Среди людей - Меттер Израиль Моисеевич 9 стр.


- Картина, которую мы имеем, - он придвинул к себе и раскрыл одну из папок, - после двух с половиной месяцев вашего руководства, крайне неутешительная. Процент неудовлетворительных оценок учащихся угрожающий. Я уже имел беседу с инспектором Угаровой, которая также несет полную ответственность…

- Угарова тут ни при чем, - сказал Ломов.

- …за положение, сложившееся в вашей школе, - продолжал Валерьян Семенович. - Главным мерилом, которым мы пользуемся при оценке работы учителя, является успеваемость учеников в его классе. И с этих позиций работа Гулиной и Лаптева подлежит серьезнейшему осуждению. Вы же, вместо того чтобы поставить своевременно вопрос на педсовете и дать ему должную оценку, пошли на поводу у отсталой части коллектива…

Валерьян Семенович говорил ровным, накатанным голосом, словно текст был давно заучен им наизусть, и только в некоторых местах ему приходилось вставлять фамилии, как делается это в повестках, где для фамилий оставляются пустые места.

"Да что ж это такое! - думал Ломов. - Почему я должен слушать весь этот вздор?"

И ему припомнился вдруг чеховский рассказ "Спать хочется". От мысли, что он похож сейчас на замученную девчонку, которая может броситься на заведующего сектором школ, ему стало и горько и смешно.

Он стал смотреть, как закрывается и открывается рот Валерьяна Семеновича. Очевидно, Ломов пропустил несколько фраз, потому что услышал внезапно фамилию Романенко.

- …исключение Романенко, имейте в виду, не утвердим. А ваше чрезмерное увлечение внеучебными и бытовыми вопросами может повлечь за собой серьезные последствия, вплоть до строгого выговора на первых порах.

Валерьян Семенович передохнул.

- Я могу ехать? - спросил Ломов, наклоняясь за своими покупками.

- То есть как ехать?

- Мне показалось, что вы закончили.

- Допустим. Но я не слышу вашей реакции, вашего отношения.

Вынув гребенку из чехла, Валерьян Семенович причесался, посмотрел ее на свет, дунул на нее и спрятал в карман.

- Вам нужны проценты для отчета, - неожиданно грубо сказал Ломов. - Судить об учителе по количеству двоек - это вздор. Лаптев отличный преподаватель, он ставит двойки потому, что честен.

- Я попросил бы вас выбирать выражения, - произнес Валерьян Семенович, и Ломов увидел выпученные, оскорбленные и испуганные глаза заведующего.

- Я еще совсем не умею работать. Это очень трудно - быть директором. И выговор я наверняка заслужил. Но только вовсе не за то. Вы меня не научите врать. У нас нет при школе интерната. По-вашему, это просто "бытовой вопрос". Вечерами ребятам некуда деться, нечем заняться, и это у вас называется "внеучебный вопрос". А если есть учителя, которых все это беспокоит, у которых это болит, и они хотят, чтобы детям лучше, разумнее жилось, то вы бросаетесь к ведомости и считаете двойки!.. Романенко надо выгнать из школы! И не только потому, что он бесполезен, а потому, что он вреден. Ложь складывается из тысячи мелочей. Если ребята каждый день видят, что рядом с ними сидит такой ученик, то они не верят ни мне, ни вам. Они понимают, что это не зря. За этим тоже ложь! Они видят, что его батя шляется к завучу, присылает ей сено, вертится вокруг директоров… Ну как вам не совестно? Ведь вы же все это знаете лучше меня! Для того чтобы зло искоренить, надо его назвать. И не только по фамилии, как частный случай, а как явление!

- Интересно мы заговорили, - сказал Валерьян Семенович. - Видимо, товарищ Лаптев успел провести с вами серьезную работу.

Завсектором встал и оперся длинными пальцами о стол.

- К сожалению, я сейчас не располагаю временем полемизировать с вами. Очень жаль, что кадры ленинградского пединститута так легко поддаются чуждым влияниям. Мы постараемся сделать из этого соответствующие выводы.

Он произнес это царственно-глупым голосом. Ломов быстро собрал свои пакеты и вышел не попрощавшись.

6

Вероятно, можно по-разному прийти к тому, что, попав в новое место, начинаешь ощущать его своим домом. Проще всего, если человек удачлив на новом месте, все идет гладко, он быстро привыкает к людям, к своей работе, к окружающей природе. И он начинает любить свою удачу, но ему кажется, что он привязался не к ней, а к новой жизни.

Если так случается, то эта привязанность непрочна и недолговечна.

С Ломовым было иначе. Общепринятое понятие "дома" вообще не играло большой роли в его жизни. Лет с девяти, с войны, он жил сперва в детских домах - родители погибли в блокадном Ленинграде, - а затем в институтском общежитии. Он привык за долгие годы к многолюдности вокруг себя и к простоте студенческих отношений.

Пустота, в которой он оказался поначалу в Грибкове, ошеломила его. Здесь тоже было многолюдно, но как-то безлично: казалось, что никогда не удастся запомнить каждого человека в отдельности. Ломов поздно сообразил, что с этим не надо торопиться, и поэтому много времени у него пропало зря. Торопясь, он даже записывал в свою карманную книжку против фамилий учеников и учителей их внешние приметы: рыжий, толстый, маленький, длинная…

Это ничего не давало, он запутался и бросил.

Увидев вокруг совсем не то, к чему он был готов, Ломов дрогнул. Его испугала собственная беспомощность. Знания, которые он получил, существовали отдельно, а жизнь - отдельно.

Ему казалось, что людям органически свойственно стремиться к хорошему и осуждать плохое. Столкнувшись с Ниной Николаевной, он сперва не понял ее, потом медленно удивился, что она такая, и только затем сообразил, что она - зло. Это зло было трудноуловимым, потому что опиралось на правила, в которых Нина Николаевна была сильнее, чем Ломов.

Когда в школу приезжали представители из района или из области, Нина Николаевна водила их по зданию, удивительно умело рассказывая. Если они интересовались пионерской работой, то завуч приводила их в маленькую комнатку, где на книжном шкафу стоял большой пароход, склеенный из папиросных и спичечных коробков. Школьный лаборант когда-то, давным-давно, склеил на глазах у ребят этот линкор, и с тех пор он являлся символом пионерской работы.

Из шкафа добывались толстые тетради; каждая тетрадь была литературным журналом класса за год. В журнале было по два стишка: одно - к Первому мая, другое - к Седьмому ноября. Передовая статья посвящалась началу нового учебного года, заключительная - подготовке к экзаменам. В середине была заметка о Парижской коммуне и о том, что на уроках стыдно пользоваться шпаргалками. На последней странице был нарисован почтовый ящик.

- Литературные журналы - это наша традиция, - объясняла Нина Николаевна.

Затем она вела гостей в школьные теплицы; они назывались опытными. Здесь росли огурцы, помидоры и капуста. Помещение было маленькое, поэтому представители, наклонив голову, останавливались в дверях. Зимой от печурки было жарко. Топила печурку Поля. Ухаживала за овощами тоже она: завуч боялась, что ребята помнут рассаду.

- Теплицы - это наша традиция, - объясняла Нина Николаевна.

Она показывала на ульи Лаптева, на деревья под окнами учительницы начальных классов, на старый сад, высаженный здесь еще во времена двухклассной деревенской школы. Как вода, которая принимает форму любого сосуда, куда она налита, так и Нина Николаевна, разговаривая с начальством, умела "наливаться" в желаемые формы. Она была на хорошем счету, ибо во всем, что она произносила, ничто не беспокоило слуха.

Выговор не заставил себя ждать. Дней через десять после возвращения Ломова из Курска в школу пришел приказ, напечатанный на папиросной бумаге, где за подписью завоблоно объявлялось, что директору Грибковской средней школы ставится на вид за то, что он "не сумел возглавить коллектив и мобилизовать его на борьбу за повышение успеваемости учащихся".

- Ну, вот и первое боевое крещение, - сказал Лаптев. - Поздравляю вас, Сергей Петрович! Гораздо почетнее получить от Совкова выговор, чем благодарность.

Эта папиросная бумага не произвела на Ломова того впечатления, которого ожидала завуч.

Прочитав приказ, директор спросил у нее:

- Я, к сожалению, не в курсе дела: это полагается вывешивать в учительской?

- Этим полагается руководствоваться, - ответила Нина Николаевна.

Вечером был созван педсовет.

Поля подметала коридор и слышала, как Ломов читал приказ. Она села у дверей учительской, под часами-ходиками, но слушать мешал топот ног во втором этаже: там собрались ребята.

Голоса из учительской доносились урывками. Что-то длинно и быстро говорила Нина Николаевна. Потом раздался хрипловатый голос Лаптева; Поля слышала, как он сказал:

- Наша святая обязанность не осуждать Сергея Петровича, а поддержать его. Циркуляры подобного рода очень часто ведут к тому, что сведения, посылаемые в область, становятся лживыми. Для того чтобы угодить начальству, мы повышаем оценки. И это уже не борьба за успеваемость, а дело совести учителя. Так же как дело нашей совести - условия, в которых находится школа…

По лестнице со второго этажа, осторожно ступая, спустились гурьбой старшеклассники. Они пошептались, мешая Поле слушать, потом на цыпочках подошли к ней, и староста десятого класса, Надя Калитина, шепотом спросила:

- Тетя Поля, Сергею Петровичу попало, да?

- Через вас мучается, - сказала Поля.

- Я говорила! - яростно обернулась Надя Калитина. - Это все Нинка заварила…

Поля замахала на них руками - она знала, что Нинкой старшеклассники называют завуча, - и прогнала их от дверей.

Ломов вышел из школы позднее всех. Он нарочно долго возился у себя в кабинете, чтобы успокоиться после педсовета. Его приглашали пить чай и Гулина, и Лаптев, и тихая учительница начальных классов, но ему хотелось побыть одному.

На улице, когда Ломов сошел с крыльца, из-под акаций двинулись к нему фигуры ребят. Он не различал их лиц в полутьме.

Чей-то знакомый голос сказал:

- Сергей Петрович, можно вас спросить?

И, не дождавшись ответа, тотчас же взволнованно спросил:

- Сергей Петрович, вы не уедете от нас?

ВОЗВРАЩЕНИЕ

1

Приближались каникулы. В город пришла поздняя весна, грохотал уже гром, шли ливни, дул острый ветер, в последние дни студенты прибегали на лекции без пальто и громко чихали в аудиториях.

На весенних экзаменах Виктор Петрович был строг; ему казалось, что, чувствуя приближение каникул, молодые люди недостаточно старательно учатся. В особенности его раздражало, если он замечал на глазах у студенток слезы. Он был совершенно уверен, что знающий студент не станет реветь на экзамене, стало быть слезы - лучший признак того, что человек не усвоил предмета.

Сизов не любил весны. Им овладевало беспокойство: все куда-то торопились, обсуждали, кто куда собирается на лето, надо было и ему принимать решение, а он больше всего любил жизнь, текущую по заведенному порядку. Бывало в последние годы, что он никуда не уезжал на лето, лежал у себя в комнате, распахнув окно, и бесконечно много читал. Он не выходил даже иногда из дому в столовую пообедать, а покупал раз в два дня мясо, картошку, крупу, затем в большой, опустевшей кухне - все соседи разъезжались на лето - варил себе еду, заглядывая в поваренную книгу.

Порой ему становилось не по себе оттого, что он так необычно проводит отпуск, но он уговаривал себя с той железной логикой, которой привык пользоваться, преподавая физику, что каждый человек отдыхает в наиболее благоприятных для его характера и организма условиях, а поскольку существующие условия его вполне устраивают, следовательно, они и являются оптимальными для него.

Окна его комнаты выходили на городскую реку, стиснутую каменными берегами. Неподалеку была лодочная станция, и мимо Сизова часто проезжали молодые люди - девушки и юноши. Сизов смотрел на них из окна, стараясь понять удовольствие, которое они получают от катания по узкой, мутной реке; они казались ему легкомысленными, тратящими золотое время попусту. Но иногда и ему хотелось очутиться в такой вот лодке, а главное - почувствовать ту необыкновенную легкость, беззаботность, которую он давным-давно утратил.

Он бывал в гостях у своих сослуживцев, и когда возвращался от них домой, то замечал, что в комнате у него неуютно: на спинке кресла непременно висел пиджак, лампочка под потолком была без абажура, повсюду валялись книги, газеты, и куда-то всегда исчезала пепельница. Все это как будто было легко устранимо, но почему-то никак не устранялось.

Изредка к Сизову приходили домой дипломники и аспиранты. Он любил помогать им, охотно давал книги, необходимые для их работы, увлекаясь, делился с ними теми мыслями, которые собирался изложить в своих научных статьях.

Никогда при этом студенты не чувствовали, что они в гостях у Сизова; его комната на время превращалась в институтскую аудиторию или библиотеку.

Принимая у своих учеников экзамены, Виктор Петрович ревниво следил не только за тем, умеет ли человек хорошо ответить на заданные в билетах вопросы, но и обращал внимание на интонацию. Он был беспощаден к студентам и даже язвителен, если замечал безразличие к науке. На виду у всей группы Виктор Петрович долго, в самых элементарных, а потому и обидных выражениях выговаривал ученику или ученице за лень и равнодушие. Вот тут он считал, что слезы отнюдь не мешают делу: человек плачет, ибо осознал свою вину.

Его уважали и побаивались. Были студенты, умевшие копировать Сизова. Он услышал однажды, как юноша-первокурсник, окруженный улыбающимися товарищами, говорил:

- Вы учитесь на одном из интереснейших факультетов. Ваше обучение стоит государству больших денег. Вы комсомолец. Если вы не чувствуете внутреннего влечения к профилирующему предмету - физике, то занимать место в нашем институте по меньшей мере легкомысленно. Переводитесь в стоматологический.

Сизов громко кашлянул, чтобы его заметили, и, когда юноша испуганно оглянулся, сказал ему совершенно серьезно:

- Это вы изображали Меня? Похоже. И, главное, абсолютно правильно по мысли.

У него была великолепная память: студент, не сумевший ответить на какой-либо вопрос, мог быть уверен, что рано или поздно Виктор Петрович спросит у него снова именно тот раздел физики, который он в свое время не усвоил.

Его лекции посещались аккуратно. Окончив институт и уехав по распределению в какой-нибудь далекий город, студенты не писали ему писем о своей личной жизни, но если они испытывали на первых порах затруднения в работе, то обращались к Виктору Петровичу за советом, - он отвечал им немедленно.

Было время, когда Виктор Петрович в любом обществе, в любой компании оказывался самым молодым человеком. Стоило узнать, сколько ему лет, как непременно кто-то произносил:

- Ну, вы совсем мальчишка!

И ему было приятно, что он, совсем мальчишка, находится в компании пожилых людей. Долгое время он был самым молодым студентом в группе, затем самым молодым преподавателем института, потом самым молодым кандидатом наук. И вдруг это оборвалось. Он и сам теперь часто произносил фразу, обращенную к какому-нибудь способному тридцатилетнему мужчине:

- Ну, вы совсем мальчишка!

Представления о возрасте сдвинулись: нынче ему уже начинало казаться, что, пятьдесят - шестьдесят лет - это еще пора зрелости.

Виктор Петрович был холостяком. Лет двадцать пять назад он был женат непродолжительное время - около года. Жена училась тогда на последнем курсе того же физико-математического факультета, на котором учился и он. Они познакомились и сошлись, живя в студгородке. Была устроена настоящая свадьба: в красном уголке студенческого общежития на длинном столе стояло несколько коробок овощных консервов, небрежно открытых перочинным ножом; вино и пиво были налиты в графины из-под кипяченой воды, колбасу нарезали толстыми ломтями; пили бог знает из чего: граненые стаканы, металлические кружки, блюдца - все было пущено в ход. Сизов сидел в чисто выстиранной футболке, а Лена надела светлое шелковое платье и вплела в косу большой бант. Сначала произносили тосты физики и математики, потом друзья с других факультетов, а затем уже ничего нельзя было разобрать, потому что все говорили разом.

Под утро он сидел на подоконнике, блаженно улыбаясь, рядом с Леной и пел песни, перевирая мотив. В хоре голосов он слышал только ее голос.

Когда все разошлись, Сизов и Лена отправились вдвоем в городской парк; сторож не хотел их пускать, но Сизов сказал, что они только что поженились, и дал сторожу последние три рубля. В городском парке, за оврагом, помещался зоологический сад. В овраге они долго целовались, а потом пошли смотреть зверей. Лене больше всего понравился олень, стоявший на пригорке в вольере, - его освещало восходящее солнце, а Сизов сказал, что олени, в общем, те же коровы: говорят, на Севере их даже доят.

Еще с месяц он и Лена продолжали жить в разных комнатах, даже в разных корпусах, и только бегали друг к другу в гости. Подруги, жившие с ней в одной комнате, как только он появлялся, принимали озабоченный вид и гуськом выходили за дверь. Лена сердилась на них за это, Сизову тоже было неловко; когда она прибегала к нему, его товарищи не исчезали, все сидели вместе, но и это начинало стеснять молодых супругов.

Им дали наконец отдельную комнату в общежитии. Сперва они очень обрадовались, а потом начались обиды. Обиды эти никому нельзя было пересказать, до того они были незначительны. То Сизов был неласков с Леной: по утрам, перед тем как расстаться, он забывал целовать ее в щеку. То, встречаясь дома после занятий, он ничего не рассказывал Лене - как прожил день, что думал, что делал. А ведь стоило войти в комнату кому- нибудь из его далеких друзей, как непременно оказывалось, что именно в этот день произошло в лаборатории какое-то интересное событие, и разговаривал о нем увлеченно Сизов не с женой, а с далеким приятелем.

По утрам, до завтрака, он бывал мрачен. Вечерами она иногда просила его почитать вслух; он подымал на нее, как ей казалось, удивленно-раздраженные глаза и говорил:

- Но ведь мы оба грамотные, Лена.

Весь вечер он мог просидеть, не сказав ни слова, уткнувшись в книги, или, надев наушники, слушать радио. Ей уже начинало чудиться, что, исполняя ее просьбы, он делает это через силу, вопреки собственному желанию. Она просила его:

- Витя, пойдем гулять.

И он подымался с дивана вовсе не с тем выражением лица, которое она хотела бы сейчас увидеть.

- Мне жертв не надо, - говорила Лена.

Сизов молча опускался на диван, а ее злило, что он не спорит, не доказывает ей, что это совсем не жертва с его стороны, что он и сам мечтал пройтись с ней. Она понимала, что уже придирается к нему, но не могла остановиться и даже словно торжествовала, когда вдруг обнаруживалось, что Сизов, проснувшись, забыл тотчас же поздравить ее с днем рождения.

Бывало, что ночью она начинала плакать; он не слышал этого. Лене казалось в эти минуты, что она, всеми брошенная, одинокая, лежит где-то на краю света. Если он наконец просыпался и спрашивал:

- Что с тобой? Почему ты плачешь?

Она отвечала:

- Какая тебе разница, все равно ты меня не любишь.

- Но это же глупо, Лена, пойми… Завтра поговорим. Спи, пожалуйста.

Она вскакивала с постели и уходила на узкий, коротенький диван. Сизов выкуривал в темноте папиросу; Лена смотрела на вспыхивающий и гаснущий огонек и думала: "Ну, подойди ко мне… Неужели ты не понимаешь, что сейчас непременно надо подойти!"

Он был упрям и не подходил.

Назад Дальше