Среднерусские истории - Алексей Андреев 13 стр.


Илья, почуяв что-то нутром, – уж больно спокойно держалась эта городская фифа, и взгляд у нее был, как у сержанта Воробьяненко, немало поиздевавшегося над ним в первый год армейской службы, – решил буром не переть и обойти препятствие, но врачиха сдвинулась и дорогу ему вновь загородила.

– Сумки оставь.

– Че оставь, че оставь?! – Зинаида всколыхнулась и немалым своим животом стала надвигаться сбоку на врачиху. – Я те ща оставлю! Иди отсюда, пока не зашибла!

Та будто только этого и дожидалась. Легко шагнула в ее сторону, сделала несколько быстрых движений, на которые тело поварихи откликнулось такими звуками, с которыми обычно в болото падает с размаха чего-то тяжелое, и вернулась на прежнее место. Зинаида выкатила глаза и, судорожно хватая ртом воздух, осела на пол.

Произошло это так стремительно, что никто толком ничего не разобрал. Вроде только что хозяйка пищеблока неодолимой баржой шла на таран – и вот уже бесформенным кулем валяется на полу и даже слова не может молвить. Лишь руками-ногами изумленно поводит, словно разыскивает саму себя.

Товарки было дернулись ей на помощь, но, споткнувшись о взгляд врачихи, обратно прилипли к стене.

До Ильи все доходило не сразу, а тут он совсем растерялся. Таращился то на поверженную благодетельницу, то на фифу, бормотал что-то бессвязное, как ему казалось – угрожающее, и, сам того не замечая, потихоньку пятился. Однако сумки не бросал.

– Чего говоришь? – спросила врачиха. – Не поняла.

– Ты это, ё… Чего?.. Ты ваще!.. Борзая?.. Те дать?.. Я дам!.. Потом не надо…

– Дашь? Давай, – медленно приближалась к нему врачиха. – Ну?

Илья поставил сумки, сжав кулаки, распрямился, и… последующие несколько минут показались ему целой вечностью.

Нет, врачиха его не била. То, что она сделала, было куда хуже и страшней. Одной рукой она ухватила его за пах и так многообещающе все там стиснула, что Илья зажмурился и буквально закаменел, боясь пошевелиться. И тут же в его правый глаз, прикрытый дрожащим веком, уперся длинный и острый ноготь. Уперся так твердо и безжалостно, что Илья понял: стоит ему дернуться – и глаза не будет.

– Ну? – еле разобрал он сквозь собственный ужас. – Чего дашь – то или это?

И, не дожидаясь его ответа, рука внизу стала то сжиматься, то немного ослаблять хватку, но лишь затем, чтобы потом вновь как следует сжаться. Сначала медленно, с паузами, давая ему все прочувствовать, затем все быстрее, быстрее, пока не сжалась в последний раз так, что Илья от боли весь вытянулся, в ушах у него зазвенело, а перед зажмуренными глазами будто что-то взорвалось…

Застонали они одновременно. Но совсем по-разному. Она – коротко и хрипло, он – мучительно и протяжно.

Рука, наконец, оставила в покое его плоть, на прощание слегка потрепав, ноготь убрался от глаза, и Илья услышал:

– Вечером, в одиннадцать, придешь ко мне. Не придешь – найду.

И, хотя все еще в нем дрожало от пережитых боли, страха и унижения, он сразу понял: не прийти не сможет. Это было бы еще страшнее.

Когда он смог разлепить глаза, врачиха уже стояла над Зинаидой. Та постепенно приходила в себя: перестала хватать ртом воздух и елозить конечностями. Даже звуки начала издавать – пока в виде икоты. Врачиха брезгливо, носком туфли, завернула ей полу халата, задравшуюся при падении до самых трусов, надавила пару раз каблуком на растекшуюся по кафелю ляжку и холодно посмотрела на остальных поварих.

– Этой свинины чтоб здесь больше не было – она уволена! И если еще кто-нибудь захочет украсть продукты… – Она не стала договаривать, поварихи и так все поняли. И мелко закивали…

Через час об этом инциденте уже знали все работники интерната, а к вечеру история долетела и до села, обрастая по пути новыми подробностями: что Илью врачиха чуть было не оскопила кухонным ножом; Зинаиде хотела выдавить глаз, отрезать уши и нос, а остальных поварих грозилась сварить в котле вместо недостающих продуктов.

После этого Змеей ее звать перестали, дали другую кличку – Гестаповка. И что-то в ней действительно такое было… навеянное советским кинематографом.

Разом лишившись и работы, и дружка, который формально вроде как перебрался обратно в родительский дом, к матери, а на самом деле все время ошивался рядом с врачихой, став при ней кем-то вроде мелкого порученца, клокочущая яростью Зинаида настрочила участковому заявление, и тот вскоре в интернате появился. Уверенно вошел в медицинский кабинет, однако пробыл там недолго. Вышел красный и, похоже, чем-то испуганный, аккуратно прикрыл за собой дверь, тут же порвал в мелкие клочки заявление и, вытирая со лба и загривка холодную испарину, поспешил обратно в село. Зашел к Зинаиде и очень убедительно ей объяснил, что если она не заткнется, то ей самой такой срок припаяют – мало не покажется! И лучшее, что она может сделать, – это исчезнуть поскорее отсюда и все забыть.

Зинаида немного поутихла. Но не настолько, чтобы уехать, оставив хороший дом и обширное хозяйство. Которое, между прочим, обустраивалось много лет и позволяло неплохо жить и без интерната. И что – теперь все бросить из-за какой-то мелкой сучки? Дудки!

Крыть врачиху на каждом углу она перестала, зато начала по-соседски захаживать к своим бывшим подчиненным, как бы между прочим выпытывая, чего в интернате происходит. Те встреч с нею старались избегать, а когда не получалось – начинали что-то мямлить и переводить разговор на всякие другие темы. Смогла ли она из их мямленья выудить что-либо для себя полезное или нет – вопрос так и остался открытым, потому что поздним летним вечером ей вдруг зачем-то понадобилось затопить в доме печь и улечься при закрытых окнах спать, задвинув в дымоходе заслонку…

Обнаружили ее через два дня, когда ор некормленой и недоеной скотины стал уж совсем невыносим. Вызванный участковый даже подходить к ней близко не стал – кинул взгляд от порога комнаты, с досадой махнул рукой и сказал, что и так все ясно. После чего велел отнести ее в погреб, опечатал дом и посоветовал, не мешкая, завтра же похоронить. Все бумаги он сам оформит. Какое-то время после похорон в селе еще недоумевали, как это она, всю жизнь прожившая с печью, смогла так обмишулиться, но после того как у соседки Зинаиды, вроде как видевшей в тот вечер на задах ее двора промелькнувшую мужскую фигуру, очертаниями похожую на Илью, внезапно сгорели баня и сарай, все разговоры на эту тему быстро заглохли. А вскоре, как-то разом почувствовав, что любопытство здесь ни к чему хорошему не приведет, в селе перестали интересоваться и тем, что происходит в интернате.

А происходило там следующее: все дети были поделены на две неравные группы, и если для одной из них, куда попало большинство воспитанников, жизнь практически не изменилась, разве что кормежка сытнее стала и не такие кругом вонь и грязь, то для другой, более симпатичной на мордашки и способной хоть как-то себя обслужить, были созданы условия куда лучше. Этих детей перевели в отремонтированное крыло, кормили отдельно, пристально, даже навязчиво следили за их физическим здоровьем и гигиеной и смешиваться с остальными даже на прогулках не позволяли.

Занимались ими сама врачиха и ее помощница Валентина, приехавшая незадолго до окончания ремонта. Коренастая, лет пятидесяти, с почти квадратной фигурой, густыми бровями на брежневский лад, мощными бицепсами – при мимолетном взгляде она была больше похожа на обабившегося мужчину, чем на женщину. Да и при более пристальном сомнения оставались – уж очень она была неженственной, если не сказать: антиженственной. И ходила размашисто, почти строевым шагом, и косметикой не пользовалась, и в одежде предпочитала унисекс, и выражение лица имела хронически угрюмое.

Когда же отобранные дети немного округлились и обрели румянец, в интернате вновь появился тот самый бесцветный. Уже не один – с сопровождением. Приехал вечером, перед первыми майскими выходными, кивнул встречавшим его по стойке "смирно" врачихе и Валентине, холодно посмотрел на застывшего позади них Илью, заглянул к Безрукову, что-то коротко ему сказал и поднялся в левое крыло, где долго и придирчиво осматривал детей под лаконичные комментарии Гестаповки. Затем указал на нескольких. Их переодели в новое и хныкающих, словно что-то предчувствовавших, отвели в микроавтобус с наглухо зашторенными окнами. Туда же села и врачиха. Илья хотел привычно последовать за ней, но наткнулся на такой ледяной взгляд, что слова "ты не едешь" были уже лишними. Сам бесцветный погрузился в большой черный джип, в котором, кроме водителя, за тонированными стеклами скорее угадывались, чем действительно были видны еще два массивных силуэта, и обе машины с аккуратно заляпанными номерами почти одновременно сорвались с места…

В понедельник детей вернули. Проделано это было так, что толком их никто не видел. Видели только микроавтобус, который подъехал вплотную к черному ходу, слышали врачиху, подгонявшую воспитанников, видели ее спину, перегородившую узкую щель между машиной и стеной дома, да промелькнул еще водитель с ребенком на руках. Кем именно – никто не разглядел. Ни джипа, ни бесцветного на этот раз не было. Для всех вернувшихся Гестаповка установила строгий карантин, позволив заходить к ним только Илье, Валентине и глухонемой уборщице Аделаиде, и лишь спустя несколько дней выпустила на прогулку. Дети гуляли вяло, как маленькие старички, оживлялись только, когда мимо проходил кто-то из взрослых, но оживление было каким-то нехорошим – испуганным. Раньше за ними такого не водилось.

Вскоре бесцветный начал появляться почти каждую неделю. К Безрукову он уже не заходил – сразу шел в левое крыло. Детей он всякий раз отбирал сам, руководствуясь одному ему известными соображениями, но неизменным было одно – мальчиков среди отобранных всегда было больше. Порой случалось так, что девочек в отъезжающей группе не было вообще. Возвращали детей обычно дня через два-три, однако некоторые могли отсутствовать и дольше.

Куда их увозят, зачем – никто из персонала, естественно, не знал, в байку про экскурсии, пущенную было Ильей, не поверили сразу, но рано или поздно все начинали думать про одно и то же. Хотя друг с другом на эту тему не говорили. Как-то вдруг всем стало ясно, что обсуждать это не надо. Не стоит – и все. Даже врачиху перестали называть меж собой Гестаповкой, говорили просто: она. А помощницу ее: это. Да и Илью по имени больше никто не звал, только: этот. Вообще в интернате стали мало разговаривать – лишь по рабочей необходимости произносили короткие фразы и сразу замолкали, едва в поле зрения появлялись она, это или этот. Которые, кстати, умели неожиданно рядом возникнуть и впериться таким холодным снулым взглядом, от которого сразу становилось не по себе. Лучше всего это удавалось врачихе с помощницей, но и у Ильи со временем стало неплохо получаться.

А Безруков запил. При том, что раньше это занятие его совсем не увлекало, напротив, вызывало отвращение – слишком уж часто он наблюдал его в детстве, имея запойного отца, готового за стакан подложить свою забитую, безропотную жену под любого, – теперь он каждое утро мрачно и старательно, словно проделывая неприятную, но позарез необходимую работу, наливался горькой, в течение дня добавлял – один или в компании истопника и дворника Семеныча, которого совсем недавно именно за это сильно не уважал и однажды, когда тот спьяну чуть не спалил котельную, хотел уволить, – вечером принимал еще и только после этого мог заснуть. По старой привычке он иногда выбирался на рыбалку, но прежнего удовольствия от этого не получал и мог часами смотреть на неподвижный поплавок, не удосуживаясь проверить: есть на крючке наживка или давно уже рыбами объедена? Усадьбой построенной он тоже не занимался – все зарастало, приходило в запустение, в гараже вдоль стен стала пробиваться трава, в бане завелся древоточец, а в особняке обосновались пауки и мыши и даже появилось осиное гнездо. Да и его небольшой домик вид внутри имел не столько жилой, сколько временного, случайного пристанища, свалки ненужных вещей, грязной посуды и просто какой-то грязи. Фотографию мальчика он со стены снял и куда-то спрятал и скоро сам забыл – куда.

От интернатских дел он отстранился полностью, только подписывал какие-то необходимые бумажки, не вникая, – и все. А так всем распоряжалась врачиха. А когда ее не было – начинал командовать Илья. Если в ее присутствии он был тише воды, ниже травы, вид имел подзабитый, а по утрам часто и истерзанно-жалкий, то без нее сразу становился важным, весь надувался, степенно вышагивал туда-сюда, покрикивал, раздавал всем указания, которые сам же вскоре забывал, мог и пустить в ход кулаки. Пару раз он бил и Безрукова – без всякого повода, просто так, походя, от приятности ощущения собственной власти. Безруков сносил это молча, не возмущался и не сопротивлялся, напротив, даже казалось, что он испытывает какое-то противоестественное удовлетворение. Не трогал Илья лишь Семеныча. Однажды ткнул его в спину кулаком, чтобы пошустрее двигался, и Семеныч так шустро к нему повернулся, перехватив поудобнее грабли, что Илье пришлось быстро-быстро пятиться, чтобы этими граблями не получить.

Семеныч, пожалуй, был единственный, кто не боялся врачихи. Он ее просто не замечал. Как не замечал и многого из того, что за последнее время произошло в интернате. В молодости он отсидел за пьяную драку, в которой на самом деле не принимал никакого участия – просто оказался неподалеку, вот его и прихватили, – сначала за компанию, а потом, по мере того, как родственники остальных фигурантов стали снабжать следствие все новыми и новыми убедительными "аргументами", – быстро вырос в основного злодея, ответственного за две проломленные головы, сломанную челюсть и ножевое ранение в живот. В итоге всем, кто это сделал, дали условные срока, а ему – реальный. Который он и отбыл от звонка до звонка. И с тех пор ко всем людям стал относиться с изрядной долей презрения и большой настороженностью. В интернате он ни с кем близко не общался, держался особняком. Некоторые были уверены, что он вообще немой и из бывших воспитанников – настолько мало он от них отличался. Сухой, жилистый, небольшого роста, с довольно укороченной, будто приплюснутой сверху головой и непомерно длинными руками, он был постоянно погружен в самого себя и если и обращал внимание на окружающее, то в лучшем случае незаинтересованное, а нередко и исполненное отвращения. Он и к выпивке-то относился без всяких эмоций – как к привычной необходимости. Наверное, поэтому Безруков и стал составлять ему компанию. Пили они всегда молча, не глядя друг на друга и не закусывая, и так же молча потом расходились, набрав каждый свою дозу. Иногда кивали друг другу на прощание, а чаще – нет. Более скучную и мрачную пьянку трудно было представить.

Очередное возвращение врачихи с детьми, восьмое по счету, было окружено такой секретностью, что сразу стало понятно – случилось что-то особенное. С дороги, видимо, она позвонила помощнице и Илье, потому что тот вдруг забегал и стал всех загонять в помещения, из которых не просматривалась дверь черного хода. Валентина ему не помогала – что-то спешно готовила в медкабинете. Подъехавший микроавтобус, таким образом, никто видеть не мог, зато некоторые видели, как весь вечер в медкабинете горел яркий операционный свет, пробивающийся сквозь задернутые шторы. Утром Илья и Валентина с двумя большими тюками направились к котельной, выгнали оттуда Семеныча и что-то долго жгли. Ветер как раз дул в сторону села, так что удушливую вонь горелых тряпок почувствовали и там. А днем врачиха зашла в кабинет Безрукова и бесстрастно сообщила, что девятилетний Иван Сугробов внезапно скончался от острой кишечной инфекции. И после паузы, во время которой внимательно изучала лицо директора, добавила, что все документы она оформит сама, что есть опасность эпидемии, поэтому все обязаны сдать анализы, а тело должно быть кремировано. Безруков был уже готов к чему-то подобному и слушал ее, уставившись на поверхность стола перед собой, однако при слове "кремировано" вздрогнул, поднял глаза на врачиху, тут же отвел их в сторону и спросил:

– У нас?

Утренняя вонь до сих пор не выветрилась из кабинета.

– Нет, – едва заметно усмехнулась врачиха. Похоже, ее позабавил испуг Безрукова. – За телом приедут.

Она еще постояла, разглядывая Безрукова, затем сама себе кивнула, бесшумно повернулась и вышла.

Вскоре, действительно, прибыла машина – на этот раз обычная санитарная "буханка" с местными номерами. И шофер выглядел вполне заурядно – не такой шкаф, которые всегда сопровождали микроавтобус, – в несвежем, мятом халате, с медицинской повязкой на пол-лица. Только вот туфли у него мелькали из-под штанин, когда он вылезал и открывал заднюю дверцу, такие, каких на местную шоферскую зарплату ну никак не купишь – тысячи за полторы долларов, если не больше, – но заметить это мог лишь человек внимательный и разбирающийся.

Илья вынес продолговатый сверток, замотанный в целлофан и перевязанный, погрузил его в "буханку", Валентина села к водителю, и машина уехала.

Безруков так весь день и просидел в кабинете над бутылкой, иногда вяло пытаясь вспомнить: как же выглядел этот мальчик? Но вспомнить не смог. Зато осознал наконец, что вообще никого из своих подопечных в лицо не помнит, что давно уже избегает на них смотреть и при встрече в другой обстановке вряд ли сможет узнать.

А ночью Ваня ему приснился. В одной короткой рубашке, босой и с лицом мальчика на фотографии. Он то прикладывал это лицо к себе, как карнавальную маску, то отставлял в сторону, и тогда на месте головы образовывалась белесая пустота. Где что-то клубилось, ворочалось, немо кричало и, казалось, звало на помощь. Но через секунду все это вновь прикрывалось неподвижным и спокойным лицом. В безучастности которого таилось что-то непристойное – не то приглашение, не то намек, не то просто отпечаток какого-то знания, которое и на взрослом лице наблюдать неприятно, а уж на детском тем более глаз режет. За ним фоном угадывались взрослые вальяжные фигуры, похожие на откормленных пауков. И одна из фигур – Безруков во сне понимал это отчетливо – была его собственная. Что не мешало ему смотреть на все это со стороны…

Проснулся Безруков под утро, долго искал фотографию, а когда наконец нашел в куче ненужных бумаг, сваленных в углу, – тут же сжег. И на запах горелой бумаги вдруг с такой непереносимой силой наложилась вчерашняя вонь, что Безрукова затошнило. Он выскочил из дома, долго бесцельно шатался по лесу, то и дело попадая лицом в паутину и начиная ожесточенно ее сдирать, затем вернулся, но в свое жилище заходить не стал – зашел в особняк, который построил для дочери, и улегся прямо у порога…

Назад Дальше