Самолёт на Кёльн. Рассказы - Евгений Попов 18 стр.


– Это что же это вы оцепенели, дорогие товарищи? – яростно и просто сказал он. – Да неужели вы за этой блестящей упаковкой не разглядели гнилую и дряблую душонку? Неужели вы не поняли, что это – обыкновенный летун. Да, летун. Летун с производства. А нам с вами летунов не надо. Нам нужны работники, а не летуны. Лети себе, если не хочешь работать по производству цифр. Я удивляюсь вам…

И тут его слова потонули в море электрического звонка, торжественно возвестившего начало второй половины рабочего дня. Но лишь отзвенел звонок, и…

– …товарищи! – тихо закончил начальник. – Работайте, товарищи!

И он подал нам пример, первым углубившись в бумаги.

Как сейчас помню! Я еще в тот день сделал ошибку. Вместо 130 000 000 000 000 000 написал всего лишь 130 000 000 000 000, из-за чего имел потом неприятности.

ВОЛЯ КОЛЛЕКТИВА

– Есть! Есть высшие миги в жизни, когда… находясь на подъеме внешних и внутренних сил… когда мир расстилается перед тобой, как голубое и теплое озеро, полное жареных карасей, дует неизвестно откуда взявшийся ласковый ветерок, и ты трясешь головой, ожидая чего-то несбыточного… когда девушки смотрят с надеждой, и человеку хочется плясать и бить в бубен. Есть! Есть! И один из этих мигов – пятница, 17 часов 30 минут, когда я заканчиваю свою трудовую неделю!

Так думал персонаж моего рассказа с фамилией Омикин, принявшись в 17 часов 20 минут собирать деловые бумаги трудовой недели. Лицо его лучилось.

И тут раскрылась служебная дверь, и на низком пороге появился председатель местного комитета товарищ Шевчук.

Все встретили его довольно дружелюбно, но Шевчук, казалось, не верил в искренность приветствовавших его людей. Он был строг. Он откашлялся и сказал:

– Так, товарищи. Все слышали?

– Что еще такое слышали? – забеспокоились товарищи Шевчука.

– А то, что на завтра объявлен воскресник по озеленению.

Наташа Шерман, чистившая длинные ресницы такой ма-а-ленькой-маленькой черной щеточкой, уронила предмет, и он стукнулся: сначала о столешницу, а потом, отскочив от ее лакированной канцелярской поверхности, упал на пол.

– Как же так? – прошептала Наташа.

А дедушка Птичкин, сидевший в углу, посмотрел на Шевчука сквозь очки и пожал плечами.

– Не понимаю, – сказал он и отвернулся от Шевчука.

Были и другие реакции на сообщение, но самую интересную дал Омикин.

Шлепнувшись с небес, он завопил:

– Как же так? Не понимаю. Как же на завтра объявлен воскресник, когда завтра – суббота?

– Ну, субботник. Все, товарищи, идемте на субботник.

– Э-э, брат, шалишь! Субботник был в субботу, при шестидневке, а при пятидневной рабочей неделе субботник должен быть в пятницу, в рабочее время.

Омикин грозно встал и, будучи высокого роста, задел головой лампочку. Лампочка качалась. По углам и стенам качались несколько штук длинных теней Омикина.

– Вот. Правильно. Я тоже так думаю, – тихо отвечал Шевчук. – Если в пятницу – субботник, то в субботу будет воскресник. Воскресник по озеленению, товарищи.

– Да зачем же нам деревья? – кричал длинный Омикин. – Ты пойми, зачем нам деревья? Кругом – тайга. Живем в Сибири. Кругом – тайга, а мы будем сажать деревья.

– И траву. Траву еще будем сеять, товарищ Омикин. Уже получены семена травки-муравки, как ее зовут в просторечье.

– Не знаю! Не знаю! Кто будет, а кто и не будет. Надо было заранее предупреждать, – сказал Омикин и в сильнейшем раздражении отложил на счетах цифру 144 – сумму своего ежемесячного оклада.

Шевчук весь внутренне подобрался, и все ожидали, что он сейчас скажет что-либо звонким голосом. Но он был тих.

– Смотри! Твое дело, Омикин. Если воля коллектива для тебя – ноль, то… В общем, смотри, Омикин.

И он ушел не прощаясь.

И остальные служащие тоже разошлись, поскольку уже прозвенел звонок и делать им на работе больше было нечего. Звенел звонок.

А поздно вечером в однокомнатной квартире Омикина наблюдалось следующее: Омикин с женой пили чай с вишневым вареньем и водку. А когда жена ушла на покой, Омикин босиком прокрался в лоджию своего девятого этажа, протянул к небу длинные руки и стал молиться о дожде.

– О Боги, Боги! – молился Омикин. – Дуньте на Землю ветрами буйными, заберите небо в решетку частую, размойте дороги и подъездные пути! В таком случае воскресник не состоится, и я буду спокойно спать в своей постели.

Как это ни странно, но молитва возымела действие: к утру защелкали редкие капли – ударили, забарабанили. И зарядил мелкий мутный дождичек. Усталый Омикин поцеловал жену и лег с нею рядом.

Казалось бы – и все тут. Омикин победил, и все тут. Ему помогли Боги, он победил, и все тут.

Ан нет. Ибо воля коллектива, как вы это сейчас увидите, сильнее Богов.

В назначенный срок и Наташа Шерман, и дедушка Птичкин, и другие многие налетели на Шевчука.

– Ты что же это, Степан Парфеныч, объявил воскресник, а тут – дождь.

– Это – ничего, – тихо и, как всегда, убедительно ответил Парфеныч Шевчук. – Мы сейчас, товарищи, мы отметимся и отпустимся домой.

Отметились. Не хватало Омикина. Наступило неловкое молчание, а вскоре Омикина уже обсуждали на профсоюзном собрании.

– Даже Наташа пришла, – тихо говорил Шевчук. – А ведь всем известно, что у ней…

– Это – не важно, – заалевшись, перебила Наташа. – Может быть, я, товарищи, думаю неверно, но я считаю, что раз все, так, значит, все. И товарищ Омикин вовсе никакое не исключение.

– Верно! Верно! – шумел коллектив.

Глядя на гневно осуждающие, искрящиеся, знакомые и родные до боли в глазах лица друзей и товарищей по работе, Омикин заплакал.

И ему все простили, видя, что он чистосердечно раскаивается в ошибках и принял свой поступок близко к сердцу.

АЛГЕБРА

монолог бывалого человека

Вот тут на улице лежал в грязи пьяный Иван, а Никита трезвый подходит и видит, что Иван пьяный лежит. Он тогда пошел с ходу за Николаем, а тот уже немножко выпивши. Они бутылку взяли, скушали над Иваном и упали. А Володя с Васей из бани идут, смекнули что к чему, хотят помочь, но пиво с водкой зря мешали. Тоже лежат. Велосипед! Велосипед Ахвицеров шел покупать, но понял – люди в беде. Хотел нашатырем, да по ошибке вермуту сунули. Готов. Дедушка, который на базаре корешками торгует, только стал перешагивать, а поскольку пьяный, то и туда же. Двое командированных говорят: "Какое бескультурие в этих провинциальных городах", а вышли из ресторана и ноженьки подкосились.

Рыбак, моряк, вор чемоданов, пространщик с бани, гитарист рок-группы, член Союза журналистов РСФСР, шофер автохозяйства № 1264, норильчанин, акробат, художник Яня, цыган и тот, который зубы золотые вставляет, – всего набралось до сотни, и милиция десять раз туда-назад ездила.

Или одиннадцать. Я точно не помню, но вытрезвитель утром оказался полный, как лукошко. Каждый отдал по пятнадцати рублей. Итого – тыща пятьсот. Кроме того, по получении на производствеквитково безобразных поступках все, кроме цыгана, былилишены квартальной премии и тринадцатой зарплаты по итогам работы предприятия за год.

И что же это у нас тогда получается, товарищи? Да ведь это же полная получается алгебра, товарищи! Тут ведь тыщами экономии дело пахнет! Коли даже, к примеру, брать в среднем по 175 рублей, то ведь и все равно – тыщами пахнет! Считайте, суммируйте, множьте! Я-то сам примерно прибросил, но может, я где-то как-то по большому ошибаюсь? Может, это в другую сторону алгебра? А? Ответьте, други, развейте сомнения!

Бред, вы говорите? Який, хр-р, там еще может быть вранье, когда и вреда-то всего, что пьяные на улице валялись в грязи на глазах у всего чистого, белого и аккуратного света! Иван! Никита! Коля! Ау!

ИНОСТРАНЕЦ ПАУКОВ

Пауков-то он хоть и утверждал, что никакой любви нету, а сам-то и влюбился, находясь на последнем курсе очного обучения одного из институтов города Москвы. В одну уникальную, сильно вдумчивую, даже немного унылую оттого девицу по имени Лика. Любовь прошила сердце Паукова.

Но случай объясниться или вообще что-то предпринять все не выпадал, потому что Пауков и еще один, по имени Санек, крепко сдружились с африканским негром Джозефом, сыном князя.

У детей разных народов нашлось много общего, и они весь последний год беспробудно пьянствовали в общежитии. Была это довольно даже трогательная картина: на столе водка и колбаса, детдомовец Санек и их высочество обнявшись поют "Бродяга Байкал переехал", Пауков наяривает на гитаре, а по оставшимся квадратным сантиметрам жилплощади шатаются девушки определенного сорта.

А Лика была совсем другого сорта, высшего. У ней и родители были профессора, и брат служил в Польше. Пауков увидел ее сквозь теодолит. Он был на практике и делал привязку к триангуляционному знаку. Наклонился Пауков к окуляру и видит – босая Лика, в синеньких брючках, в кофточке с глубоким вырезом шагает по подмосковным ромашкам. А волосы-то у ней распущенные. А личико-то у ней вдумчивое. Любовь прошила сердце Паукова.

А потом и все. Выдали на руки дипломы. Джозеф, плача и пошатываясь, улетел в Лондон, а наши двое поехали на Домодедовский аэродром. Санек направлялся в Якутск, а Пауков в город К., которого он и был коренной уроженец.

В порту еще немножко выпили. Вот уж и Санек машет рукою, карабкаясь по трапу. И вот уж было совсем остался Пауков один, как тут появилась ОНА. Она подошла, смело положила руки на плечи его, и волосы ее касались плеч его, и она сказала:

– Ты приезжай. Я все понимала. Я все понимаю. Сунула ему в руку адрес и исчезла.

Как он добрался до города К. – не помнил Пауков. И не мог вспомнить никогда. Лишь адрес, адрес любимой "Москва, ул. Аргуновская…" убеждал его, что была явь, что была любовь, а возможно, и еще будет!

Родной свой город Пауков нашел окончательно изменившимся. Деревянные дома почти все окончательно снесли. На углу висела афиша с приятным лицом Муслима Магомаева. Молодые люди шатались по проспекту Мира, треща транзисторными магнитофонами. Крупнопанельные дома глазели отовсюду тысячами одинаковых окошек. И лишь старая часовня на Караульной горе деликатно напоминала, что был-то век семнадцатый, а потом-то стал век восемнадцатый, а потом-то девятнадцатый, а сейчас-то, наверное, двадцатый.

Пауков невнимательно оглядел часовню и пошел работать по распределению в экономическую лабораторию.

А поскольку пареньком его сочли компанейским, то вскоре и снискал Пауков уважение почти всего коллектива. В курилке, например, он явно стал первый. Если что касалось футбола либо хоккея, то он тут знал все. И с работой быстро освоился. Слова "себестоимость", "фондоотдача" не застревали на его языке. Но особенно он любил рассказывать про Москву и заграницу.

– Я вот штаны приобрел в магазине "Три поросенка". Не хочешь ли и ты такие? – простодушие предлагал ему коллега, кандидат технических наук Лев.

Пауков презрительно фыркал.

– Эт-то чтобы у меня подобная фиготина на второй день развалилась по шву? Нет уж, благодарим! Мы деньги пускай и переплатим, но купим на барахолке джинсы "Луи" и будем в них бегать тысячу лет, – говорил он.

И ведь действительно покупал.

Купил на Покровской толкучке и джинсы "Луи", и японскую кофту "Чори", и замшевые ботинки "Фанто".

Много чего есть на Покровской толкучке, и вы представьте себе путь путешественницы-вещи, летящей из-за океана на плече нашего юного сибиряка. Тысячи километров! Десятки тысяч! Ужас!

Но покупал Пауков не просто. Не был Пауков барахольщик. Пауков имел цель.

А цель его была отдаленная: разодевшись в импорт и получив первый в жизни очередной отпуск, отправиться на Аргуновскую улицу за Ликой. Увезти ее, а может, и самому поселиться в Москве.

Он так и сделал. Прибарахлился, получил очередной отпуск, встал, смотрит на себя в зеркало и не узнает.

– Да это ж прямо иностранец какой-то, а не Пауков, – восхитился Пауков.

И весь долгий самолетный путь всячески из себя корчил: то сигаретку держит с понтом в двух вытянутых пальчиках, то воды потребует минеральной и пьет ее мелкими такими, культурными глоточками. И к Москве он уж до того ошалел, что взял да и написал на бумажке:

МОСКАУ. АРГУНОВСКА. Надо.

И всем тыкал в нос эту самую плотную бумаженцию.

И все-то, дурачки, и показывали – как да куда ему, сибирскому нахалюге, проехать.

Так он оказался на Рижском вокзале. Сел в троллейбус и вышел из троллейбуса, держа в кулаке букетик ландышей.

Вышел и оробел. Потому что дома кругом – все крупней, чем в городе К., – громадные белые дома, и глазеют уже не тысячами, а миллионами одинаковых окошек. А под ногами еще и асфальта даже нету. Валяются лишь ржавые трубы какие-то да ломаные батареи парового отопления.

Оробел Пауков. Сунулся было туда, сюда. Не знает, куда идти. Робел, робел, а вдруг и видит – тихо сидит под деревом мужик в телогрейке и кирзовых сапогах.

Пауков и бросился к нему со своей бумажечкой.

А мужик он такой оказался очень сдержанный. Он бумажечку взял, почитал, повертел и спрашивает Паукова:

– Так и что?

– А не понимай я! – убежденно отвечает вошедший в роль Пауков.

Мужик тут остро глянул на Паукова и говорит:

– Стало быть, фройндшафт, камарад?

Ну, Пауков на это промолчал. Рукой ландышевой махнул только, что – да, дескать. А мужик не отстает:

– Ду ю спик инглиш?

А вот это Пауков сразу понял. Он и в школе, и в институте английский изучал.

– Ноу, ит из нот, – отвечает.

– Парле ву франсе, – вязнет мужик. И взгляд у него определенно нехороший. Даже можно сказать, злобный у него взгляд.

– Нон, – покопался в памяти Пауков.

– Итальяно? – осклабился мужик. А Пауков уж тут ничего отвечать не стал и просто протянул руку за бумажкой.

А мужик тот вдруг неожиданно быстренько вскочил и закричал тоненьким фальцетиком:

– Ах ты, курва! Штатника-фээргешника из себя корчишь, курвища! Лифтеру с "Метрополя" мозги пудришь!

И, схватив кусок ржавой трубы, бросился на Паукова.

Завязался жаркий бой. Нервный патриот съездил Паукова по спине, от чего замечательная пауковская куртка сразу же лопнула, а нейлоновая рубашка треснула.

Пауков подставил врагу подножку. Падая, лифтер ухватился за пауковский карман и вырвал его с мясом. Обозлившись, Пауков пнул распростертого лифтера, и у Паукова оторвалась подошва.

Пауков, совершенно потеряв чувство меры, хотел и еще пинать подлеца, но тот сделал вид, что окончательно умер.

Пауков тогда пощупал себя и свою одежду, плюнул, положил на якобы умершего мужика букет и потащился обратно.

Он был мрачен. Он летел в город К. и был мрачен. Он открыл дверь квартиры своим ключом и был мрачен. Он снова смотрел в зеркало и был мрачен.

– А вот был бы ты, Федька, в телогрейке, например, так ничего бы с тобой и не сделалось. Я помню, папочку нашего раз хотели подколоть в тридцать девятом году, а у них ничего и не вышло, – сообщила Паукову его старенькая мама, поднявшаяся с постели и тяжело передвигавшаяся на больных ногах. Пауков мрачно глянул на нее и сказал:

– Дала б лучше чего пожрать, мама. А то второй день не жравши, с Москвой этой.

– А я щас супчик разогрею, – обрадовалась мама. – Вкусный супчик, с тушенкой.

И она обняла сына. И Федька обнял ее и прижался колючей щекой к ее морщинистому лицу.

– Ты жениться, чего ли, ездил, Федька, – жалобно сказала старуха. – Так ты женись, на меня не смотри. Я как-нибудь. У меня тетка Катька пока первое время поживет. Ты о себе думай. Ты чего быстро вернулся-то? Ты женись. Ты чё?

– На хрен бы мне это сдалось, – пробормотал Федька, морщась.

И, СТОЯ В ОЧЕРЕДИ

И, стоя в очереди, какой-то человек злобно рассказывал, как всего раз за всю жизнь он купил в магазине хорошее сливочное масло.

– А было это в городе Красноярске в одна тысяча шестьдесят четвертом году, когда стоило оно уже три пийсят за кило, – злобясь еще больше, почти сатанея, высказался он, – и было оно белое-белое, как сало.

– Вот то-то и оно, – косясь на белый глаз злобного, опасливо вступил некий старичок, – масло которое хорошее, дак до того оно капризное, до того как стэрвочка заводская, хе-хе, что положишь его в помещение на бумажку – глянь, а оно уже и растаяло до состояния густых слез.

– А вот еще, – явно волнуясь, начала немолодая и много повидавшая женщина. И волновалась она не зря – история эта была центральной в ее жизни, и рассказывала женщина эту историю каждый день, включая и тот день, когда эта история приключилась, каждый день, потому что каждый день хоть немного да стояла в очереди, а если очереди не было, так она сама очередь находила. И рассказывала она всегда хорошо – ясно, взволнованно. Да и чем же она, к примеру, отличалась от артистки, к примеру, республики, которая лет двадцать подряд каждый день грустит со сцены о золотых временах и утраченных идеалах? А? Чем? Силой таланта и актерской откровенностью? Ну нет. Получку только ей, милочке квартирно-магазинной, платить некому – вот что, за такие представления, и все.

Она бы и сегодня рассказала все как есть про себя, все так, что все и приободрились бы и человеками себя почувствовали, но, видимо, не суждено ни им, ни вам узнать, что же было вот еще, потому что после слов "А вот еще…" в магазине-гастрономе № 22 "Диетпитание" начисто потух свет.

И стало тихо.

Стало тихо, как становится тихо везде на земле, где внезапно потухнет свет.

И все старались не шуршать, чтоб на них что-нибудь не подумали, но не думали они, кто на них будет думать, кто? Ведь ни думающих, ни тех, о ком они думали, нету. Не видно их в тьме гастронома № 22 "Диетпитание", скрыла их тьма диетическая совсем

Продавец бы свечурку пошел зажег принес, а ему тоже стало страшно – ай кто длинной лапой да как накроет бутылку "Московской", а на закуску не кусочек, а копилочку с надписью "Доплачивать до 5 коп."…

Ну, тишина прямо стала как в кладбищенском склепе. И длится эта тишина и две минуты, и три, и пять, и темнота не рассеивается, потому что, видно, некому ее рассеять.

А за окном темь с фонарями.

А под окном шастают, шаркают прохожие, но никто в магазин не заходит – там в окнах топь теми – там темно, там, может, вовсе и не торгуют сегодня, там с утра был учет, в обед – переучет, в полдник – ревизия, а сейчас их всех уже в тюрьму увезли, там, может, деньги растратили и пьянствовали в ресторане "Парус" с командированными.

И вдруг резкий неприличный звук, исторгнутый из чьего-то ослабленного темнотой, тишиной и оцепенением тела, будто бы решил все. Внезапно зажегся свет. Вдруг все оказались в странном новом мире гастронома № 22 "Диетпитание", где:

…кассирша защищала аппарат "Националь" от темного хищения, как Ниловна Пашку, когда он собрался в кабак, обняв его так, что выступающие детали аппарата глубоко вошли в ее большую и наверняка белую грудь, обтянутую слегка серым японским свитером за 42 рубля.

Назад Дальше