Пресс папье - Стивен Фрай 23 стр.


Когда авантюристы прошлого, золотоискатели, впервые вышли в путь на запад, туда, где ждала их земля обетованная, каждого вела одна мысль – отыскать главную жилу. Все течет, все меняется: эти исследователи породили потомство, которое еще разделяет их алчность, однако теперь предметом его постыдной мании стал мираж под названием слава. Ему отдают они свои сердца и мысли, ему принадлежат тело и душа, плоть и кровь каждого из них. Шумный город Лос-Анджелес стал для них городом снов, которые можно купить. Это люди, очарованные луной, и каждый из них верит: одна улыбка фортуны – и ты уже гигант, ты – легенда. Любой разговор, который затевает каждый увивающийся вокруг знаменитостей дармоед, каждый обманутый в ожиданиях завсегдатай бара, неизменно сводится к тому, какой его ожидает успех, а стоит за всем этим – борьба, отчаяние, маска человека, который якобы запрыгнул уже на корабль глупцов и теперь гребет лопатой легкие деньги. Семья, уверенность в будущем, любой человеческий порыв – все это приносится в жертву погоне за чудесами.

Это далеко не безопасное место; безумцы и безжалостные люди, которые в нем заправляют, никакой пощады не ведают, они берут людей на работу, руководствуясь лишь собственными капризами, а затем хладнокровно их увольняют. Ничего святого для них нет – лишь сладкий запах успеха. Вердикт, который вынесут им грядущие поколения, скорее всего, будет суровым. Я мог бы и дальше возносить Лос-Анджелесу хулы, однако оказался бы при этом на опасной почве, ибо люблю этот волшебный город.

Не помню, кто первым сказал, что если вы соскребете с Голливуда поверхностный глянец, то увидите… новый глянец, но проглядите присущую городу благодать. На самом-то деле настоящие гении Голливуда знают, что глянец этот неподделен. Продюсеры, над которыми возносится блистающий купол небес этого города, могут, разумеется, потчевать нас и мусором, но и как мусор он будет идеальным. Они ухитрились вывернуть алхимию наизнанку, и получилась формула, позволяющая раскрывать самые важные тайны: брать настоящее золото, такое тусклое и бесполезное, и обращать его в сверкающую окалину, в которой так нуждаемся мы и миллионы нам подобных, – в начинку грез.

Геморрой

Где-то около середины прошлого десятилетия, когда придуманное Питером Йорком определение "Слоанский Рейнджер" еще владело многими умами, машиной, в которой следовало появляться на людях, считался "фольксваген-гольф GTI". Помню, один мой друг, в котором слоанского было больше, чем в одноименной площади, заметил как-то раз именно такую машину отъезжавшей от дома, в котором он жил. Свою-то собственную он продал, едва поняв, что она того и гляди войдет в моду, – мой друг был человеком именно такого пошиба. Пока она удалялась от нас по густолиственной Бромптон-авеню, друг мой, глядя ей вслед, сказал: "Терпеть не могу эти красные машины. Шишки, вот как я их называю". "Шишки?" – переспросил я. "Ну да, геморроидальные. Рано или поздно ими обзаводится каждая задница".

Острота не самая тонкая и почти наверняка не оригинальная. Тем не менее она заставила меня призадуматься, благо я и сам впервые стал на той неделе жертвой упомянутой болезни, и она не выходила у меня из головы – правильнее сказать, не выходила из другой части моего на редкость соразмерного тела, но вы, разумеется, поняли, о чем речь. Вследствие более чем вероятной и предсказуемой синхронности, вовлекшей Артура Кестлера в пустые попытки создать теорию совпадений, случилось так, что через две недели после этого события мой агент собрал в своем эссекском доме гостей. Человеком он был замечательным – увы, теперь Бог уже прибрал его, – одним из последних обломков ушедшей эпохи. В памяти моей он неразрывно связан с облаками сигарного дыма, "бентли" и итонским галстуком, я и сейчас словно вижу его лицо, на котором застыло выражение раздраженной совы, только что вымывшей перья и не понимающей, что ей с ними теперь делать. В последние свои годы он с упорством маньяка норовил перевести любой разговор на геморрой. Тот вечер, сколько я помню, получился довольно чинным – возможно, он пришелся на День святого Ведаста, – и обед завершился тем, что женщины покинули столовую, а мужчины принялись пересаживаться поближе к хозяину, стараясь припомнить, из чего, собственно, состоит ритуал послеобеденного употребления портвейна.

Как только удалилась последняя женщина, наш чудесный хозяин пристукнул графинчиком по столу и сказал: "Ну ладно. Со многими ли из вас успел я провести мою Беседу о Геморрое?" Последовавшее за этим вопросом сконфуженное молчание свидетельствовало, будто бы, о том, что никому из нас сей благородный недуг ведом не был. Впрочем, в течение нескольких следующих часов (до тех, то есть, пор, пока хозяйка не покашляла в семнадцатый раз под дверью) мы предавались этой Беседе, расшифрованная стенограмма которой могла бы оказаться пригодной лишь для страниц научного журнала, трактующего вопросы проктологии, или скандального толка студенческой газетки.

Суть, соль, смысл, основная мысль и пафос Беседы состояли в том, что от геморроя страдают все и каждый, – на чем, собственно, и держалась шуточка по поводу "фольксвагенов". С уверенностью можно сказать, что десять, примерно, из сидевших в той столовой мужчин страдали застарелой его формой. Я использую здесь слово "застарелый" в смысле узкомедицинском. Осмелев от вступительных излияний хозяина дома и от возлияний изысканного португальского вина, мы принялись излагать свои путаные истории. И сколь же несхожими оказались жизни наших задов! Перинеальные абсцессы и гематомы соперничали в ней с заурядным бытовым почечуем. Для меня этот разговор стал как бы дорогой в Дамаск – чешуя, так сказать, отпала от глаз моих.

Понимание того, что ты не одинок, бесценно. Когда рушатся наши честолюбивые замыслы, когда любовь обманывает нас, когда мы немеем, увидев леди Природу в платьях из лучшей ее весенней коллекции, мы знаем – от поэтов, – что мы не одиноки, однако и из поэтов лишь очень немногие сознают, что мы нуждаемся в утешении также и в пору переживаний более прозаических. Да, верно, великий ученый Холдейн написал великолепное стихотворение о ректальной карциноме, но ведь это недуг не очень распространенный. Мне говорили, что в норфолкской резиденции графа Лестера красуется на стене того места, в которое граф ходит (если позволено так выразиться) пешком, надпись, авторство коей приписывается Байрону:

О Клоацина, божество сих мест бездонных,
Дари молителей улыбкой благосклонной,
Пусть подношенья их текут чредой степенной,
Без глупой спешки и без вялости надменной.

Думаю, только Байрон мог описать запор как проявление надменности. Однако для того, чтобы сыскать еще одно поэтическое утешение, сравнимое с этим, мы вынуждены обращаться аж к эпиграмматикам Антологии греческих поэтов.

Нам постоянно твердят – или мы сами твердим себе это, – что поведение наше определяется маниакальными "туалетными" помыслами. Нам кажется, что если мы изобразим того или иного политика либо прославленного финансиста сидящим на унитазе, то сможем тем самым лишить его власти над нами. Однако такие потуги свидетельствуют скорее об уязвимости нашей, чем о маниакальности.

И потому я, в надежде избавить наше общество от его фундаментальной стыдливости, призываю каждого из тех, кто не в ладах с собственным задом, немедленно приступить к обсуждению этих неладов за обеденным столом. Тем самым вы окажете всем нам великую услугу. Минует от силы год, и члены нашего общества, мужчины и женщины всех сословий, освободятся от острой социальной пристыженности хотя бы по этой части. Избавление от словесного запора исцелит нас и от обсуждаемого здесь, и от всех прочих наших недугов.

Раздайте нашим гостям подушечки для толчка, Алиса.

Знакомый голос в ресторане "Поло"

Когда вам случается одиноко ужинать в ресторане "Поло" отеля "Беверли-Хиллс", – чей голос, внезапно поплывший над вашим столиком, вы ожидаете услышать менее всего?

Легенды, песни и романы в мягких обложках прославили этот ресторан как место, в которое человек приходит для того, чтобы его там увидели. Но самое главное – для того, чтобы в нем прозвучало его имя. "Телефонный звонок Гербу Баклдеману. Герб Баклдеман, подойдите, пожалуйста, к телефону". Пока вы попиваете холодный чай "Лонг-Айленд" или расправляетесь с крабами "Данджнесс", до ваших ушей время от времени доносятся слова в этом роде. Надо полагать, то обстоятельство, что Герб Баклдеман кому-то и для чего-то НУЖЕН, должно производить неизгладимое впечатление на крупных продюсеров и всесильных руководителей кинокомпаний. Герб Баклдеман становится вдруг интереснейшим человеком. Собственно говоря, именно тем, кого мы искали, чтобы он написал седьмой вариант сценария для нового фильма Шварценеггера.

Эта причудливая концепция порождает явление и вовсе несусветное: посетители ресторана "Поло" сами устраивают все так, чтобы в нем прозвучали их имена. Человек заскакивает в телефонную будку, оставляет в телефонной службе обращенную к нему же просьбу немедленно позвонить по определенному номеру и стремглав возвращается в бар, поспевая туда как раз ко времени поступления звонка от этой службы. А чтобы создать впечатление более внушительное, такие умники еще и псевдонимы для себя сочиняют. В итоге: "Герба Баклдемана, проживающего в отеле под именем Джерома Лэссинджера, просят незамедлительно связаться с телефонной службой отеля". И всем становится ясно: Герб Баклдеман – персона настолько значительная, что ему приходится, дабы отдохнуть от внимания прессы, селиться в "Беверли-Хиллс" под вымышленным именем.

Как и следовало ожидать, приемчик этот приводит к пренеприятнейшим побочным эффектам. Процедура самообъявления получила известность столь широкую, что на каждого вызываемого к телефону человека падает подозрение в том, что он сам же этот вызов и организовал, а следовательно, представляет собой жалкую, ничтожную личность, которую лучше обходить стороной.

И потому воздух в ресторане "Поло" пропитан недоверием и опаской. Я ужинал там вчера вечером и все это время места себе не находил от тревоги, потому что мои безответственные английские друзья грозились, что будут вызывать меня к телефону каждые десять минут, а я бы такого бесчестья не пережил. Эти страхи мешали мне подглядывать сквозь пальцы за Эдди Мерфи и Майклом Дугласом и вообще получать удовольствие от того, что я нахожусь в такое время в таком месте. По счастью, друзья не позвонили ни разу. Полагаю, главным образом потому, что половина восьмого вечера в Лос-Анджелесе – это половина четвертого утра в Англии, а даже самый истовый губитель человеческих жизней нуждается в сне.

В итоге я с благодарностью перебрался от стойки бара за столик, заказал салат из нежного куриного филея и углубился в дешевенький детектив. Представить себе, что у курицы имеется филейная часть, да еще и настолько обширная, что из нее можно выбирать части понежнее, мне трудновато; полагаю, все дело тут в симпатичном пристрастии американцев к сочинению хлестких, неслыханных доселе названий для приготовляемых ими блюд. Мы довольствуемся, как языком кулинарии, французским, американцы же находят его немного жеманным. И, думаю, они правы, поскольку "Печеный желудок небрасского борова с закваской и молотыми клешнями крабов из штата Мэн" звучит куда более мужественно и аппетитно, чем, скажем, "noisettes d'agneau à la Grecque dans am coulis de pamplemousse".

Итак, я сидел там, уютно и блаженно погруженный в мой собственный мир, ибо одинокий ужин есть, безусловно, одно из утонченнейших наслаждений, какие способна предложить нам жизнь, когда над столиком моим проплыл знакомый, пусть и не английский голос. Голос, едва ли не более всех прочих привычный для людей моего поколения. Голос человека, в течение двадцати пяти лет ведшего собственную телепрограмму; человека, чье имя множество раз фигурировало в списке десяти лучших английских грамзаписей; человека, которого любовно вышучивали и имитировали чаще, чем кого бы то ни было из людей его времени. А помимо этого, голос, который я менее всего ожидал услышать в ресторане "Поло" отеля "Беверли-Хиллс".

Голос Рольфа Харриса. Почему именно он показался мне столь не вяжущимся с тамошней обстановкой, я не знаю, однако меня, точно влажным горным воздухом, овеяло целительной тоской по родине. Я мигом забыл об Америке с ее стоящей миллиарды долларов индустрией развлечений, о странных названиях ее блюд и невразумительном этикете ее отелей. Рольф Харрис находился рядом со мной, и я вдруг осознал, что я – англичанин и никем другим никогда не буду.

И пусть все наше зарубежное влияние сводится теперь к машинам марки "Астон Мартин" и шляпам миссис Тэтчер, магнетическое притяжение родины обладает силой, с которой ни доллары, ни салат из авокадо тягаться не могут. Когда вы блуждаете, сбившись с пути, по дебрям Патагонии, вид помятой коробки из-под "Шотландской овсянки" способен затронуть в вашем сердце такие струны, до каких ничто другое и дотянуться-то не способно. Когда вы одиноко ужинаете в ресторане "Поло", раскатистый голос лучшего из сыновей Австралии манит вас домой, точно далекий маяк.

И едва восхитительный баритон Рольфа Харриса наполнил мой слух, как я поднялся из-за столика, бегом пронесся к стойке портье и попросил вызвать его к телефону. Это было самым малым, что я мог сделать.

Список ненависти

В реакционные шестидесятые, примерно в то время, когда только еще начинали вызревать плоды "Доклада Волфендена", ходил глупый анекдот о некоем Джорди, который посетил посольство Австралии, получил от врача все необходимые уколы, упаковал вещички и продал дом, намереваясь начать новую жизнь в Южном полушарии. Уже в аэропорту репортер берет у него интервью и спрашивает, почему он надумал покинуть "старую родину".

"Ну, – отвечает Джорди, – двести лет назад гомосексуализм карался в нашей стране смертью. Сто лет назад за него давали два года каторжных работ. Пятьдесят лет назад – сажали на полгода в тюрьму. А теперь его узаконили. Вот я и решил смыться отсюда, пока его не объявили обязательным".

Анекдот, прямо скажем, нездоровый, не просвещенный и просветить никого не способный – и уж тем более не смешной. Однако он ценен тем, что заставляет нас задуматься вот о чем: какие из происходящих в стране изменений способны вызвать у человека желание покинуть ее? Обычные мотивы эмиграции связаны с отсутствием возможностей, налогами, семейными обстоятельствами, но можно ли представить себе некую законодательную меру, которая заставит человека покинуть Британию не по финансовым соображениям, а просто из отвращения?

Сам я начал размышлять над этим в начале нынешней недели, поскольку давно дал себе обещание, что, если в нашей стране будет когда-нибудь вновь введена смертная казнь, мне, к сожалению (во всяком случае, к моему), придется свернуть мои шатры и тихо удалиться в ночь. Я это к тому, что жить в стране, которая опять начала приговаривать своих подданных к смерти, что-то уж слишком неприятно. Как может человек, считающий себя англичанином, высоко держать голову, если в глубине его сознания сидит мысль о том, что на какую-то часть заплаченных им в виде налога денег покупают веревку, имеющую назначением переламывать шеи другим людям? Позорище попросту немыслимое. Оказавшись в обществе людей, живущих в цивилизованных странах, я бы не знал, куда мне глаза девать от стыда.

Разумеется, самая неприятная сторона поступка столь радикального, каким является предпринимаемое из принципа отречение от своей родины, состоит в том, что он может показаться вздорным и истеричным. Приверженцев смертной казни моя эмиграция лишь порадовала бы, как избавление от человека дрянного и малодушного. "Не терпишь жара, не лезь на кухню" – вот к чему сводилась бы их аргументация. На это я в присущей мне манере ответил бы, что предпочел бы все же остаться на кухне, если, конечно, кому-нибудь из присутствующих в ней людей достанет доброты слегка убавить жар или хотя бы открыть окно и впустить немного свежего воздуха. Однако демократия есть демократия, и исполнение парламентского акта, вновь вводящего смертную казнь, вряд ли будет отсрочено лишь из-за того, что я или какой-то иной гражданин страны пригрозит ей эмиграцией. И потому чей-либо отъезд из нее никакой ценностью обладать не будет – ни в качестве протеста, ни даже в качестве жеста; он окажется всего лишь простой демонстрацией предпочтения: человек больше не желает здесь жить.

Назад Дальше