Немного об А. П. Он хорошо начинал. Он родился и вырос в Сибири на реке Е., а потом поехал в Москву и стал алкоголиком. Он учился в Литературном институте и несколько лет пьянствовал с поэтом Р. У него была жена, дочь известнейшего С.Х., ныне редактора одного из наших толстых журналов. Квартиры у него тогда не было, зато остальное все было: чужая дача, любовь… Сейчас он возвратился в К. Ему 41 год, и он допивает остатки своего некогда могучего здоровья. Он нигде не работает и ждет, когда его примут в Союз писателей. (Я, кстати, тоже жду, когда меня примут в Союз писателей, но я честно служу в конторе и не побираюсь.) Иногда он пишет, и иногда у него попадаются СЛАВНЫЕ (славное словцо, не правда ли?) строчки.
(Славный у меня получается ФИЗИОЛОГИЧЕСКИЙ ОЧЕРК вместо славного, подернутого сизой туманной дымкой ретрухи-ностальгухи РАССКАЗЦА, где – ненавязчиво… "тихо-тихо, не шумите" … о спившемся и продравшемся поколении, о КОРНЯХ, о могучей сибирской, на берегу которой… и т.д.)
Да и Бог с ним! Если мне суждено исписаться, то вот я на ваших глазах и исписываюсь. Буксует тема, хромает сюжет, потеряна острота, свяла свежесть арбузного излома, серебристо-красного в июльский полдень. Тускл стиль. Стиль – стих. Напал стих на мой стих… Скандалы всё кругом, скандалы… Ушел от жены, жена делит имущества… Бог с ними со всеми!
– Мы ехали с ним пьяные в такси, – сказал А.П. – Он, этот поросенок, служил корреспондентом радио и телевидения. Это мы пьяные ехали к покойнику Кольке, который тогда был еще живой. Везли водку, вино, колбасу. У Кольки жили три девки-стюардессы. Поросенок рассказывал анекдот, как Чапаев хотел сесть на рельс. "Подвинься, Петька, я тоже сяду", – сказал он и вдруг насторожился. "Шеф, вруби радио погромче", – сказал он таксисту. "Ну так и что Чапаев-то?" – обратился я.
И вдруг стал страшно поражен его видом. Телерадиопоросенок сидел выпрямившись, острые плечи его торчали острыми углами, спину он, можно сказать, выгнул в противоположную от естественной сторону, свинячьи глазки его мерцали в полутьме холодно и бесстрастно.
"Ты что, чокнулся?" – изумился я.
"Цыц!" – не своим голосом взвизгнул он.
И только тут я сообразил, что он, видите ли, слушает радио. А по радио говорили примерно следующее:
"В преддверии праздника Ленинский комсомол на двух механизированных жатках и тогда парни решили взять этот рубеж что ж задумка как говорится встретила поддержку у старших товарищей всего коллектива молочнотоварной фермы молодцы парни теперь все знают у комсомольцев Больше-Ширинского района слова с делом не расходятся передаем для них песню "Пашем-сеем-удираемся" в исполнении вокально-инструментального ансамбля…"
Корреспондент отер лоб платком и лишь тогда выдохнул:
"Нет, все-таки ради этих минут, секунд стоит жить и работать!"
"Каких таких минут-секунд?" – не понял я.
"Ради ЭТИХ секунд!" – нажал он, и я вдруг сообразил, в чем дело. Я грязно выругался, и мы принялись браниться. Таксист молчал, не вмешиваясь в нашу перепалку, и мы ехали через реку Е., и была ночь, и наплывал на нас мост через реку Е., наш старый мост со своими туманными матовыми фонарями и одинокими парочками… "Так Чапай, значит, попросил Петьку подвинуться, когда тот на рельсе сидел. А рельса-то длинная, до Владивостока – ну дают!" – вдруг расхохотался таксист.
– Так это его заметку передавали! – расхохотался я.
– Догадался, продрамшись! А то чью же еще? Мою, что ли? – буркнул А. П., неприязненно косясь в мою сторону.
– Ты что так на меня смотришь? Я тебе что, должен, что ли, что ты так на меня смотришь? – вскипел я.
– А ты думал, я тебе за бутылку пива задницу лизать стану? Накось! – с ненавистью поставил он передо мной шиш.
– Ладно, А.П.! Не надо! Чего уж там! – примирительно сказал я.
– А фули ты из себя генерала корчишь? – наступал А.П.
– Какого еще генерала? – растерялся я.
– Какого? Литературного! Думаешь, если тебя напечатали в "Октябре", так это уже все?
– Да почему же, почему я строю-то? расстроился я.
– А я знаю почему? – не знал А.П.
– Ну на, выпей мою бутылку, – сказал я.
– Вот-вот! Все подтверждается, – огорчился А.П., но бутылку все же взял.
И всходило солнце, и это было утро, раннее туманное густое утро, и оно обещало такой день, такой жаркий день, какого еще никогда не видел наш город, да и вся Сибирь не видела. Я вдруг сообразил, что эта фраза (последняя) – суть цитата из моего же рассказа "Настроения", который я написал в 1964 году и который до сих пор не могу нигде напечатать. Мне стало смешно.
– Дерьмо ты все-таки, А.П., – сказал я. – Фули ты вытыкиваешься? Фули я тебе сделал?
– Да ладно, чего уж там. Не сердись. Извини, – буркнул он. – Давай-ка лучше обнимемся, браток! Помнишь, как мы тогда с тобой в Москйе запили? Р. тогда еще шапку у тебя взял, уехал в город Рубцовск и там ее пропил на аэродроме.
– А шапка та была не моя, шапка была Лысого… Я тогда, помнишь, к тебе в общежитие пришел за этой шапкой, а ты уже в Соловьевке лежишь, под антабусом?
– …Ага! А Танька, стерва, пустила слух, что я жру в день по килограмму соленых помидоров, чтоб на меня антабус не действовал, помнишь?
– Помню…
Мы обнялись. А был между тем страшный плотныйутренний речной туман. Из речного тумана вдруг вышел босой человек, по виду грузин или армянин. Может быть, даже и еврей. Босой человек в фирменных джинсах и цветной майке "Nu pogodi". Он дико посмотрел на нас, отшатнулся и вновь исчез в густом речном тумане.
ПОРТРЕТ ТЮРЬМОРЕЗОВА Ф. Л.
Один московский гость путешествовал летом по просторам Сибири. Московского гостя все удивляло и все устраивало: взметнувшееся к небу передовое строительство, ленты рек и дорог, лица людей и их челюсти, жующие кедровую смолу. Московского гостя многое трогало: девушка, склонившая голову на плечо любимого в пропыленной армейской гимнастерке; ребята, которые нарисовали на майках портреты Пола Маккартни и "Роллинг стоунз"; светлые глаза сибирских стариков и старух. Московский человек знал жизнь.
И вот он как-то зашел на колхозный рынок одного районного сибирского городка. Москвич любил рынки, где гул и гам, где весело, где грузин, вращая глазами, подкидывает вверх арбуз, узбек призывает в свидетели аллаха, а русский мужик тихо стоит в очереди за пивом.
Путешественник приценился к фруктам и овощам. Отметил: виктория – 3 рубля 50 копеек, огурцы – 2 рубля 30 копеек, лук – 1 рубль 50 копеек. Там же на рынке он и увидел портрет Тюрьморезова Ф.Л.
Прямо там жена рынке на стенке висели под стеклом фотографии, объединенные броским лозунгом "ОНИ НАМ МЕШАЮТ ЖИТЬ".
Гость полюбопытствовал, и был за это вполне вознагражден лицезрением серии гнусных харь – большей частию опухших, мутноглазых. Но среди них явно выделялся Тюрьморезов Ф.Л.
Тюрьморезов Ф.Л. выделялся среди них необычно ясным взором и бодрой осанкой. Потому что все остальные обитатели фотовитрины стояли согнувшись крючком, стояли, умоляюще протянув руки к фотообъективу.
А Тюрьморезов Ф.Л. взирал на мир довольно дерзко, имел свежую курчавую бороду, мощный торс его был одет в тельняшку, а поверх тельняшки носил Тюрьморезов Ф.Л. пиджак. Вот так!
И текст был под Тюрьморезовым Ф.Л., который объяснял все его положение:
"ТЮРЬМОРЕЗОВ Ф. Л., 1939 г. рожд., С ЯНВАРЯ 1973 г. НИГДЕ НЕ РАБОТАЕТ, ПЬЯНСТВУЕТ, ВЕДЕТ ПАРАЗИТИЧЕСКИЙ, АНТИОБЩЕСТВЕННЫЙ ОБРАЗ ЖИЗНИ".
Московский гость глубоко задумался.
А рядом оказались два милиционера в серых рубахах навыпуск. Они беседовали исключительно друг с другом, надзирали окружающую торговлю и время от времени трогали пальчиком выступающую из-под рубахи кожаную кобуру.
Московский гость, преодолев природную скромность, вежливо обратился к стражам порядка:
– Товарищи! Если этот объект находится в вашем ведении, то позвольте мне забрать портрет Тюрьморезова Ф. Л. раз и навсегда.
Милиционеры опешили.
– В нашем-то в нашем, – помедлив, отвечали они, видя перед собой приличного человека с портфелем. – А только для вас он зачем?
– Вы знаете, я попытаюсь вам сейчас объяснить, – сказал московский гость. – Несмотря на то, что гражданин Тюрьморезов – явно сугубо отрицательный тип, от него исходит какая-то внутренняя сила, его фигура где-то как-то по большому счету даже убеждает. Бодрит.
Милиционеры оживились.
– Да уж что, – согласился один из них – худенький, бледный. – Убеждать-то он мастер. Как пойдет молоть – заслушаешься! Он тебе и черта, он тебе и дьявола вспомнит. А особенно упирает на Бога. Иисуса Христа. Он, однако, молокан, ли чо ли? Все больше на религию упирает. Я правильно говорю, Рябов? – обратился он к другому милиционеру.
– Ага. Все точно, Гриша, – кивал синеглазый и пожилой Рябов. – Он свое учение имеет. Однако он не молокан, потому что, – тут милиционер выдержал значительную паузу, – потому что он – иудеец.
Так сказал Рябов, а потом снял форменную фуражку и вытер нутро фуражки носовым платком и повторил:
– Иудеец он, родом из Креповки.
– Ну и что, что из Креповки, – всколыхнулся Гриша. – Если из Креповки, так он молокан. В Креповке молоканы живут.
– А там живут вовсе не молоканы, а там живут иудейцы. – Рябов надел фуражку. – Их еще при царе выслали. Они все по видимости русские, но вера у них еврейская. Их выслали, а они царю подали прошению, чтобы их назвать. Вот царь их и назвал – село Иудино. И уж после Ленин их переименовал в Креповку.
– Позвольте, – вмешался путешественник. – Это уж не в честь ли того крестьянина Крепова, который переписывался с Львом Толстым? И Лев Толстой его называл братом. И он еще какую-то книжку написал, тот Крепов. Про тунеядство и земледелие. Я в "Литературке" читал…
– Во-во, – сказал Рябов. – Я сам из этих мест. Точно оно назватое по какому-то крестьянину. А раз Креповка, то и крестьянин был, значит, Крепов.
– И что же это Лев Николаевич Толстой стал бы тебе переписываться с иудейцем? – ехидно спросил Гриша. – Говорю ж тебе: там полсела иудейцы, а полсела – молоканы. А потом, будь он иудеец, так он бы на Христа не упирал. Потому что иудей не верит в Христа, а верит только в субботу. Их в субботу хрен выгонишь работать. Я-то знаю.
– А молокан, по-твоему, в Христа верит? Ты зайди к нему домой – у него ни одной иконки нету.
– Ну и что, что нету икон, – возражал оппонент. – У молокана икон действительно нету, но в Христа он верит. Вот и Тюрьморезов говорит, что Христос был социалист, от Каина родились все мировые сволочи, а сам он – авелевец.
– А, иди ты! То – молокан, то – авелевец. Сам не знаешь, что мелешь! – Рябов отвернулся и махнул рукой.
– А не слишком ли вы это слишком? – опять влез в беседу москвич, указывая на фотовитрину. – Это я имею в виду, что тут написано – он ведет паразитический образ жизни, пьянствует?
– Не, – горько отвечали милиционеры. – Все голая правда. И не работает нигде, и хлещет, как конь, и деньги ему дураки дают.
– А вдруг он случайно не работает с января месяца 1973 года, – не сдавался гость. – Может, просто еще не устроился как следует в городе человек. Все-таки всего шесть месяцев прошло.
– Как же, – иронически ухмыльнулся милиционер Гриша. – Он и в прошлом году всего два дня работал. Его когда первый раз привели в отделение, я его спрашиваю: "Фамилие, имя, отчество", а он: "Разин Степан Тимофеевич". И зубы скалит, бессовестная харя!
– А никакой он и не молокан и не иудеец, – вдруг рассердился милиционер Рябов. – Натуральный бич, только туману на себя напускает. Разве молокан, разве иудеец жрали бы столько водки? А этому пол-литру взять на зуб – все одно что нам на троих читушку. Я сам видел – гражданин купил в "Гастрономе" 0,5 "Экстры", а этот в магазин залетел. "Позвольте полюбопытствовать". Выхватил у гражданина бутылку, скусил зубами горлышко да и вылил ее всю в свое поганое хайло. Вылил – и был таков. Все аж офонарели.
Милиционер сплюнул.
– Это как же так – вылил? – ахнул московский гость.
– А вот так – взял и вылил, – разъяснил Рябов. – Пасть разинул, вылил, стекло выплюнул и ушел.
– Не, все-таки он не иудеец, – сказал Гриша. – Может быть, он и не молокан, но уж во всяком случае не иудеец…
И неизвестно, чем бы закончился этот длинный спор относительно религиозной принадлежности Тюрьморезова Ф.Л., как вдруг по базару прошел некий ропот.
Милиционеры подобрались и посуровели. Меж торговых рядов пробирался высокий ухмыляющийся мужик. Он махал руками и что-то кричал. Старушки почтительно кланялись мужику. Мужик схватил огурец и запихал его в бороду. Когда он подошел к фотовитрине, лишь хрумканье слышалось из глубин мужиковой бороды. И вовсе не надо было быть москвичом, чтобы узнать в прибывшем Тюрьморезова Ф.Л.
Тюрьморезов Ф.Л. внимательно посмотрел на свое изображение.
– Все висит? – строго спросил он
– Висит, – скупо отвечали милиционеры. – А вы на работу стали, Фален Лукич?
– Я вам сказал! – Тюрьморезов глядел орлом. – Пока мне не дадут соответствующий моему уму оклад 250 рублей в месяц, я на работу не стану.
– Да у нас начальник получает 150, – не выдержали милиционеры. – Ишь ты, чего он захотел, гусь!
– Значит, у него и мозгов на 150 рублей. А мне надо лишь необходимое для поддержания жизни в этом теле. – И Тюрьморезов указал на свое тело, требующее 250 рублей.
– Вы эти шутки про Тищенко оставьте, – жестко пресекли его милиционеры. – Последний раз – даем вам три дня, а потом пеняйте на себя.
– Да что вы так уж сразу и кричите, – примирительно сказал Тюрьморезов. – На человека нельзя кричать Христос не велел ни на кого кричать. Эх, был бы жив Христос – сразу бы мне отвалил 250 рэ в месяц Уж этот-то не пожалел бы А вы, уважаемые гражданы – а пока еще, между прочим, даже и товарищи, – одолжите-ка человеку папиросочку. Дайте-ка, пожалуйста, закурить-пофанить.
Милиционеры замялись, а московскому гостю тоже захотелось принять участие в событиях.
Может, моих закурите? Американские. "Винс-тон" Не курили?
– Могу и американских, – согласился Тюрьморезов – В свете международной обстановки могу и американских. Дай-ка два штука, братка, коли такой добрый
И он выхватил из глянцевой пачки московского гостя множество сигарет. Спрятал их за уши, затырил в дремучую бороду
– Ну и фамилия у вас! – игриво сказал московский гость, поднося Тюрьморезову огоньку от газовой зажигалки. – Вот уж и родители, верно, были у вас, а? Оставили вам фамильицу!
И тут Тюрьморезов Ф.Л. на глазах всех присутствующих совершенно одичал. Его волосы вздыбились, глаза налились кровью, и даже сигарета торчала изо рта, как казацкая пика.
– Ты чего сказал про родителев, кутырь?! – мощно выдохнул Тюрьморезов и протянул длань, чтобы схватить московского гостя за грудки.
– А ну-ка прими руки, Тюрьморезов' – крикнули милиционеры и грудью стали на защиту москвича.
– Да нет. Он – ничего, – стушевался гость. – Он за внешней оболочкой прячет доброту. Вы, пожалуйста, не обижайтесь, товарищ Тюрьморезов. Я так.
– А вот и не бухти тогда попусту, раз так, – с удовольствием резюмировал Тюрьморезов, смачно выдохнул дым и навсегда остался жить в Сибири.
А московский гость вскорости возвратился в Москву. Там он и служит сейчас на прежнем месте, в издательстве на букву "М". Начальство им очень довольно, и к празднику он было получил хорошую премию. Но ее у него почти всю отобрала жена, потому что захотела купить себе норковую шубу. Насмотрелась разных фильмов на закрытых просмотрах, вот и захотела. А ведь такая вещь стоит громадную сумму. Вот вам типичный пример отрицательного влияния буржуазной эстетики на слабую душу.
ЗАЗВЕНЕЛО И ЛОПНУЛО
ХОЛОДА
Это холода, что ли, во всем виноваты?
Они сидели за столом, крытым непроизвольно пятнистой, вчера еще белой скатертью, и кряхтели. Который час уже крутилась на проигрывателе одна и та же какая-то слишком звонкая пластинка. За окном сам собой трещал мороз.
Ты выключишь когда-нибудь это дерьмо? -не выдержал наконец грубоватый хозяин дома Мало фенин Никита, неопределенных занятий лицо с уклоном в журналистику.
Жена его, нежная Валечка, служащая научно-исследовательской лаборатории, обиженно поджала узкие губы и ничего не ответила. Нервный журналист поднялся и выдернул штепсель из розетки. Иностранное пение, забуксовав, кончилось.
– Верни мне музыку, без музыки – хана, – мелодично попросился Убоев Витенька, традцатилетний студент одного из столичных вузов, "будущий тип с мировым именем", как он сам себя величал. Но Малофенин оставил скромное заявление друга решительно безо всякого внимания. Он налил и поспешно выпил стопочку.
– Вот это он всегда такой грубый, – торжествующе сказала Валечка. – Он в последнее время стал ужасно грубый. Ты почему такой-то, а? – попыталась разобраться она.
– А не пошла бы ты… – сказал Малофенин куда и тут же правой рукой ухватился за сердце.
– Что, худо? – участливо осведомился Убоев.
– Похмелье душит, – заскрипел Малофенин.
– А ты пей, пей больше, – сказала Валечка.
– Да пошла ж ты! – снова вскрикнул раненый зверь Малофенин и тут же выбежал на кухню, дергая жирными плечами. Валечка скривилась.
– Гру-би-ян, – сказала она. – И никогда меня не слушает. Я вчера его предупреждала, чтобы последние три рюмки не пил, так он разве послушается?..
– Ты… ты! – завопил внезапно появившийся на пороге Малофенин. – Ты уж молчала бы лучше! Мужик – рюмку, она – рюмку, мужик – полстакана, она – полстакана. Мужик – бу… бутылочку, а она – ой… – не закончил Никиша и, зажав волосатой рукою усатый рот, снова исчез. Валечка тонко улыбнулась.
– Однако это не я сегодня весь день блюю, – громко сказала она.
– Да, сказано не в бровь, а в лоб, как говорится, – хихикнул Убоев, тоже налил, тоже выпил, после чего скорчил отвратительную рожу и, бессильно уронив голову на стол, принялся воображаемо что-то вылизывать, причмокивать…
– И этот готов, – обрадовалась Валечка.
– Фига с два, паясничает, – брезгливо определила четвертая из этой маленькой компании, Наташа, которая на протяжении всех предыдущих разговоров, зябко кутаясь в потертый плед, пыталась читать какую-то толстую книгу с мятыми страницами. – И предупреждаю тебя, – добавила она. – Ни о чем таком не говори, этот подлец все слышит.
– Все слышу, все слышу, – подтвердил "подлец".
– А мы давай тогда выпьем, – сказала Валечка. – Давай. Ну их к черту, кривляк, – сказала Наташа.
Они и выпили, пьяненько ухмыляясь в лицо друг дружке.
Кот-то спит, сказала Валечка. – Ух ты, мой маленький! Спишь, малюленька, – обратилась она к коту Василию, который, будучи тигровой масти, важно разлегся на кроватном одеяле и действительно вроде бы спал, но спал тоже весьма ехидно: не свернувшись клубком, как это приличествует смирному животному, а важно развалившись, раскинув лапы, как маленький пьяный мужик.
Дамы разговорились про кота.