И они снова залезли под стол. Они там любили играть, потому что со стола свисала скатерть, а под столом сидели они, как в другом доме. Получался дом в доме, и никто к ним не лез. Было даже смешно, когда к бабушке приходили гости и все садились за стол, как будто ноги жили сами по себе, а люди наверху сами по себе. Но сейчас никаких гостей не было, и они сидели под столом, совершенно одни. От скатерти свет в их комнате был тусклый и странный. Они сидели на вышитых бабушкой подушечках, снятых с дивана, и беседовали.
- Маша! - сказал Роман. - Как же я люблю тебя. И ты меня!
- И я тебя, - согласилась Маша, - а я мягкий знак знаю.
- Маша, - сказал Роман, - Маша, Марека-то нет!
Маша уставилась на него, разинув рот.
- Я знаю, - сказал Роман и отвернулся, чтоб скрыть гримассу боли. Он не хотел, чтоб сейчас видели его лицо.
Но Маша стала заглядывать, навалилась на него, засопела, подозревая в нем плач. И он смешно откинул голову и выпятил губу. Маша засмеялась.
- Ты похож на артиста, - сказала Маша. - Я его люблю.
- Кто такой? - насторожился Роман.
- В телевизоре, - сказала Маша. - Песни поет. Красивенький.
Роман задумался.
- Не люби артиста, Маша, - сказал Роман.
- Почему? - надулась Маша.
- Надо любить одного меня, - сказал Роман.
- Почему? - пристала она.
- Я не знаю, - сказал Роман и сверкнул глазами.
- Сам не знаешь, - сказала Маша, - так не говори.
- Я не знаю! - упрямо повторил Роман. - Я его тоже укушу.
- Как? - удивилась Маша. - Он в телевизоре.
- Я сломаю телевизор, - сказал Роман. - Я его достану и выбью ему глаза.
- Не надо, - сказала Маша. - Я не люблю его. Он противно поет.
- Маша, - сказал Роман. - Маша, как же я люблю тебя.
И Маша важно кивнула ему и затуманилась тайной мыслью.
- Что? - тревожно спросил Роман. - Маша, говори!
- Ты бабушке расскажешь, - забоялась Маша.
- Нет, - твердо сказал Роман. - Ты знаешь, бессовестная!
- Ладно, - сказала Маша и наклонилась к нему совсем близко. - Знаешь, Ромка, - сказала Маша шепотом, и их волосы спутались, и лица стали совсем близко, и глаза впились в глаза, выплескивая тайну. - Ромка, к нам приходит человек.
- Какой человек? - давясь волнением, спросил Роман.
- Мы с девочками не знаем какой, - сказала Маша. - Добрый. Как артист из телевизора.
- Зачем приходит? - в страхе спросил Роман.
И Маша снова заколебалась, но Роман схватил ее за руку.
- Машка, - сказал он. - Говори, а то дам!
- Отстань, - заныла Маша, и они стали возиться и немного подрались. Не больно, а так.
- Ну Маша, ты обещала, - сказал Роман и стал гладить ее по щеке. - Ну Маша же!
- Он приходит и говорит, - сказала Маша, - кто пойдет с ним, тому он что-то покажет.
- Что покажет?
- Никто не знает, - заволновалась Маша. - Он сказал, только самым красивым девочкам покажет.
- Что покажет? - почти крикнул Роман. - Зачем?!
- Он сказал, - безжалостно продолжала Маша, - что это самое лучшее в мире!
- Маша, - сказал Роман. - Не ходи с ним.
- Да? - сказала Маша и зло сузила глаза. - Да, все красивые, а я нет?
- Ты? - сказал Роман. - Ты красивая! Маша, не ходи с ним.
- Да? - сказала Маша. - Да? Ромочка! Все пойдут, а я нет?
- А я? - сказал Роман. - И я пойду.
- Он не берет мальчишек, - буркнула Маша. - Он вообще сказал, чтоб никому не говорить.
- Попроси его, - сказал Роман. - Пожалуйста, меня одного. Я не скажу!
- Он послезавтра придет, - сказала Маша.
- Ты попросишь? - просил Роман тревожно. - Ты не забудешь?
- Попрошу, - буркнула Маша.
- И Марека! - выпалил Роман. - Марек же!
- Попрошу, - сказала Маша. Она любила Марека.
И они так сидели сто тысяч лет, намертво сплетенные тайной, и Романа распирала гордость и благодарность к Маше, щедро поделившейся с ним тайной. Но и без тайны он любил ее и смотрел на нее удивленно. Потому что получилось что-то совершенно необыкновенное. Вот сидит девочка, и все, что у нее есть, радует Романа так, будто все это у него самого и есть. И все это лучше всего на свете, и можно смотреть на нее, и радость так странно мучит его, что он хочет мучиться, потому что это и не мука, а радость. И, странно, они, все эти люди, так не умеют. Иначе бы они не рвали друг друга, а сидели бы точно так, как сейчас он с Машей, и радость бы раздирала им грудь.
- Маша, - сказал Роман. - Маша.
Он вдруг понял, что сейчас заплачет, и очень испугался. И чтоб она не видела его лица, он стал опять отворачиваться, но она тут же стала заглядывать, и тогда он уронил свое горящее лицо в ее ноги и не зарыдал, а задохнулся от ужаса и восторга. Он судорожно вцепился в эти ноги и не мог их выпустить. И он не плакал, хотя лицо его было мокрым, а глаза горели. И его вообще больше не было, и это было не страшно. И Маши не было. Был кто-то другой - и тот другой были они оба.
Маша пискнула и завозилась, и он сильнее сжал ее. Ему хотелось подтянуть ноги под самое горло и больше не быть - каким-то чудом раствориться в маленькой Маше, чтоб она не пищала и не отталкивала его, и не быть больше, всегда быть в ней, ею самой с ее лохматыми волосами, с ее милым личиком и белыми носочками.
- Маша, - взмолился он. - Ну Маша. - И потряс ее за плечи.
И вдруг ее рот задрожал и глаза расширились, впились в Романа. Стон какой-то вырвался из ее горла, слабый, тонкий стон, и страшное подозрение охватило Романа, подозрение о том грузе, что уже заготовлен для крошечной Маши, и такая жалость пронзила его, такая горькая безнадежная жалость, что он прижался к ее рту, чтоб выпить этот стон, вытянуть его, чтоб не было того груза над Машей, чтоб не было никогда больно родной Маше, чтоб в нем самом повис этот проклятый стон…
Странный крик обрушился на них. Они ничего не поняли, ослепленные неожиданным светом. Лица почему-то сверху вниз нависли над ними, волосы свисали с голов до самого пола, безобразные, жуткие лица рычали, и багровели, и бесновались, и они прижались друг к другу, обхватили друг друга сильными своими руками, и особенно носочки он все время прикрывал и сжимал Машу в комочек, и Маша терзала его, цеплялась за него, и каждый был готов умереть за другого.
Их выволокли наверх, чудища, уроды швыряли их друг другу с воплями, а они, сплетенные единым клубком, не хотели разорваться. Но их разодрали.
И они умерли.
Он пришел с дежурства совершенно разбитый. В конце ночи было много поступлений, и он безумно устал. Правда, он поспал немного, но с непривычки сон не освежил его, а как-то обескуражил. Он чувствовал себя слишком старым, чтоб изменять привычкам, и зарекся спать во время дежурства. Лучше уж глушить кофе, вглядываться воспаленно в темное окно и курить вечную "Шипку" в печальной тишине. Читать что-нибудь. Стругацких. Он любил Стругацких, он их считал очень умными братьями.
Его беспокоила больная Таня со смешной фамилией Котенкина. Когда к нему поступали тяжелобольные, он сразу узнавал их имена и называл про себя по имени, почему-то он так делал. Больной Тане двадцать лет, поступила с сильным заражением крови. Операция длилась четыре часа. Ее поместили в реанимацию. За десять лет работы в отделении он вывел странную закономерность - чем моложе больные, тем чаще они гибнут. Он не знал, почему это. И не хотел знать. Эта Таня была из другого города, приехала в Москву на учебу. Когда она приходила в себя, она впивалась в него синим отчаянным взглядом и безжалостно спрашивала:
- Я умру?
И он откидывал голову назад… И за миг перед тем, как потерять сознание, она успела вспыхнуть слабым удивлением. И теряла сознание успокоенной…
Он открыл холодильник. Еды не было. Желудок укоризненно сжался. Было немного кофе, он сварил кофе и залез в ванну. Горячая вода успокоила его. Он ощутил нечто вроде даже блаженства. Он решил подремать немного в ванной, пристроив чашку с кофе на табуретке. Он закрыл глаза и тут вспомнил!
Он выскочил из ванны, опрокинул табуретку, чашка разлетелась, он порезался, заматерился, стал судорожно вытираться, топтался на осколках, кровеня пол и вопя. И тут он случайно глянул на себя в зеркало. Зеркало запотело, и он не все увидел. Он увидел свой торчащий ус и почему-то глаз. Глаз был острый и холодный. А ус - мокрый. Ему не понравились эти детали когда-то родного лица, но сейчас не было времени сводить с ним счеты. Он выскочил из ванной, быстро оделся, глянул на часы - было половина второго. Он, не успев высохнуть как следует, натянул шубу и выскочил на улицу. Он знал магазин, который закрывается не в час, а в два, но до него не было времени. Он в отчаянии остановился и тут увидел такси. Он прыгнул в такси и погнался за убегающим временем, как Сван, о котором он ничего не знал. Он догнал свое время, втиснулся в последние минуты, он судорожно стал хватать вина (хорошего, много - он не знал, как пьют акселераты), он осмотрительно схватил много вина, поколебался и купил еще шоколадку. Потом опять вернулся, черт побери, и купил какой-то настоящей еды. Он выскочил из магазина и в отчаянии обвел улицу взглядом. Машин не было. Ему пришлось бежать всю дорогу. И он прибежал с опозданием. Телефон звонил, пока он возился с замками. Он закрывал дверь на несколько замков и не успел к телефону и встал посреди комнаты, совершенно оглушенный и растерянный. Он стоял с сумкой, набитой угощениями, в своей пустой комнате, мокрый от пережитого бега, он стоял как дитя, разинув рот и не веря, что телефон не оживет больше. (Он, телефон, только притворяется, нарочно пугает молчанием, лукаво затаился, а сам готовит яркий, пронзительный, как утренний луч, - звонок.)
Ну кто он такой, маленький, честный Марек Дашевский, что телефон не зазвонит?! Что он такого кому сделал? (Он еще не начал себе ни в чем признаваться, но ярко и неожиданно, как оплеуха, в нем вспыхнули все его подозрения и догадки при первой встрече с ней.) И быть того не могло, что она уже забыла о нем. Было всего двадцать минут третьего.
Боже! Открой мне мою дверь!
И она позвонила.
- Здрасьте, - сказала она.
- Что? - испуганно спросил он. - А?! - заорал так, что она помолчала там, откуда звонила (откуда она звонила? надо было взять ее телефон, а то вдруг бы она не позвонила! Да нет же, позвонила же!). - Ну?! - крикнул он.
- Это Лена Мишутина, - сказал детский голос. (У нее оказался детский голос.)
- А! - сказал он. - Ну, - сказал он. - Ну, как дела?
- Что? - сказали там детским голосом.
- Дела, говорю, как? - весело (успокаиваясь) крикнул он.
- Какие дела? - спросил его детский голос.
- Твои, - сказал он.
- А, мои, - сказал детский голос и помолчал. - А вы разве не зовете меня к себе?
Теперь он молчал.
- Приезжай, - сказал он. - Ты что, конечно приезжай. Поговорим за жизнь. Надо тебе мозги провентилировать. - ("Ну, это уж лишнее, - подумал он испуганно, - бред какой-то".)
- А какой у вас адрес? - спросил далекий голос.
- Ах да! - сказал он. - Записывай, - и выпалил свой адрес.
- Я не могу так быстро, - сказал детский голос, удивляясь все больше.
- Ты внимательно записывай, - сказал он, - а не отвлекайся. Поняла?
- Поняла, - покорно ответили ему.
И усердно записали, поминутно переспрашивая. "Как диктант", - подумал он.
Потом они прикинули, сколько на дорогу времени. Получилось, что около часу (она жила в другом конце города). "Но это даже лучше", - подумал он почему-то.
И он приготовился ждать час. Он никогда не знал (или забыл), что ожидание может быть праздником. Все обсудится, все, и он даже чуть сожалел, что старой жизни остался час, а не час двадцать, например. Он поставил стул посреди комнаты и сел на него, как на чемодан. И он вспомнил все, что было в его жизни, и в последний раз вспыхнуло в нем лицо полупридуманной Оли Васильевой и ушло от него навсегда. И он покачивался на своем стуле, готовясь прыгнуть в новую жизнь.
А у него был друг Витька - он сидел с раненой ногой у окна. Рита (жена Марека) дала Витьке палочку, и он сидел у окна, сложив руки, и увидел, что Марек задернул у себя шторы на окне среди бела дня. Разволновался. Он осторожно попрыгал по комнате с палочкой, было больновато, но до Марека всего один двор, если хорошо замотать ногу и потихонечку прыгать, с остановками, передышками, то ничего. Он подпрыгал к окну и рассмотрел двор - вон у того столба можно отдохнуть, у того тополя, а там вообще скамеечка. А чтоб залезть на крылечко - кто-нибудь пойдет мимо и поможет. И он стал одеваться, и его жена стала заматывать его укушенную ногу теплым платком поверх штанов. Платок был из козьей шерсти. А сама все время отводила лицо, не хотела смотреть на Витьку. И на все эти сборы ушел ровно час. Так что когда он пересек двор с передышками и остановился у крыльца, то тут как раз и подоспела очень яркая девочка в золотистой шубке. Девочка посмотрела на него с интересом, на его ногу в платке и говорит:
- Вам помочь? Вы залезть не можете?
- Да! - обрадовался Витька и с удовольствием погрузил ладонь в пушистое плечико.
Они вскарабкались на крыльцо и передохнули у дверей. Она даже раскраснелась, бедняжка, запыхалась вся, волосы выбились из-под шапочки. Она надула щеки и смешно фыркнула себе под носик.
- Уф, - говорит. - Устала. Тяжелый вы, - говорит, - дяденька. А как же вы назад слезать будете?
- Слезу, - успокоил ее Витька. - Потихонечку слезу. - И погладил плечико.
Наконец они вошли в подъезд, поднялись по ступенькам и оба остановились у двери Марека. (Витька так и знал!) Они удивленно переглянулись и засмеялись.
Так, смеясь, они ввалились в прихожую к Мареку и стали озираться с удивлением и любопытством, словно их обоих сюда пригласили впервые.
А он сам, он попятился от них и сначала замер, просто обмер, словно сорвался куда-то вниз. Шел-шел, вернее, бежал по ровной, радостной дороге и - сорвался, и даже не ужас летящей в лицо смерти и короткой боли перед ней - а та самая усталость, которая подкрадывалась к нему вот уже много лет и которую он так умело прогонял разными хитростями, - она рухнула на него наконец всей тяжестью. Он видел этих двоих сияющих гостей его жизни, двоих родных ему людей. И у них был разговор.
Они еще там сговорились, по дороге, пока он, как дурак, бегал за угощениями для них, порезался, метался и безумствовал, любя их, страдая и дрожа от ожидания, и вот - заговор, а в заговоре - нож. Ему оставалось только подставить горло и закрыть глаза. Он был один. Он страдающим взором ощупывал Витьку, ее и снова Витьку. И вдруг увидел ногу. Ногу, странно замотанную козьим платком. Он замер. Он не хотел больше надежды. Но он смотрел на ногу. И надежда его не спрашивала - хочет он или нет, с легким треском она расправила свои крылья у него над ухом. Он вспомнил! Он тихо засмеялся. Так тихо, что никто не услышал его смеха.
Они раздевались, помогая друг другу, громко разговаривали и смеялись. Он глядел на них даже с жалостью - он разлучит их, и что они смогут против него по одному? Он разгладил усы. Он глянул на себя в зеркало - лицо было парадным. Он шагнул в освещенный проем прихожей.
- Здравствуй, Лена, - сказал он. - Молодец, что пришла.
- Здрасьте, Марк Романыч, - сказали ему детским голосом.
- Привет, Марек, - сказал Витька.
- Раздевайся, Лена, - сказал он.
- Я уже, - сказал детский голос.
(Надо сосредоточиться.)
- Да, да! - сказал он. - Проходи, проходи. - И пропустил ее в комнату и тут же выставил ногу, как шлагбаум, - загородил дверь. Так что Витьке пришлось бы перепрыгивать, но с такой ногой он не мог. И Витька скорбно поджал губы и закачал головой, отводя глаза.
- Вот это Лена, - сказал Марек, и голос его зазвенел. - Она моя бывшая больная, она несовершеннолетняя, понял?! Я на ней женюсь. И ты мне не ной, Витька, понял, нет?! Иди, иди! - И он безжалостно стал толкать Витьку и раскачивать его.
Витька хватался за стену и пытался уцепиться за Марека, но он ловко увертывался, подсовывая вместо себя палочку.
- Иди, Витя, - сказал он в последний раз (сосредоточившись на том, чтоб неожиданно поднявшаяся мутная волна усталости не сшибла его). - Иди и приходи завтра. Или послезавтра.
- Хорошо, Марек, - сказал Витька. - Хорошо. Я тебе еще про Ромочку твоего не рассказал. Мда. Хорошенькая у тебя несовершеннолетняя больная. Это не ПТУ.
И Витька ушел. И он закрыл за ним дверь. На все замки. И на цепочку.
А Витька вышел на крыльцо и остановился над скользкими ступеньками. "Я подожду кого-нибудь, - терпеливо подумал он. - Кто-нибудь подойдет и поможет мне спуститься". Он стоял, опираясь на палочку, и смотрел по сторонам. Никого не было. Он посмотрел на небо. А небо посмотрело на него.
Марек, закрыв дверь на все замки, в том числе на цепочку, перевел дух. Это была победа. Настоящая победа. И он заслужил ее. И снова ему показалось на миг, что удастся ему каким-то образом склеить все половины своей жизни и она засверкает, как новенький бокальчик, звонкая и лихая, как ранняя молодость. Как тоска по ней. "Я расскажу ей про свою гитару, - подумал он. - Я ей поиграю на гитаре, и она станет смеяться и плакать. Потому что я плохо играю и еще хуже пою, но все это грустные, хорошие песни моей молодости, их пели честные люди с ярым запалом романтики в груди. Сейчас все эти люди прочно забыты. Она еще ничего не знает - я сам ее всему научу. Она полюбит мои милые чудачества, и мой большой бокал с полосками, и мое навсегда ушедшее детство. Я ей расскажу про свою сумасшедшую бабушку, которая любит меня и терзает. Она не станет хватать меня, я чувствую по ее странному отчуждению, ей не нужно то, что нужно другим от меня, она не станет надевать меня, как пальто из комиссионки, проверять - куда в нем пустят. Она все простит мне".
(В этот миг некто нечаянно очутился рядом с Витькой и протянул ему руку помощи. Но кто это был - не понять, ибо он был замотан до глаз. И о Витьке - всё.)
Он постоял в прихожей, как ныряльщик на трамплине, глубоко вздохнул и нырнул в свою комнату.
Она сидела там, куда он хотел посадить ее. В том самом углу дивана, придвинув к коленям низенький столик с угощениями. Колени, целомудренно сжатые, возвышались над столиком. А руки были сложены на коленях. Она терпеливо ждала его. Она повернула голову к нему, как только он вошел. Она была очень красивая. Незнакомая какая-то, взрослая, ухоженная, молодая. Совсем не девочка, а молодая женщина. Не раздражающе юная, как ее далекий телефонный голос или как тень в домашнем халатике, покорная тень, оплетенная болезнью. Самая настоящая молодая женщина.
Он немного растерялся.
- Ну вот, - сказал он. - Вот как я живу. - И он развел руками и засмеялся, чтоб она увидела - он совсем другой в жизни, в настоящей.
- Хорошо живете, - вежливо сказала она. - Нормально. - И голос у нее все-таки был безнадежно детский. Голос у нее был моложе ее самой. Он, голос, словно отставал от нее, как мысли, и чувства, и желания отстают по телефону от голосов, стынут, замирают где-то посередине провода, сгущаются тромбами, душат отношения говорящих. Тьфу, какой бред лезет ему в голову. Он отогнал от себя бред.
Он вдруг перестал знать, как все это начать.
- Как бабушка? - брякнул он.