Я люблю тебя - Мария Голованивская 4 стр.


В городе мы иногда разговариваем с тобой, но о посторонних вещах. Я показно обсуждаю с тобой якобы твои темы – какую-нибудь экономическую теорию или твоего любимого Цицерона-Наполеона-Смитта. Мы почти ругаемся, неизменно улыбаясь друг другу глазами, заговорщицки, понимая, что между нами вырастает своя легенда, свои секреты, свои опознавательные знаки.

Через много лет, устало засыпая в кресле перед телевизором, я буду, уже отплывая в вечно дурные сновидения, короткие, тревожные, мутные, какие-то суетливо пустые, думать о том, что и вправду в моей жизни уже было все – и большая дружба, и предательство и пылкие страсти, и под мерный голос отдрессированного диктора я буду в тысячный раз приходить к выводу, что ты был самой красивой каплей в море моих любовных историй, той самой лазурной каплей, без которой моя жизнь скорее всего походила бы на дешевый сборник бездарных анекдотов о бездарной жизни бездарных людей.

Мы сидим на берегу, ветер треплет твои волосы, и ты хлюпаешь носом, как мальчишка. Завтра мы уезжаем, и сегодня с утра сразу после завтрака обменялись письмами.

– Я писал всю ночь, – тихо сказал ты.

– Я тоже.

Как это ни странно, тексты наших писем друг другу совпали почти что полностью.

"Вот видишь, какая вышла история", – пишу я.

"Вот видишь, почему-то с нами это приключилось", – пишешь ты.

Оба они в одном порядке – про разницу во всем – в ощущении жизни, в возрасте, в намеченных перспективах.

"Я для тебя никто, – пишешь ты, – мальчишка, делающий в жизни первые ученические шаги. Я смогу достойно, по-мужски, взглянуть тебе в глаза не раньше, чем через лет пять-шесть".

"Зачем я тебе? – пишу я. – Ты прав, Марк, что теперь уже не разобрать, какой я была раньше, клубничной или апельсиновой".

Конечно же, о Мариночке. "Мне совершенно все равно, что будет, когда узнает мама, – пишешь ты. – Но все равно ли тебе – и хорошо ли все это объективно?" – "Я не могу лгать своей лучшей подруге, – пишу я. – Я чувствую себя страшно виноватой перед ней за тебя, я знаю, что такие тяжелые компромиссы не дают хороших плодов".

"Я думаю, что это никому из нас не нужно, хотя я и потеряла из-за тебя голову, Марк, – пишу я, – и я боюсь сегодня или завтра услышать от тебя, что все это никому из нас не нужно".

Прочитав твою записку, я ринулась в твой номер, по дороге столкнулась с Мариной и Жан-Полем, радостно сообщившими мне, что они едут в город шопинговать. Ты об этом уже знал и, когда я вошла, тихо подошел ко мне, потом шепнул на ухо: "Пойдем к морю".

Мы молча спустились в холл, молча прошли мимо, казалось, уже перешептывающихся на наш счет девушек из reception, молча, быстрыми шагами, будто боясь что-то расплескать, прошли мимо бассейнов и лежаков, мимо спортивных площадок, по-прежнему залитых едва различимыми "Besa me", льющимися из динамиков, и начали спускаться по тропинке к морю – наш обычный маршрут – хоженый-перехоженый за эти дни бесконечное количество раз.

– И что ты предлагаешь нам делать? – страшно угрюмо, с какой-то беспардонной мальчишеской агрессивностью, спросил ты.

– Ничего не делать, мон амур, давай посидим немного, потом прогуляемся по пляжу, хочешь – обнявшись, вмажем по твоим любимым десертам в "Тропикане", а потом мы пойдем к тебе и немного поспим, хочешь – побудем не у меня, а у тебя? Смотри, какой роскошный план.

Это была наша первая душераздирающая сцена, ты обхватывал голову руками, прижимался ко мне, переживал за две секунды поразительные трансформации из юноши в ребенка, из ребенка в мужчину, из мужчины в юношу.

– А если войдет мамик? – вдруг улыбнулся ты.

– Значит, войдет.

И никакого внутреннего диалога или сомнения.

Мы шли вдоль моря, взявшись за руки, равнодушно отметая любопытство отдыхающих – да, наплевать, думали мы, – все равно завтра уезжать. Мы гуляли молча, ели молча, занимались любовью в твоем мальчишеском номере с разбросанными очками, швейцарскими ножами, CD-дисками, журналами и новомодными серебряными браслетами – так же молча, перед нами в полный рост выросли вопросы, которые каждый из нас до сих пор раскатывал в голове как тесто – до полной истонченности и прозрачности – и ничего не высказывал вслух. Мы просто брали в этот день свое, последнее, выжимая до капли, досуха, мужественно и цинично, очевидно, оставляя основное на потом. На тогда, когда самолет доставит нас во время и пространство нашего проживания, каждого в свою жизнь, и только там будет открыт гамбургский счет и будет запущен новый часовой механизм, со своим непредсказуемым ходом.

Диагноз, жесткий и неумолимый, стал очевиден уже через два дня после возвращения в Москву. Меня кидает то в жар, то в холод – то мне вдруг кажется, что вся эта история осталась далеко позади – в солнечной Испании, что это был типичный каникулярный роман, и я свободна и могу дышать и жить по-прежнему. В эти моменты на меня находила веселость и я была счастлива буквально от всего – от радостного весеннего света, щебета птичек, моей недавно перестроенной и отремонтированной квартиры, где все теперь стало по-моему: белая мебель в спальне, чудесная белая кухня с плетеными французскими стульями и красивым натюрмортом на стене, просторная синяя ванная с постоянно меняемым моей домработницей букетом цветов в роскошной напольной старинной мейссеновской вазе.

Но эта радость, выдающая, что все мои чувства пришли в сильное хаотичное движение, очень быстро сменялась провалом в никуда, в черноту, пустоту и тревогу, и тогда мысли о тебе наполняли меня до краев. Звонить мне тебе некуда. Остается только ждать твоих звонков – на мобильный, в офис, домой. Я дала тебе все мои телефоны, ты записал их на каком-то клочке, и в первые сутки, когда ты не позвонил, я была уверена, что мой телефон ты просто потерял.

Потом ты наконец позвонил. По твоему голосу я не поняла ничего – глухой, бесцветный, сказал: "Зайду". Не "приду", а "зайду". И не сегодня же, а завтра, от шести до семи вечера. Сразу же озноб по всему телу, уверенность, что впереди бессонная ночь и пульсирующая единственная мысль: "Господи, я попала, как же я попала!"

Вечером набрала телефон моей "скорой помощи", вызвала к себе Петюню, безо всяких преамбул, прямо с порога выдала подробный отчет о происшедшем.

Мой милый Петюня. Всякий раз покорно приходишь, когда мне хочется поплакаться в жилетку, каждый раз послушно усаживаешься в кресло напротив, выпиваешь четыре чашки чая с молоком и два коньяка с лимоном. Много куришь, несколько раз за вечер меняя сигареты – "Кэмел", красное "Мальборо", потом почему-то "Салем". В старых, выцветших до дыр джинсах, благоухающем кашемировом свитере, борода с благородной проседью, поблескивающие в вечернем свете дорогие очки. Петюня. Рафинированный интеллектуал, лучший московский журналист, автор колонок во многих престижных изданиях.

Любимый Петюня, некогда унылый возлюбленный, но не по увлечению или страсти, а от любопытства, и возможно именно поэтому такой любимый, родной, понятный.

– Вот ты говоришь, его мамаша любит золото и носит большие кольца. Одевается шикарно, любит сумки с пряжками, туфли с пряжками, большие золотые пуговицы. Через день визиты к парикмахеру, через день к массажисту, говорит медленно, приторным голосом – все свидетельствует только об одном – ни одного полноценного головокружительного оргазма за всю жизнь. Отдавалась от понимания, выходила замуж от понимания и даже деньги любит от понимания, а не искренней любовью. Прости, котеночек, но своего сына она тебе не отдаст, даже в короткое пользование.

– Почему ты так говоришь?

– А ты всерьез хочешь, чтобы она принесла тебе своего единственного сына на блюдечке с голубой каемочкой? Своего птенчика, который на двадцать лет моложе тебя? Сколько ему?

– Девятнадцать.

– Извини, ошибся, больше чем на двадцать.

Ты продолжаешь рассуждения. Пытаешься поставить меня ногами на землю. Искренне переживаешь, боишься, что сильно рвану душу. "Переспали – и слава Богу, – повторяешь ты. – Получила удовольствие и – молодец".

Я вижу, как ты выстраиваешь рассуждения – опытно, умело, безупречно. Хочешь, чтобы я взглянула на ситуацию со стороны, чтобы взяла дистанцию и разыграла историю так, как положено их играть в мои сорок пять – без истерик и надрывов.

Я не слушаю тебя, потому что ты прав. Я сижу с холодными ногами и мелкими глотками отхлебываю остывший чай.

– Значит, никаких шансов?

– На что, мать? Ты рехнулась?

Все. Этот разговор дольше вести нельзя. Нужно менять тему. Спросить о последних фильмах-спектаклях-блядях-твоих новых нашумевших статьях. Ты любишь об этом говорить.

– Что, давно не влюблялась?

– Давно.

– Как его зовут-то?

Я знаю, что это вопрос-тест. И я знаю, что ты это знаешь. Если я застряну и не смогу быстро ответить – плохой симптом. Значит, втрескалась как девчонка. Семь, восемь, десять, одиннадцать. Больше тянуть нельзя.

– Я слышу твой вопрос, Петюня. Его зовут Марк.

Весь следующий день до твоего прихода – как в вате. Слепые глаза, не видящие смет, заваливших мой стол. Дрожь от каждого телефонного звонка. Ранний рывок домой и умопомрачительное переодевание перед зеркалом. Какой я должна быть? Домашней? Нарядной? Привычной для тебя – в тех же джинсах и той же майке?

Шорохи на лестнице. Скрип лифта.

Вошел очень быстро, в костюме, галстуке, с дорогим портфелем в руках. Огляделся. Скороговоркой произнес: "У тебя красиво".

– Проходи.

Сел в кресло, в котором вчера сидел Петюня.

– Хочешь чаю, кофе?

– Кофе.

Молчишь. Смотришь в сторону. Чувствую спиной, пока готовлю кофе. Сажусь напротив. Смотрю в сторону.

– Я очень скучал.

– Я тоже.

Шквал поцелуев, объятий, вопросов, почти что слез.

– Что делать?

– Ничего не делать.

– Что значит ничего не делать?

– Жить.

А что вообще можно делать? Я уже давно огромным волевым усилием оставила всякое стремление в будущее на том берегу реки. На том берегу, где царили другие законы – вера в то, что тебе принадлежат большие решения и ты хочешь проводить их в жизнь. Все складывалось, получалось совсем не по тем схемам, которые я рисовала в своей голове. Берем только один прогноз – завтра будет завтра, а вслед за утром наступает день, вечер и ночь.

Все осталось там, на том берегу – зароки, надежды, уверенность в людях и в себе самой – вот заканчивается весна, в открытую форточку дует уже теплый ветерок, вот приехал контейнер с новой партией одежды, жить, думать, действовать только здесь и сейчас, максимально точно, чего бы это ни стоило – пота, крови, нервов. И главное мужество – принимать неопределенность, абсолютную свободу будущего, его неподконтрольность тебе.

Да, и бояться поскользнуться и разбить коленку, не увидеть чьих-то мастерски расставленных сетей, проступающего четвертого измерения – дурных слов, примет, осторожно резать ножом, осторожно подбирать с пола осколки – но не более того, не более, чем записано почти что в каждом жизненном рецепте "Китайской книги перемен", по которой сходят с ума все мои подружки, включая Марину: "Сиди на пне, и хулы не будет".

– А хочешь, я расскажу тебе, как написался мой бизнес?

Ты улыбнулся… Хмыкнул.

– А что, давай.

– Ездили чартерами в итальянское захолустье, затхлые городки, где блочные пятиэтажки, снимали отели за копейки, с тараканами, ломкими перегородками и похотливыми воплями по ночам, сами возили чемоданами, сами продавали по знакомым.

– Зачем я должен это знать?

– Сама не знаю.

– Я в курсе, как вы начинали. Понятно, что если не воровали нефть и алюминий и не были при государственных ресурсах, ну так муж во Внешторге или директор какого-то завода. Тогда можно было только так. Дурацкое было время, и, если хочешь, мне тебя ужасно жалко.

– Я думала, тебе будет интересно.

– Эти ребятки, неважно – мужчины, женщины – просто очертя голову бросившиеся выживать. Эти чартеры в Турцию, и эти автобусы в Румынию, когда туда везли со взятками таможенникам и прочими мерзостями – лавровый лист, а оттуда – дешевую косметику и розовое масло. Поэтому они, то есть вы, теперь такие жестокие.

Я целую твою жаркую макушку. Я обнимаю тебя за шею и говорю тебе на ухо нежности. Я закрываю глаза и за секунду успеваю увидеть гигантский цветной сон – где море лилий и фиолетовая полоска горизонта. В эти минуты я знала, что есть только одно табу – спрашивать: позвонишь ли, и когда, придешь или нет.

И, конечно же, нарушаю, пускай даже упаковывая это нарушение в самые безупречные формы.

– Ты когда объявишься-то?

– Позвоню.

– Позвони.

Уже второй вечер, ложась спать, ловлю твой запах на подушке. И впадаю в ощущение сильной тревоги. Хочу, что бы ты был рядом и одновременно хочу, чтобы все это уже завтра оказалось просто кошмарным сном.

Проклятое кино, начинающее предательски крутиться в голове в сотый, тысячный раз. О'кей, опять двадцать пять. Сначала так сначала.

Вот мы приехали, аэропорт, многоязычный многоголосый рокот, такси с громким радио и неудержимо болтающим на плохом английском водителем, тут же предложившем нам купить за бесценок какие-то амулеты, утомительное размещение в светлой гостинице с просторным холлом.

Я с моей непроходящей усталостью на лице, твердым намерением прочитать пару детективов и загореть. Мариночка в неизменных перстнях, с четким выговором благородных истин, ее спутник француз Жан-Поль. И ты, мои амур, в очках с металлической оправой, длинной шеей, коротковатых джинсах и широченной майке, дурацкий мальчишка, которого, как потом выяснилось, еще и пришлось сюда тащить волоком.

В сотый раз переворачиваюсь на правый бок. Если согнуть колени и высунуть из-под одеяла правую ногу, так чтобы чувствовать, как дует из форточки, может быть, удастся уснуть. Твой запах на подушке, мон амур. Так нельзя, нужно все-таки сменить наволочку и перестать задаваться вопросами.

Ты забегаешь во время обеденного перерыва в банке, и каждый раз мы уходим с тобой на другой берег, от которого я когда-то с такой силой оттолкнулась ногами.

Ты сжимаешь меня в объятьях прямо в коридоре, откровенно целуешь, обдавая мое нёбо вкусом только что выплюнутой мятной жвачки, пытаешься проникнуть рукой под майку или расстегнуть блузку, но непременно цепенеешь, когда моя рука расстегивает пуговицу на твоих джинсах.

Мне стоит больших усилий все-таки дотянуть тебя до кровати. Ты хочешь, чтобы все было сразу и сейчас, прямо на полу в кухне или у окна, к которому я подхожу, чтобы задернуть шторы. Я-то знаю, что это неудобно, какая-нибудь ерунда всегда окажется некстати и испортит удовольствие, и около окна уткнешься лицом в дурацкий горшок с цветком, или руки онемеют, потому что подоконник слишком высок, чтобы в него упираться.

Ты морщишься и всегда говоришь: "Ваше поколение безнадежно", но я не спорю, потому что потом в моей голове проносятся совсем иные ураганы, тревоги и раскаянья, образующие в сочетании со сладкими волнами воспоминаний самый немыслимый коктейль.

Час ночи. Валокордин. Сигарета. Валокордин.

Что завтра?

Поговорить с бухгалтером, в документах не правильные цифры и могут быть проблемы с налоговой полицией. Бориса, нашего налоговика, уволили, попался на чем-то, очевидно. Нужно придумать, как быстро замазать нового. Нужно уволить трех продавцов из магазинов на Охотном ряду и Кропоткинской – скверно работают и мы теряем клиентов. Пора связываться с итальянцами и брать новую партию. Трикотажные бирюзовые костюмы с люрексовыми цветами хорошо пошли, и нужно срочно докупать. Опять будет тяжелая голова и сердцебиение после бессонной ночи.

Что же ты на самом деле думаешь обо мне, Маркуша, о женщине, разъезжающей на БМВ, подарившей тебе зажигалку от Картье и закрывающей глаза от малейшего твоего прикосновения?

Может быть, хвастаешься друзьям, обсуждаешь, так, в легкую, за кружкой пива?

Телефон. Час двадцать пять. Зачем ты звонишь так поздно, мон амур? Что-нибудь приключилось, или просто выдался момент спокойно поболтать по телефону? Я знаю, сейчас я услышу твой голос и в момент забуду, что ты сын моей лучшей подруги. Что меня мучают подозрения, что я спятила от дикой работы, нервного перенапряжения и внутреннего чувства вины на свою судьбу, за то, что забросила кафедру, наплевала на сенсационную диссертацию, моментально давшую мне известность в биологических кругах, причем не только советских, предала обожаемых профессоров и занялась тошнотворным бизнесом, рюшечками и крылышками, полосочками и ромбиками, крышами и взятками ради примитивного выживания, ради денег, делающих деньги, и в свою очередь делающих морщины.

– Что?! Да что ты говоришь?! Андрей, ты уверен? Неужели вскрылись все черные растаможки?

Типичный ужасный звонок в половине второго ночи. Арестован груз, завтра опечатают офис, заморозят счета; нужно будет искать кому давать, что давать и когда давать.

Но как это вскрылось? Кто-то стукнул, что в контейнерах помимо гуманитарной помощи были еще и шмотки? Кто?

Быстро понять, кого ставить на рога? Или прикинуть размер убытков?

Меня бесят книжки, по-прежнему стоящие на книжных полках. Мандельштам в "Библиотеке поэта", Цветаева, Макс Фриш, зеленый Булгаков, за которого когда-то было отдано шестьдесят рублей – несусветные деньги. Книги по биологии, монографии друзей с дарственными надписями.

Советское прошлое, пялящееся с книжных полок. Ярость и ощущение, что жизнь пошла не туда. И одновременно чувство, что все былые истории – детская возня, ненастоящая жизнь, шедшая по игрушечному сценарию. А настоящая жизнь пахнет усталостью, дорогим коньяком, деньгами, сильными страстями, страхом, риском.

Когда-нибудь, через много лет, я обязательно напишу маленький дневничок-воспоминания. Буду сидеть в овальном кабинете на втором этаже своего шикарного загородного дома, оставив всю суету уборки и досужьи разговоры прислуги – внизу, и под мерное, немного тревожное тиканье часов буду терпеливо заполнять листочек за листочком красивым мелким почерком. Там обязательно будет рассказано об умопомрачении сходящего на нет в определенный момент жизни периода, в котором есть место эмоциональному беспределу. Периода, когда смотришь на часы и думаешь, вот пройдет совсем немного времени, и мы будем вместе – разговаривать, ужинать, любить друг друга.

О том периоде, когда у всякой любовной истории есть непременно романтическое начало, прозаическое продолжение и всегда печальный конец – что ж, не подошли друг другу, не совпали, я люблю одно, ты – другое, мне сорок пять, тебе девятнадцать.

Вот оно, образцовое мучительное утро. Кофе, мюсли, апельсиновый сок из-под гнусно ревущей соковыжималки. И колотится сердце. Халат на полу в ванной, метания босиком от шкафа в спальне к остывающему на кухне кофе. Утренняя паника, что сегодня надеть, чтобы выглядеть правильно при разборке сложнейшей ситуации, ставящей под грозу весь бизнес последних лет. Нужна скромность и достоинство, подавленность и доступный для постсоветских чиновников женский шарм. Значит – яркий макияж, белая блузка со стоечкой и темно-синий костюм. Нет, лучше васильковая блузка в горошек и темно-синий костюм. Не этот, двубортный, а вот тот, поскромнее, но который, тем не менее, подчеркивает женственную округлость форм, узкую талию и стройные ноги. Ноги, которые тебе нравятся.

Назад Дальше