встречи внушил ему стойкую неприязнь.

Я еще не описал "Счастливый приют"? Мне так нравилось это старинное местечко. Конечно, оно уже исчезло. Как только умер отец, сыновья избавились от него, потом случился пожар и оно выгорело дотла, а участок, на котором стояла гостиница, продали кому-то еще. Кажется невероятным, что такое основательное, словно вросшее корнями в почву здание можно так просто стереть с лица земли, будто его и не существовало вовсе. Внутри оно было в основном коричневым, но не сочного деревянного оттенка, а цвета старого лака, наложенного за долгие годы снова и снова, липнущего к пальцам, как ириска. В его коридорах днем и ночью чувствовался слабый запах подгоревшей еды. Туалеты щеголяли огромными как трон унитазами с деревянными сидениями, а ванны кажется специально создали для того, чтобы смывать в канализацию трупы злодейски убитых невест; стоило открыть краны, и по трубам проносился громоподобный стук, заставлявший здание содрогаться всеми стенами вплоть до чердака. Кстати, именно там, в пустующем номере, расположенном прямо под крышей, одним душным летним вечером в день шабаша, на высокой и широкой кровати, неприятно напоминавшей алтарь, мы с Лидией, нарушив все запреты и правила субботнего ничегонеделанья, впервые отдались друг другу. Я словно сжимал в руках большую охваченную сладостным трепетом птицу, что каркает, воркует, бьет обезумевшими крыльями, а в конце, объятая последней дрожью, покорно оседает под гнетом моего тела со слабыми жалобными полукриками-полувсхлипами.

Эта безропотность слабой женщины, демонстрируемая в будуаре, обманчива. Несмотря на рассеянно-беспомощный вид, фрейдистское преклонение перед образом Отца и восторженное почитание театра, несмотря на все браслеты на щиколотке, бисерные ожерелья и переливчато колыхающиеся шелка - иногда она напоминала целый караван, что, величественно покачиваясь, плывет по волнам песчаных дюн, мерцающих в раскаленном воздухе словно мираж - я очень четко сознавал, кто из нас двоих сильнее. Именно сильнее, а не жестче; я довольно жесткий человек, но сильным никогда не был: в этом моя сила. Она заботилась обо мне, защищала от остального мира и от меня самого. Под защитой такого попечения, словно под прочным панцирем, я мог спокойно притворяться плаксивым неженкой, как какое-нибудь карикатурное ничтожество, неизменный комический персонаж комедий эпохи Реставрации, которые в середине моей карьеры в очередной раз стали популярны. В конце концов, после того, как в одно щедрое воскресное утро отец Лидии неожиданно умер, у нее даже появились деньги. Да, мы стоили друг друга, мы были единым целым, настоящей командой. А теперь, стоя в одних подштанниках у окна своей детской спальни, за которым лежал по-утреннему пустынный сквер, с красными похмельными глазами, растерянный, заполненный непонятным чувством утраты, я никак не мог взять в толк, когда именно секундный приступ катастрофической невнимательности застал меня врасплох, заставил выронить позолоченную чашу своей жизни, позволил ей разбиться вдребезги.

* * *

Я направил свои босые стопы вниз по лестнице, с трудом переставляя ноги добрался до кухни и оперся о стол предательски подгибавшимися руками, - резь в глазах, затылок словно сдавила чья-то гигантская лапа. Бутылка виски, пустая на три четверти, стояла в гордом одиночестве, всей своей покатой фигурой с презрительно опущенными плечами выражая молчаливый упрек. Комната, залитая солнцем, стала ярким шатром, туго натянутым на острые лучики, сверкавшие отраженным светом в ее углах, на горлышке этой бутылки, на краешке захватанного стекла, на непереносимо слепившем глаза лезвии кухонного ножа. Что я наговорил Квирку? Помню, как рассказывал о той ночи, когда выскочивший на шоссе зверек заставил остановить машину и осознать, что необходимо вернуться и жить здесь. Поделился сном, в котором стал ребенком и встречал пасхальное утро; даже описал пластмассовую курицу, а потом спросил, знает ли он, в чем разница между курицей и наседкой. Последнюю загадку он долго мрачно пережевывал, но так и не решил. Потом я услышал, как рассказываю ему о вечерах, когда пробирался в дешевые кинотеатры на окраине, чтобы там всплакнуть украдкой. Под слабительным действием спиртного воспоминания полились из меня потоком, как слезы во время тех самых ураганных сеансов невыразимой грусти, которые я переживал, окруженный сырой темнотой зрительного зала перед широким, мерцающим полотном экрана. А теперь, открытый безжалостному утреннему свету, держась за стол и крепко сжав веки, чувствовал, что весь горю от запоздалого стыда за эту сбивчивую исповедь.

Пронзительно взвизгнул телефон, и я вздрогнул от страха. Не знал, что он все еще включен. После лихорадочно бестолковых поисков нашел его в холле на полу за распотрошенным диваном. Древняя модель, с корпусом из бакелита; тяжелая, словно выточенная из кости трубка ложится в руку таинственным орудием какого-то древнего племени, отполированным и отшлифованным за столетия смертоносного применения. Я не сразу узнал голос Лидии. Услышал ее сухой смешок.

- Ты нас уже забыл?

- Я не знал, что телефон работает.

- Что ж, теперь знаешь. - Помолчала, ритмично подышала в трубку. - Как поживает наш отшельник?

- Мучаюсь с похмелья. - Я стал таким зорким, что видел весь этаж вплоть до кухни, рама одного из окон там была повреждена; чуть повернул голову, и кажется, по дереву в саду пробежала рябь, словно оно отражалось в воде. - Я пил с Квирком.

- С чем-чем?

- Квирк. Наш так называемый сторож.

- Много он там насторожил.

- Он притащил бутылку виски.

- Чтобы проводить тебя в новую жизнь. Он не разбил ее о твою голову на счастье?

Я отчетливо видел всю сцену. Утренний свет струится по комнате густым белесым газом, а Лидия, стоя в гостиной большого старого мрачного дома у моря, - часть отцовского наследства, - с телефонной трубкой, зажатой между плечом и подбородком (трюк, который я так и не сумел освоить), говорит в нее, словно баюкает сонного младенца, уютно свернувшегося у ее лица. Соленый запах моря и клики чаек. Эта картина казалась такой четкой, и в то же время далекой, что вполне могла быть видением жизни на другой планете, отделенной от нас невообразимым расстоянием, однако идентичной вплоть до мелочей.

- Касс опять звонила, - произнесла Лидия.

- Да? - я медленно подошел к дивану, устроился на нем и сразу провалился, едва не стукнувшись подбородком о собственные колени, а конский волос, вылезший внизу из обивки, защекотал мои голые лодыжки.

- У нее для тебя сюрприз.

Она выдавила из себя невеселый смешок.

- Какой сюрприз?

- Ты здорово удивишься.

Не сомневаюсь. Сюрприз от Касс способен внушить трепет кому угодно. По дереву за сломанным окном на кухне пробежала рябь. Мне, охваченному похмельным оцепенением, показалось, что Лидия всхлипнула; когда она заговорила снова, полный упрека голос царапал, как наждачная бумага.

- Думаю, тебе надо приехать домой. Ты должен быть здесь, когда она приедет.

Я не знал, что ответить. Вспоминал день, когда дочь родилась. Она вырвалась на свет божий, перепачканная и яростная щучка-лилипут, неся на себе печать множества поколений. Я никак не ожидал такого нагромождения соответствий. Она была одновременно моим папенькой и маменькой, отцом жены и его покойной супругой, и конечно самой Лидией, а еще целой вереницей малознакомых предков, все они теснились на ее крохотном личике, сморщенном от нелегкой борьбы за каждый вздох, словно бились за место у иллюминатора в отплывающем на новую родину корабле, перевозящем иммигрантов. Я присутствовал при родах, да, я был ужасно прогрессивным супругом, спешил приобщиться к подобным вещам; еще один спектакль, конечно, в душе я содрогался от такого кровавого зрелища. К тому времени, когда, наконец, все закончилось, я совсем изнемог и не знал, куда отвернуться. Мне сразу сунули в руки новорожденную, даже не обмыв ее. Какая она легонькая, и в то же время такой тяжелый груз. Врач в запятнанных кровью зеленых резиновых ботинках заговорил со мной, но я не разобрал ни слова; сестры были проворными и чопорно-строгими. Когда они отобрали у меня Касс, мне показалось, что в тот момент с громким треском оторвалась пуповина, которой я соединил себя с дочерью. Мы привезли ее в корзине, как некое ценнейшее приобретение, которое не терпелось поскорее доставить домой. Стояла зима, кожу покалывал альпийский мороз. Помню освещенную мертвенно-бледным солнечным светом автостоянку, - Лидия моргала и щурилась, словно узник, которого выводят из темных застенков, - холодный, благоухающий свежестью ветер, который дул с высоких холмов за зданием больницы, а младенца не видно, лишь узкая полоска чего-то розового над атласным одеялом. Когда мы принесли ребенка домой, в отсутствие детской кроватки пришлось положить ее в открытый верхний ящик высокого комода, стоявшего в нашей спальне. В ту ночь я никак не мог заснуть, все боялся спросонок забыть, что она лежит там, и задвинуть его. Треугольники водянистого света от фар проезжавших автомобилей раскрывались один за другим по всему потолку, и сразу же невидимая рука аккуратно сворачивала их, словно дамский веер, и бросала в ящик, где спала наша дочь. Мы придумали ей прозвище: только вот какое? По-моему, ежик; да, точно ежик, потому что она постоянно тихонько посапывала. Безоблачные, обманчиво-невинные дни, такими они остались в моей памяти, хотя на горизонте уже начали сгущаться тучи.

- Но я сейчас разговариваю сама с собой, - раздраженно вздохнула Лидия.

Я позволил воспаленным горящим векам сомкнуться, и их обожгла боль. Голова просто раскалывалась.

- Когда она приезжает?

- Она, конечно, не говорит - так неинтересно, слишком просто для нее. - Когда заходит речь о нашем трудном ребенке, Лидия сразу меняет тон на сдержанный. - Скорее всего, свалится как снег на голову.

Снова пауза, в наступившей тишине слышен шелест моего собственного дыхания. Я открыл глаза и вновь посмотрел в сторону кухни. Первое, что поразило меня в образе, призраке, галлюцинации - пожелай я дать какое-то название увиденному, пожалуй, встал бы в тупик - что маячил там, была его полнейшая ординарность: женщина, высокая, молодая, отвернувшись от плиты, кажется сует что-то сидящему ребенку. Я медленно положил трубку на валик дивана. Вокруг мертвая тишина, только слабое, очень слабое шипение, возможно, я просто слышу самого себя - кровь, лимфа, мерная работа сердца и печени легким шорохом полнят мне уши. Мне дозволен был лишь один беглый взгляд - женщина, если это действительно женщина, повернувшись, протягивает руку, ребенок, если это действительно ребенок, сидит неподвижно, - а потом все исчезло. Я крепко зажмурил воспаленные глаза, пытаясь удержать увиденное. Картина казалась мне такой непостижимо, до боли знакомой.

Я тихонько дошел до кухни, остановился, огляделся. Никого. Здесь ничего не изменилось с тех пор как, минуту назад, зазвонил телефон, но чувствовалось напряжение, как будто все вещи разом замерли, боясь шевельнуться, затаили дыхание. Я вернулся в холл, снова опустился, или скорее бессильно рухнул, на диван, из меня вырвался долгий прерывистый полустон-полувздох. Лидия терпеливо ждала.

- Что? - отрывисто-злым голосом произнесла она. - Я не расслышала, что ты сейчас сказал?

В меня иголками впивался холод.

Назад Дальше