Они совершенно не замечали его. Они стояли словно бы в круг, склонившись голова к голове, словно в центре круга на полу лежит нечто замечательное и они это нечто молча созерцают. На самом-то деле они стояли группками: три мальчика, девица и сама эта в своем синем халате. Они стояли вот как: она (его больная) спиной к автомату, почти навалившись на него, а все вокруг нее. Будто бы говорит: вот я вам всем позвонила, и вот вы у меня все. Вот как они стояли. Два парня и девица к ней ближе, а один за их спинами как бы сам по себе. Словно один пришел. И она, его больная, вертит в пальцах сигаретку (а на лестнице курить не разрешается) и вот-вот закурит (а до этого вообще пряталась, когда курила), подносит сигарету к губам - и сразу две зажигалки к ней, а она все время отвлекается, забывает про сигарету, захлебываясь, болтает с девицей, и обе они хохочут как истерички. А она, его больная, от своего рассказа даже прыгает (в особо смешных местах). А сама в халате, принесенном бабушкой, вдруг засунула руки в карманы и стоит в халате… А пришельцы небрежно-дорого одеты, видно - из хороших семей, чьи-нибудь дети. Словно бы она (его больная) какое-то особое дитя, а к нему гости, тоже дети, но с удивлением на нее глядят, как на чужую, потому что она не нарядная и лицо простое, без краски. И опять неправда. Она очень легко с ними со всеми и любима ими, легко, бездумно, как подруга по шалостям, которую можно забыть, но которую помнят, потому что еще не прошла пора шалостей и легкости этой детской.
Вот он стоит и все это разглядывает, мрачнея все больше. Уже давно надо пойти, в любой миг кто-нибудь оглянется и увидит окаменевшего доктора Дашевского, и будет вообще непонятно, какое мнение о его поведении. Но что-то его еще держит. Ага. Вон тот, что самый длинный, в дубленке, великан какой-то, а не подросток, хорошо сложен, акселерат, белокурый, ну, красивый, пожалуй. Отбрасывает волосы со лба, жестикулирует и все время к той, другой, что пришла… ага… ну вот тот вообще думает лишь о жвачке, пусто глядя в переносицу любому, кто к нему обращается… Так, а вон тот, что стоит сам по себе, за спинами остальных, словно он отдельно пришел. Бледнолицый мальчик с нездоровыми тенями под яркими томными глазами. Узенький, как фарфоровая безделушка, светлый, малокровный. И странно-холодный бледный ротик, как у девочки.
Несовершеннолетняя через головы к нему больше всех обращается и не хохочет как сумасшедшая, когда обращается, а говорит серьезно и тихо. И все оглядываются на него и ждут, что ответит. А он то отвечает, то вообще отворачивается к окну. Тогда несовершеннолетняя смотрит на вторую девку, мол, видала? - и они обе прыскают как дуры. Вот и все, что можно узнать, стоя на полушаге на лестничной площадке. Дети кусают детей, убивают детей и еще меньшим детям не дают даже вздохнуть.
Тот, с глазами, вдруг дернулся и резко обернулся к нему. И вдруг все замолчали и обернулись вслед за тем. И стало так тихо, что он услышал далекий и свободный рокот самолета. Правда услышал. И удивился - даже шумы больницы вдруг стихли, только эти подростки выжидающе замерли внизу и сумасшедший самолет над всеми.
Он прошел мимо них вниз.
- До свидания, - неуверенно пронеслось ему вслед.
"Господи, как в школе", - подумал он устало.
А вопила-то не хуже простой бабы, когда надо было.
Однажды в его жизни случился совершенно кошмарный случай. Когда ему исполнилось тридцать два года. Однажды Витька (а он уже тогда жил как сейчас, Роман был маленький, а разрыв - свеж) пригнал очередную партию девочек, целый табунчик, штук пять, и все одинакового качества (он никогда не приводил таких, чтоб одна намного лучше других, и эти как матрешки или денежки, и все из ПТУ - там они были сговорчивы, бессмысленно-веселы и легки). Им не хватило вина, они стали звонить куда-то, бежать, нигде ничего не было, а раз не было, то хотелось сильнее, в дымной сутолоке на него наплывали лица, иссушенные стыдной жаждой, какие-то фигуры метались в комнате, и он сам с ними, вдруг откуда-то поступил сигнал, и они хватают какую-то машину и несутся туда, где дадут вина. Потом опять несутся, и опять. И он помнит, что ровно в двенадцать он должен уснуть, иначе не сможет работать, а это исключено. И он все время смотрит на часы и делает какие-то сложные подсчеты - успеть домой к двенадцати, но и вина достать. Он успел к двенадцати-ровно.
Он проснулся, хотел найти на ощупь тапки и не нашел. Он удивился… Кто-то рядом спал, стянув с него одеяло, от этого он и проснулся - от холода. Он сердито дернул одеяло на себя, рядом сонно застонали, заворочались. Он встал, тут же ушибся о край стола, опять удивился - стол тут никогда не стоял, он обошел его, злясь и мучаясь жаждой, он думал только об одном - о воде, холодной, из-под крана, воде, он бы много дал за стакан воды, нет, лучше за кувшин или ведро воды. Он бы выпил ведро воды. Он ткнулся в дверь. Двери не было.
Была стена. Нет, это была дверь, как-то особенно плотно закрытая. Он стал шарить по стене, ища выступы, означавшие, что это дверь. Ручку. Была стена. Гладкие обои. Он замер совсем, не дыша. В темноте, в странно измененной комнате всюду - спали. Он услышал посапывание, сонные стоны, вздохи. Всюду в темноте спали. Он даже не стал искать выключатель - раз исчезла дверь, то и все остальное - соответственно. Он стоял, боясь сделать шаг, боясь наступить на кого-нибудь, и тот закричит в темноте. Его квартира его предала. Он понял, что умер. Он содрогнулся, тошнота подкатила к горлу, он понял, что если дверь сейчас не вернется на место (где бы она ни была, но пусть вернется, он все простит), если она не вернется - он умрет.
Он сжал пальцы, впившись ногтями в ладони, он глубоко вздохнул, разжал пальцы и медленно стал вытягивать руки вперед. Он подкрадывался своими преданными пальцами к стене. Он делал это медленно, чтоб дать ей время образумиться и вернуться (он вспомнил: "одеяло убежало, улетела простыня", идиотский смех клокотнул в горле, но спазм задавил смех, он сглотнул), он медленно поднимал свои руки, и его пальцы… они никогда… они всегда были ему верны, его умные пальцы врача, его гордость, его смысл. Они не дрожали, получив сигнал не дрожать, и тянулись к тому месту, где должна быть дверь. Вот-вот они коснулись обоев… так, все правильно, на стене обои, не вся стена состоит из дверей. Пальцы немного отдохнут на обоях, понятных, голубоватых обоях с серыми цветочками и серебряными полосками. Он помнил рисунок и цвет своих обоев. Так ярко встали перед глазами этот рисунок и цвет, что сами пальцы сейчас все это осязают: рисунок и цвет. Они знают больше, чем он, они сами что-то знают помимо него, его неповоротливый мозг не всегда успевает за ними (он в этом убеждался не раз), и сейчас они видят голубоватые обои с цветочками и серебряными полосками. Ну вот, а теперь они чуть правее, так, еще правее, так, еще правее, тут скоро начнется выступ двери. Интересно, как интересно, вчера в начале вечера он шел по улице, а навстречу ему… Кто-то шел ему навстречу, какой-то знакомый. Он решил вспомнить - кто это шел, и дал сигнал своим пальцам - остановиться. Но они были сами по себе, они не слушали трусливых сигналов его мозга.
И правильно (они никогда не подводили), ничего в той встрече интересного нет.
Боже! Боже, сделай так, чтобы я не сошел с ума, а как-нибудь все это объяснилось. Не было выступа двери. Никакой двери не было.
И в тот миг, когда он окончательно понял, что умирает, что его маленькое перепуганное тело отрывается само от себя и несется с бешеной скоростью в жуткую ледяную мглу, тут - снаружи, из-за окна звук заводимой машины. Кто-то среди ночи заводит машину, собрался ехать.
И этот звук.
Он захохотал как сумасшедший. Ну конечно, он же приехал сюда вчера! Это не его квартира!
Больше он никогда, почти никогда не уезжал пить в чужие квартиры. Он стал жить только у себя. Вот какой случай был в его жизни.
Он вышел на улицу и уже по дороге на остановку забыл о них о всех, ну, о той, главной половине своей жизни - о больнице. Люди с елками шли ему навстречу. Этот год будет год Овцы. Овца - такое милое, безобидное животное, и год должен быть милым, спокойным, в этот год все отдохнут и весь год будут тихо дружить. А в остатки, скомканные дни уходящего года Змеи - самоубийц и любовников, все догрызали друг друга, добивали старые связи и отношения, чтоб в новом-то году пойти друг с другом рядышком по свежему снежку. И все это находилось в прямой связи с пятнами на Солнце.
Ира позвонила сама. Он шутил, нечто вроде благодарности за то, что она позвонила сама, первая и ему не нужно что-то менять в себе, притворяться, что их отношения каким-то чудным образом вступили в новую, удачную для них фазу. А ему пришлось бы это делать, иначе совесть загрызла бы его. И вот она позвонила, и можно добить ее. Чтоб всё - нет никакой Иры, и никто не посягает на него, и он совсем свободен, как воздушный шар, упущенный ребенком на демонстрации. Но если б он бросил трубку или продолжил топтать ногами и кричать, чтоб она сама бросила, кто бы занял Ирино место? Так просто в тридцать пять лет от родных не отказываются. Но это уже был разрыв, только не моментальный и несправедливый, как у подростков, а малодушный и больной, как у взрослых. (И потом всегда, всегда его будет манить губительная перспектива упущенного шарика.)
Он сказал: "Ирок, приходи, ладно?" Он не говорил таким голосом уже много лет (а может, никогда). На том конце провода образовалась длинная пауза, возможно, Ира потеряла сознание. Потом там что-то всхлипнуло - это рвалось Ирино дыхание.
"Но-но-но! - сказал он шутливо и строго. - Я жду! Не дурить!" - И ласково положил трубку.
Она пришла. И принесла водки. Она была свежа с мороза, пахла драгоценными духами из жизни, которая снилась всем девушкам из ПТУ, а ее нежный рот зачем-то напоминал розу. Ира боязливо поставила водку на стол, ее музыкальные пальцы дрожали.
Он не просил никакой водки. Он не хотел пить. Чего они все хотят от него?
- Я разошлась с мужем, - сказала Ира и победно выпятила подбородок. Но тут же подобралась на табурете, глянула на него исподлобья. Совсем ее лицо не приспособлено к затравленным взглядам голодного ребенка. Лицо ее приспособлено к драгоценной и таинственной жизни, которую ведут женщины с лаковых обложек дамских журналов. И получилось, что Ира притворяется (позавидовала голодному ребенку от скуки, и вот - пожалуйста). Он отвел глаза и засуетился. Он сказал: "Да, разошлась? Как, собственно, это случилось?" Словно спросил о чьей-то смерти. (Главное было сосредоточиться и вовремя выскользнуть.) В сущности, он ничего не знал о ней. Он даже не помнил ее квартиру, он там не бывал. Откуда-то она приезжала к нему вот уже пять лет, а телефон ее он на память не помнил. Неожиданно он подумал, что если потеряет записную книжку, то уже не сможет дозвониться к Ире. И к другим своим знакомым. Получится, что его нет, а есть новый, как бы приезжий откуда-то человек, который еще ни с кем не познакомился, никем не любим и не узнаваем на улице. Настоящий шарик…
- Это случилось очень просто, - мрачно сказала Ира, в глубине ее ясных глаз вспыхнуло удивление. - Я дала ему радиограмму, он сейчас у берегов Индии.
- Что он там делает? - почему-то тревожно спросил он.
- Не знаю, - сказала Ира пристыженно. - Плавает, измеряет что-то.
И они посмотрели друг на друга с недоумением, как будто обознались на улице, подумали - знакомы, но нет - обознались. "Вот это да, - подумал он. - Вот это Ира. Взяла, треснула мужа по башке и сидит на моей табуретке". Ира нахмурилась, отвела глаза. Взгляд ее наткнулся на бутылку.
- Давай выпьем водки, а? - сказала Ира. - Только ты меня не торопи, я буду пить, как умею. А? - И она совсем по-новому, тревожно и юно улыбнулась ему.
Очень не понравилась ему эта улыбка. Он не любил узнавать о своих старых знакомых что-нибудь неожиданно новое. Для неожиданно нового существуют новые знакомые.
- Давай выпьем, - сказал он слегка в нос и красиво откинул голову, поглядел на Иру, прикрыв глаза.
Она фыркнула, потому что он был милый.
- Не мешай, Марек, - сказала она жалобно, когда он налил водки и, подавая, скорчил еще одну гримаску. - Я подавлюсь так…
Но он был неумолим.
- Тебя все любят, - сказала Ира, с завистливым любопытством оглядывая его. - И родственники, и знакомые души не чают! Ну перестань! - Она снова фыркнула и с трудом отвела от него глаза. Поглядела в рюмку, будто на дне был сюрприз, выпила ее судорожными глотками. Удивленно задохнулась, а потом прислушалась к себе, склонив красивую головку к плечу. То, что она услышала, ей неожиданно понравилось. Она воодушевилась и попросила: - Давай снова выпьем, а? - И они снова выпили, и он тревожно тыкал вилкой в жестянку с рыбками, украдкой наблюдая за Ирой, а Ира очень смешно съела ломтик лимона с корочкой. И на какой-то миг стала даже обаятельнее Марека. Его лукавые повадки каким-то образом впитались тонкой Ириной кожей, и вот теперь раскрывалась Ира по-новому, вся пропитанная им. Будто это он немножко сам пришел к себе в гости.
Они еще раз выпили, Ира раскраснелась, щеки ее разгорелись, а рот стал как слабая роза.
- Вот это да! - сказала Ира. - Ух ты! Вот это да! Эх, рояль бы сюда!
И он понял, что это всё.
Антоновой становилось то хуже, то лучше. Антонова не хотела выздоравливать, и он, останавливаясь у ее кровати, устало придумывал какую-нибудь не использованную еще шутку и гримаску, небрежно поглядывал по сторонам, словно удивляясь: как им нравится лежать тут? Антоновой становилось то хуже, то лучше. Ее сердце сопротивлялось жизни, отказываясь стучать нормально, испуганно захлебывалось от каждого всплеска извне.
Со стопроцентной гарантией он мог сказать, что Антонова выйдет из больницы, если поместить ее, Антонову, в условия, приближенные к райским. Райские условия он представлял так: сверкающие чистотой маленькие уютные палаты на одного человека. Больница ловко замаскирована домашним уютом. Каждый входящий к больному несет в своем сердце горячую, сладкую любовь к больному…
Можно было отдать Антонову в терапию, но он никогда никому не отдавал своих больных.
Несовершеннолетняя совсем поправилась и даже чуть пополнела. Бабушка закармливала ее вкусными вещами, и несовершеннолетняя лопала целый день и тайно бегала курить. Еще она звонила. Один раз она говорила с каким-то Аликом, и голос ее звенел злыми словами. В тот день несовершеннолетняя плохо ела, много курила и слонялась по коридору, шарахаясь при виде каталки и путаясь под ногами у сестер. Что-то она становилась все несовершеннолетней. В больнице она не красилась, нормально питалась и пила кефир. От этого все детство, загнанное внутрь, робко пробивалось наружу, и округлые щеки несовершеннолетней зарозовели, как и должны были в идеале.
"Ну вот и прекрасно, - думал он самодовольно. - Дашевский даже детский сад спасает".
Марек пригласил Вовку после работы к себе домой. Едва вошел, тут же устало плюхнулся на диван и помахал Вовке: ты, мол, сам разбирайся. Вовка с любопытством оглядывал пространство. Заметил наконец банку с Васей и оживился - пахнуло родным.
- А ничего ты живешь, Марек, - сказал Вовка. - Хорошо.
- Слушай, Вовка, там же бражка еще осталась, - вспомнил он.
- Какая бражка? - оживился Вовка.
- Я сам варю бражку, - сказал Марек и побежал на кухню, а Вовка побежал за ним, налетая на него и оттаптывая ему ноги. Но он не стал выдавать рецепта бражки, а поил доверчивого Вовку и пил сам. Бражка была лиловая, как слабые чернила. Но им понравилось.
- Вот это ты даешь, Марек! - вскрикивал Вовка после каждого стакана, а он самодовольно хмыкал.
Так они хохотали и пили бражку, как вдруг в дверь позвонили.
- Тихо, Вовка, - нахмурился он сразу. - Кто-то пришел.
Вовка решил спрятаться, но он стал объяснять Вовке, что сам у себя в доме хозяин, а в дверь терпеливо и скорбно звонили - знали, что рано или поздно откроют. Он и открыл. И скис. Потому что это пришел Витька. Увидел, что у него свет среди ночи, и пришел. Он заглянул в скорбные Витькины глаза и пустил его. Витька пошел в комнату, а Марек бессильно плелся за ним. "Если парень в горах не ах", - пел в комнате Вовка.
- Тише, Вовка, - сказал Марек. - Тише, не пой при нем.
И Вовка испугался и замолчал.
- Марк, Марк, - сказал Витька и стал качать своей головой. - Неужели ты бросил Иру?
- Тебе какое дело? - запальчиво крикнул он, но уже усталость обдала его, сдавила своими клешнями. - Какое ему дело, Вовка! - крикнул он слабеющим голосом.
- Не знаю! - испугался Вовка. - Кто он такой? Что он тут командует?
- Я не командую, - мягко протестовал Витька. - Я рву себе сердце! Гляжу на Марека и рву.
- Зачем? - тупо удивился Вовка.
- Не знаю, - растерялся Витька и потер себе грудь. - Я очень переживаю за Марка. - И губы его дрогнули.
- А чего за него переживать? - простодушно удивился Вовка.
Скорбные Витькины глаза метнули в Вовку синие вспышечки.
- Как? - шепнул Витька. - Вы его друг, и вам все равно?
- Чего? - насторожился Вовка.
- Как чего? - подобрался Витька.
- Я с Мареком работаю вместе! У него все нормально! - крикнул Вовка. - Все нормально! - Два раза крикнул.
- У него все рушится! - настаивал Витька. - Вся его жизнь летит по осколочкам. В разные стороны!
- Куда? - испугался Вовка. - Чего врешь! Марек еще хоть куда! Да на Марека все отделение молится, - немного преувеличил Вовка. - Вот так на него смотрит. - И он показал как. - Правда, Марек?
- Тише, тише, - сказал Витька. - Не надо его будить. Лучше так, сами побеседуем.
Вовка помолчал, напряженно что-то обдумывая.
- Нет, надо с Мареком, - решился он. - Марек!
Но Марек им не откликнулся.
Не было никакого Марека.
Роман был.