Иголка любви - Нина Садур 5 стр.


III

Витька пришел к Рите и рассказал, скорбно отводя глаза, что Марек бросил Иру. Женщину, с которой жил пять лет. Он ее бросил, Иру, Витя встретил ее в центре на "Пушкинской", и она призналась, что больше не живет с Мареком. Улыбка у нее была шальная. Он, Витька, обратил внимание, какая шальная, как пьяная роза была улыбка. А сама Ира - под ручку с морским офицером. "Так, - сказала Рита. - Вот он какой, я знала, он всех бросает. Он порядочных женщин швыряет, как шлюх, в объятия морских офицеров. Он плевать на них хотел. Так". Губы у нее потемнели, и под глазами сразу же выступили черные тени, словно крылья были под глазами. Витька отвел скорбный взгляд и покачал головой. Все как-то печально получалось в этой жизни. Витька посмотрел на Романа.

Роман сидел на горшке и читал.

- Он не ценит! - разгоралась Рита. - Что надо? Красивая, молодая, одетая! Интеллигентная, пианистка! Боже мой, что еще надо!

- Неизвестно, - говорил Витька. - Заелся, уже сам не понимает, куда катится.

Роман читал книгу про Колобка. Книга был малышовая, но с большими буквами, за это он ее читал. Колобок тоже все время катился, как дурак, и его съела Лиса. Роман всегда нервничал, когда подбирался к Лисе, и старался отдалить встречу. Иногда просто откидывал книгу и начинал нервно расхаживать по комнате, думая о том о сем. Романа давно не стригли, и его глаза смотрели сквозь светлые заросли, ему это нравилось, как будто он сидит где-то в кустах и всех видит, а его не видят. Поэтому Роман только для вида читал про Колобка, а сам смотрел на дядю Витю. Роман его ненавидел. И жалел. Немного. И свою маму жалел. Очень. Но любил. И он не понимал, почему их всех жалеет, раз одну любит, а другого ненавидит. И уставал оттого, что не понимал, как это ему удается. Мама была даже красивее Маши, но мама была высокая, и не всегда можно было достать до ее лица - она не любила нагибаться к Роману. А Маша была как он сам, и ее теплое личико было всегда честно против его лица, и он за это гладил Машу по щеке. И Маша не ябедничала, а улыбалась, и ей нравилось, и она вспыхивала от удовольствия и говорила, что скоро у нее будет коса. И Маша любила Романа. А больше его не любил никто. Даже мама. Мама любит Романа, но ей не дают его любить, и она кричит на него. Она не знает, что, когда на него кричат, у него внутри кто-то умирает и он летит куда-то вверх тормашками вместе с этим мертвым внутри. Маша никогда не кричит на него и всегда слушает про Марека и любит Марека и его усы. Сейчас дядя Витя мучит маму, и мама станет переживать, когда дядя Витя уйдет. Можно сделать вот что… Взрослые не дерутся. Но они делают вот что.

И Роман встал со своего горшка, от долгого сидения он к нему прилип и сначала встал с горшком, но никто этого не заметил, и он отцепил от себя горшок, поставил его на пол и постоял в задумчивости. Он увидел стул. Стул стоял почти рядом с дядей Витей. Он так разволновался, что забыл надеть штаны, и его зад был отмечен розовым кругом от горшка. Роман развел волосы на лбу, заткнул их за уши и подкрался к стулу. Он подвинул стул к дяде Вите, потом немного дядю Витю к стулу, чтоб ровно стояли, влез на стул, отвел мамину руку, машинально протянутую к нему на случай падения, и (как странно видеть их лица так близко) шлепнул ладонью по дяди-Витиной щеке. Звук получился как "чмок". И сейчас все произойдет!

- Рома, прекрати! - нервно скомандовала мама и натренированно сняла его со стула. - Надень штаны.

- Ромочка, почитай, потом расскажешь, - устало сказал дядя Витя и поскреб свою чмокнутую щеку.

И Роман попятился. А потом вдруг встал и разинул рот. Он ничего не понял.

Марек Дашевский, брошенный Ирой, ощущал подозрительную легкость. Он сам вымыл свою квартиру, все прибрал, расставил, разложил, сам купил разных продуктов и пристроил их в холодильнике и приготовил обед. И сообразил, что Иры больше нет. Он испугался, замер, сжался, прислушиваясь к себе, ожидая подлую, острую боль, которая станет сверлить его, как сверлила в годы его молодости, как, например, с Олей Васильевой. Он даже увидел смутное, странное ее лицо великой грешницы, но лицо было стертое, неточное и ушло сразу же, как он попросил его уйти. Марек посидел, сжавшись в комочек в уголке своей убранной квартирки, и понял - боли нет. Нет ни Иры, ни боли. А он есть по-прежнему. Но он знал, она - боль - коварна, он не делал резких движений. Он осторожно выходил из подъезда в первое свое утро с сознанием жизни без Иры. Он знал: неожиданно она - боль - как сверкнет и вопьется! И он слабо и суеверно перебирал Ирины достоинства, хвалил ее про себя с нежностью (он слышал, что если хвалить, то человек быстрее забывается, а когда ругать, то сильнее помнится). И он припоминал, какая она нежная, добрая, умная, какие глаза, грудь, руки. И вот, уже опаздывая на пятиминутку, он вдруг понял, что у него есть Ирин телефон - на тот случай, если все-таки стрельнет в нем подлая боль. В этот миг все в нем для Иры умерло.

После пятиминутки он совершал обход. Антоновой стало настолько лучше, что он стал думать о выписке. Несовершеннолетняя тоже совсем поправилась. Ее бабушка рассказала, что внучка родила пятимесячного мальчика и она, бабушка, тайно схоронила мальчика в садике за домом. Встала пораньше, пока все спали, и закопала под сиренью. И рассказала еще, как всю ночь просидела на кухне с мальчиком этим, не хотела с ним расстаться.

Смотрела на Дашевского детскими глазами, в них даже горя не было - огромное удивление. И Дашевский откинул голову чуть назад и отчеканил:

- Плод надо было привезти в больницу.

Назвал мальчика плодом, получилось, что мальчик вроде бы ненастоящий, какой-то плод, как опухоль при болезни.

Бабушка наморщила лобик, прислушалась к себе, как в ней отозвалось это "плод" вместо "мальчик".

- Внучку надо оберегать, - чеканил дальше Дашевский. - Нужно ее кормить, кровь восстанавливать, анемия у нее.

Бабушка пожевала губами и согласилась на "плод".

Несовершеннолетняя читала книгу.

- Что читаешь? - спросил он, подходя. Взял у нее книгу, посмотрел сам. "Три мушкетера". - Хорошая книга, - сказал он искренне.

- Хорошая, - вежливо согласилась несовершеннолетняя.

- Тебе не нравится? - почему-то встревожился он.

- Нравится, - согласилась она. - Марк Романыч… - осторожно начала она.

- Да? - насторожился он.

- Я домой хочу, - сказала несовершеннолетняя.

Это знакомое лицо выздоравливающей. Она уже не зависит от него, отчуждается, он уже не главный член чужой семьи, его слышат вполуха, небрежно пропускают его приказы, слушают всеми силами лишь оживающие связи с тем миром, куда они все уходят и куда не зовут его с собой.

Они все рано или поздно забывают о нем. Потому что боль забывается. А он для них связан только с болью. Он рад, что забывают. Но как странно они все замыкаются, выздоравливая. Словно жил он с голыми людьми и это было не стыдно: было видно всех, и все были вместе без опаски. И вдруг все оделись, кроме него. И смотрят на него. Что-то похожее он ощущал при виде таких лиц выздоравливающих. Но то было смутное, неопределенное какое-то ощущение. И еще досада какая-то.

- Я домой хочу, - сказала несовершеннолетняя.

- Да? - сказал он, приподнимая бровь и засовывая руки в карманы. Он шевельнул усами.

Она фыркнула.

- Да, - сказала она капризно (и даже, кажется, потянулась при этом). - Здесь плохо… - И голос ее дрогнул.

- Чем же тебе здесь плохо? - сказал он.

Она посмотрела на него удивленно: "Дурак, что ли?"

- Здесь же не дом, - сказала она. - И кричат.

Он отвернулся. Он сам знал, что здесь кричат. Он знал, что несовершеннолетним здесь не место.

- Ну хорошо, - сказал он. - Я тебя посмотрю сегодня.

- Ладно. - Она обрадовалась.

- А ты! - сказал он Антоновой. - Ты тоже скоро домой пойдешь. Тише! Тише! Не так шумно! А то не скоро!

И Антонова не посмела даже пикнуть.

Он готовил к выписке троих. В том числе и несовершеннолетнюю. Это было накануне дежурства. Ему почему-то казалось, что ночью будет много поступлений, и хотел освободить места. В том числе и несовершеннолетнюю он хотел выписать, потому что ее бабушка уже сама робко заговаривала об этом, морща детский лобик и странно сверля его переносицу изумленным взглядом. Ей нужно было скорее увидеть измученную внучку. Да, несовершеннолетнюю нужно было выписывать как можно скорее. Он сурово расспросил бабушку об условиях, в которые поместят несовершеннолетнюю, дотошно вникая в подробности, бабушка оживилась, разгорелась в предвкушении предстоящих хлопот (он, красивый, сверкающий, неприступный, чистый, заботится об условиях, он знает что-то, чего она, бабушка, не знает, и выучился этому, как новым пляскам, и ей, бабушке, нужно безропотно пристроиться, повиноваться до последних сил).

Несовершеннолетняя волновалась со страшной силой. Он посмотрел ее на кресле и весело сказал, что все нормально, пойдешь домой сегодня.

И они улыбнулись друг другу, как два человека, которые бок о бок дрались с кем-то сильным и страшным и победили.

"Что было бы, - подумал он, закрывая историю ее болезни, - если б эта несовершеннолетняя, которая не подозревает о мучительных противоречиях, грызущих ее бабушку, обманывается любовно составленными передачами из наивно-румяных блинчиков и курочек, что было бы, если б ее юное эгоистичное сердечко наткнулось на вдруг омертвелую для нее бабушку". И он испуганно подумал, что эти самые акселераты совершенно не умеют жить, чтоб их не любили. Некуда их девать, если их перестать любить. Но ничего этого не будет. Не для того он лечит своих больных. Совсем.

- Вот так-то, несовершеннолетняя, - сказал он самодовольно.

- А я уже завтра буду совершеннолетней, - ни с того ни с сего сказала она, девка эта, Ленка. - Мне завтра восемнадцать лет.

Он посмотрел на нее. Она улыбалась, стояла в своей рубахе, принесенной бабушкой, в чистенькой голубой рубахе цветочками (из рубахи торчала ее шея, нет, она не торчала, ее шея, она была лукавая, изогнутая шея очень красивого молодого существа, а само существо едва сдерживало дрожь в предчувствии предстоящей свободы).

- Да? - сказал он. - Ну-ну, - сказал он. - Ну поздравляю!

Какая она длинная и узкая, эта несовершеннолетняя. Зачем они такие длинные? Куда они тянутся, что хотят увидеть над их головами? Словно кто-то зовет их и они, чтоб разглядеть зовущего, привстают на цыпочки, задирают подбородки…

Аллочка возится с инструментами, чуть ссутулившись. Никто ее не зовет. Вовка на соседнем кресле смотрит больную, ворчит что-то. И его никто не зовет. А эта, на цыпочках, прислушивается к не ощутимому для них всех зову. Зачем она такая? Куда?

И вот в который раз "вдруг" он наткнулся на ее взгляд. Новый для него взгляд. Ноздри его задрожали от ярости, он опустил глаза. (Пока он разглядывал ее, она соорудила новый этот взгляд. Дрянь.)

- Не напейся, - буркнул он, отходя от нее. - Тебе рано еще.

Он имел в виду, что после больницы рано, а не в ее жизни. Он даже захотел объяснить ей это, вдруг она не поняла, в каком смысле, но она уже ушла. А догонять было нелепо. Вообще-то можно было как бы между прочим, например, он стремительно мчится по коридору (мало ли у него дел) и, обгоняя ее, на ходу бросает: "Я имел в виду, что после больницы тебе нельзя еще пить. А твоя беспутная жизнь - не мое дело, сама понимаешь". Но такое бросить на ходу очень сложно. Для такого человека надо остановить и говорить медленно, мучительно путаясь в словах. О, черт!

Сестра-хозяйка скликала выписных. Он краем глаза заметил, что несовершеннолетняя пристроилась уже к стайке женщин. Роется в пакете со своим барахлом, вдруг отошла от женщин, вернулась в палату. Забыла что-то. Ага! Вон же сестра Вера, она, несомненно, забыла про капельницу в сорок седьмой палате! Он наткнулся на нее в дверях. Он чуть не сшиб ее с ног. Она выходила из палаты, и он налетел на нее.

- Ты что налетаешь? - крикнул он. - Голову потеряла от радости, да?

Она ничего ему не сказала.

Он шевельнул усами.

Она не фыркнула.

Он откинул голову назад и посмотрел на нее, слегка прикрыв глаза.

- Марк Романыч, - сказала она. - А у вас есть телефон?

- Что? - сказал он. - Что?

- А что? - струсила она. - Я не знаю…

Он повернулся и пошел.

- Лена! - крикнул он. - Подожди-ка! Иди-ка сюда!

И снова повернулся и пошел, не оглядываясь больше. Так быстро, что ей пришлось почти бежать, чтоб догнать его.

Они влетели в ординаторскую. Сначала он, потом она. Он с трудом подавил желание захлопнуть за собой дверь. Он не успел, и она беспрепятственно влетела следом. Он все время отворачивался, не хотел, чтоб она смотрела на него. Подошел к столу, сел за него, потрогал разную чепуху на столе. Он указал ей на стул, она села. Он стал смотреть в окно. Шел снег. Осень в этом году задержалась, и зима началась совсем недавно. Почти весь декабрь город был голый, холодный и неуютный. И вот же шел снег.

Он написал свой телефон на бумажке и протянул его ей.

Он никогда не заводил романов с больными. Но ему было все очень непонятно в данном случае, и еще какая-то унылая безнадежность не давала ему сопротивляться безумным рывкам в сторону этой полусовершеннолетней.

- Вот тебе мой телефон, - сказал он упавшим голосом, и она взяла бумажку осторожно, сложила, сунула в кармашек, как платочек.

Он собрался и выдержал ее взгляд.

- Позвони завтра в два часа, - сказал он мрачно и только потом отвернулся. Окончательно.

Поступлений было совсем немного, и весь день он скитался по больнице как неприкаянный. Он придирался к сестрам, нудно грыз Аллочку, отвечающую ему слепящей усмешкой ненависти, он дергал Вовку, поминутно таская его "покурить".

Где-то среди ночи он вдруг понял, что страшно устал. Волны липкой монотонной усталости накатывали на него, и он покачивался, стараясь удержаться на ногах. Он никогда не спал на дежурстве. Все отделение знало, что он не спит во время дежурства, варит кофе и ждет "скорую". А тут вдруг устал.

- Марек, ты что-то бледный какой-то, - тревожно сказал Вовка.

- Я устал, Вовка, - сказал он жалобно.

- Ты отдохни, - посоветовал Вовка. - Что ты себя дергаешь? Сжигаешь себя.

- Я отдохну, а "скорая" приедет, - ныл он.

- Не приедет, - отмахнулся Вовка. - Чё ей ехать? Ты иди в ординаторскую на диван.

- А ты, - сказал Марек. - Ты ж там всегда спишь.

- А я вниз пойду, - сказал Вовка. - В приемную, на кушетку. Чуть что, я тут как тут.

Вовка любил дежурить с Марком Дашевским.

А Марк любил дежурить с Вовкой.

- Ладно, - сдался Марек. - Я правда пойду прилягу. Но если что интересное, то мое!

- Твое, - легко согласился Вовка и шмыгнул носом.

И он пошел лег на диван в ординаторской. И увидел фонарь, который торчал в окне, смотрел прямо в лицо. И он смотрел на фонарь. Условий для сна не было. Но он все равно закрыл глаза и терпеливо замер, и дыхание его выровнялось, и печальное, смуглое его лицо разгладилось, и слабыми, нежными мазками на нем проступило какое-то детское удивление, наверное, ему что-то снилось.

Роман вышел на улицу. Он знал, что дядя Витя сейчас выйдет, потому что маму он уже довел и чаю напился и уже заскучал. Роман все обдумал. Он больше не хотел так жить. Им нравилось так жить. Потому что они все ненормальные. Но он, Роман, нормальный и так жить не хочет. Роман решил победить. Он знал, что победит, и терпеливо ждал.

- А, Роман, - сказал дядя Витя, выходя на улицу. - Гуляешь? Не простудись. Снег не трогай. Надень рукавицу.

- Виктор, - сказал Роман. - Подожди.

- Что? - испугался дядя Витя и встал.

А он, Роман, подошел к нему и поднял голову и посмотрел на него. Вон оно, лицо.

Все равно он, Роман, вырастет, и, когда все взрослые станут маленькими, ему придется воспитывать их, как сейчас они воспитывают его. Он не знал, как будет воспитывать дядю Витю, но у дяди Вити тоже кто-то да есть. Роману было жалко этого кого-то, потому что дядя Витя будет ябедой и его будут бить пацаны. (Марек будет лупить, а у Романа будут неприятности из-за этого, и он, Роман, не хочет будущих неприятностей из-за Виктора, он должен предупредить.)

- Виктор, - сказал Роман, - не ходи к нам больше.

- Почему? - надрывно спросил Виктор. - Рома, почему?

Роман заколебался. Он даже побледнел. Он прикусил губу и сжал пальцы в рукавичках. Но он должен был сказать.

- Мы не любим тебя, Витя, - сказал Роман тихо, едва слышно. Потому что это самое плохое, что можно узнать о себе, - что тебя не любят.

- Ты еще маленький, - сказал Виктор. - Ты не понимаешь этого слова.

- Чего? - сказал Роман и слегка откинул назад голову и сощурился. - Ты как станешь маленьким, так все поймешь, а я так нет? Смотри, Виктор, тебя лупить будут.

- Кто? - спросил Виктор.

- Марек, - сказал Роман.

- Рома, я пошел, - сказал Виктор. - Бедный заброшенный ребенок, - сказал он. - С искалеченной душой, - добавил. И повернулся и пошел.

Он пошел, нелюбимый, ненавистный Витька!

- Пацаны! - крикнул Роман в его спину. - Пацаны будут лупить!

Но он уходил. И тогда… (Роман не знал, как это получилось, но до самой глубокой старости он не жалел об этом, а гордился и всегда, когда вспоминал, заново испытывал священную злобу)… и тогда он разбежался, как маленький сильный зверек, и прыгнул - Роман. Он прыгнул и впился всеми своими зубами в Витьку. Вопль скорби потряс двор.

"Мой папа - Марек, - сказал Роман, когда Витьке удалось разжать ему зубы. - Я уйду к папе. И мы уйдем. И с мамой!" И больше ничего не сказал. Ни слова. Повернулся и пошел к Мареку собираться.

Он позвонил. Но никто не открыл. Марека не было. Быть может, Марека вообще не было никогда? А это он, Роман, сам и есть Марек? Но нет, он, Роман, одинок, и его никто не любит. А Марека любят все, и все к нему приходят. Много-много людей к нему приходят и целуют Марека (он видел в окно, да! он заглядывает к Мареку в окно, потому что это его Марек, и он заглядывает!). Нет, Марек есть. И Марек… где же он…

Неужели Марек… не любит его?!

Неужели он сейчас умрет?

Зачем тогда всё?

Подъезд зачем?

Улица?

Машины?

Зачем зима?

Мама.

Если у него, Романа, никого нет, значит, его, Романа, - самого нет. Нет ни рук, ни ног, ни лица, ни живота. Ничего. И он никогда не вырастет, и некому будет воспитывать их, когда они станут маленькими… О! Счастливое прозрение! Маша. Ма-ша. Он учился читать и читал "Ма-ша". И потом нашел Ма-шу.

Роман выскочил из подъезда Марека и побежал в свой. Пробегая мимо своей двери, он услышал крики, но не стал останавливаться - они чужие! Он взлетел на верхнюю площадку и стал стучать и бить в дверь всем собой. Дверь распахнулась, и он чуть не упал, пролетел мимо бабушки, ворвался в комнату…

Маша сидела на диване, на ней были белые носочки. Она смотрела книжки (она еще не умела читать, только буквы знала). Много красивых книжек лежало вокруг Маши.

- Рома! - закричала Маша.

- Маша! - закричал Роман. - Моя Маша!

- К нам Роман пришел! - закричала Маша. - Баба, наш Рома!

- Наш Рома, - сказала бабушка, - давай свою шубу. Ой, где это ты так убился?

И он безропотно позволил вытереть со своего рта дяди-Витину кровь, но ничего им не сказал. Почему-то.

Назад Дальше