Содержание:
Часть первая 1
Огненная купель 5
Снег и уголь 10
Сорок сороков 18
Часть вторая 21
По лунному лугу 25
Лисичка 28
Часть третья 33
Электрические люди 39
Неизреченное слово 42
Часть четвертая 45
Медведь 49
Красный сок на снегу 54
Александр Проханов
Время полдень
На море-окияне лежит бел горюч камень,
на камне девица, держит иглу булатну,
вдевает нитку шелкову,
зашивает кровавы раны…
из старинного фольклора
Часть первая
Ковригин, бодрый, напряженный и резкий, еще полный самолетных гулов: алюминиевый бивень крыла, подсвеченный утренним солнцем, закопченные кожухи двигателей с жужжащими вихрями и внизу, на рыжей равнине, бетонные блоки заводов, башни градирен и домен, полосатое скопище труб; дышат, дымятся, развешивают слоистые, достигающие самолета дымы, будто в степь приплыла армада линкоров и встала, нацелив орудия в небеса и пространства, - Ковригин, сойдя с самолета, делал свой первый доклад перед инженерами и экономистами комбината. Радовался их разномастным, уже кирпичным от казахстанского солнца лицам, умным, зорким глазам, блокнотам на коленях у многих, куда заносились его мысли, прогнозы о гигантских экономических организмах, зарождающихся на этих пространствах.
Он закончил и вышел, оставляя за собой рой голосов и вопросов, молодых, тянущихся к нему голов. Обещал им вторую встречу. И, сопровождаемый главным экономистом, из лекционного зала двинулся по ржавой, усыпанной стеклом и камнем земле к заводским корпусам, обгоняемый самосвалами.
- Блестящее выступление, Николай Степанович, блестящее! Прямо, как говорится, с пылу, с лету, - поспевал за ним главный экономист. - А как слушали!.. Тут у нас, знаете, целый кружок ковригинцев! Молодежь горячая… Все ваши труды у них на руках. Они вам в институт писать собирались, а тут нате, сам Ковригин из столицы с докладом… Вот уж они сейчас копья ломают!.. Вы меня тут подождите, Николай Степанович, я мигом узнаю, куда машина пошла. Мы вас в гостиницу, отдыхайте… Нельзя ж так прямо с дороги!..
И он убежал, с прозрачными, полными бледного солнца глазами.
Ахающий, дымный, железный, размытый вдалеке синевой прострел прокатного цеха… Ноздри жгло от едкой окалины. В горле тампон тяжелого пара. Из решетчатых стальных облаков косое падение дымных лучей. Над печью, под сводами, колыхание тучи.
Грохот и красный огонь. В водопадах белого света рушится сляб на рольганги. Подхваченный вихрем движения, с лязгом и свистом, сбрасывая рыжие гривы, несется огнедышащим, прошибающим цех тараном. И в глазницах пожар и слезы.
Ковригин радостно озирался. Ловил свистки пролетавших кранов, мегафонные вопли диспетчеров. Ему было здесь хорошо, среди знакомой, любимой им техники.
Помнил, как строился тут комбинат, видел его жизнь и судьбу. Его громадный, погруженный в степь корень. Его рост и слияние с рудниками и шахтами. Скопление городов и поселков в небывалый, сплошной узел жизни, покрывающей степь до южных далеких гор, до хлюпающих северных тундр.
Он все это видел и знал. Все было в системе его предсказаний. Он царил и господствовал, обнимая все своей сильной, радостной мыслью.
Вдруг почувствовал слабый, небольшой толчок в сердце. Оно дернулось, сменив свой ритм и движение, будто кувыркнулось в груди, и билось теперь в новом положении, пытаясь вернуться на место.
Он испугался, мгновенно отключаясь от звуков и зрелища цеха, прислушиваясь к сердцу, видя его внутренним оком, - пульсирующее, отечное, алое, утомленное перелетом, потоком крови и мыслей, готовое сорваться в припадок.
"Пронесет, пронесет, - думал он суеверно, уже не веря, зная все наперед, страшась, жалобно молясь своему трепещущему слабо сердцу: - Ну пронеси, пронеси, умоляю!"
Слябы, расплющенные стальные подушки, подкатывали на платформах к печи. Хобот тупо и вяло толкал их в открытый зев. Свистели горелки, выбрасывая ядовитые, зелено-желтые космы. Ребристая, уходящая под своды труба воздухопровода качала кислород из окрестных весенних степей. Как трахея, тянула воздух, полный теплого ветра, легчайших ароматов полыней, овечьих вздохов, птичьих мельканий. Горелки лизали слябы. Сталь набухала жаром, подходила, как тесто. Печь сотрясалась бетонным, погруженным в недра фундаментом.
"Пронесет, пронесет, - думал Ковригин, чувствуя, как сердце начинает биться двойными ударами, через такт выделяя короткую боль. Он поспешно достал валидол, сунул в рот, прикусив язык, сосал таблетку, стараясь всей своей волей, мольбой, желанием соединять раздвоенные, больные удары, удержать начало болезненных схваток. - Не пущу, не пущу, не позволю!"
В печи отворилась черная челюсть заслонки. Сочный, красный язык, пузырясь слюной, вытолкнул добела раскаленный сляб. Озарил на стене огромный плакат и лозунг. Кус металла боком полетел на рольганги, коснулся их с лязгом. И сила огня и света давлением смяла лицо Ковригину, проникла в череп и в груди, до самого сердца, опалила сквозь одежду живот. Промчалась, оставив его в липкой, банной испарине.
"Задержать, не пустить, не позволить!"
Ковригин торопился на выход, на воздух. Чувствовал, как в нем отрывается, смещается с болью и уханьем сочный ломоть в груди. Сердце его растет, давит на живот и на горло, в плечо и лопатку. Из него клокочут дурные, обморочные фонтанчики, и оно, раскрываясь, подобно антенне, посылает во все концы импульсы жаркой рези, принимая их отражение. И в нем безнадежность и ужас, - опять повторяется, как недавно в Москве и все последние месяцы; убивает его и уносит. Он шагал задыхаясь, пытаясь ускользнуть и успеть. Бормотал: "Боже мой, боже мой!" А его настигали лязгающие, раскаленные слитки.
Вот еще один приближается, озаряя издали клеть медно-красными отсветами. Вломился с гулом и звоном в тупое и плавное вращение валов. И они выминали его и утюжили. Пропускали сквозь себя, как скрижаль, оттискивая огненные знаки и буквы, высшие символы жизни - формулы стали, режимы давления, имена металлургов-ударников.
"Боже мой, боже мой!" - бормотал Ковригин, держась за грудь. А она растворялась, била ударами боли. Он натыкался на них, как на колья, пытался окликнуть идущего впереди человека с тяжелым стальным ключом: "Помогите!"
А мимо, звеня на стыках, несся красный состав, и дрожали на крыше кипящие алмазные капли.
Ковригин опускался на бетонные грязные плиты. Приступ в нем разгорался. Все скакало и билось. Качались перекрестья металла. Желтый кран проносился. Гремели гудки и команды. Из печи выпадало его огромное раскаленное сердце, и валы сминали его в дымный, раздавленный ком.
- Что с вами, Николай Степанович? Что это, что это с вами? - Главный экономист испуганно наклонялся над ним, выпучив прозрачные, красные от металла глаза.
Ковригин лежал на скамье в соседнем, машинном зале, среди мягкого рокота огромных моторов, проблеска хромированных осей, железных шкафов с приборами. Главный экономист, испуганный и смятенный, убежал за врачом. А Ковригин, обессиленный и несчастный, по-рыбьи хватал пропитанный маслом воздух.
Приступ его отпустил, боль прекратилась. Лишь изредка возвращалась, неохотно и вяло. Но там, где она пронеслась, в груди все было перепутано, смято. Колыхалось, билось обрывками. Он чувствовал обморочность и удушье.
Над его головой на цепях качался двурогий подъемный крюк. На бетонном полу, вырванный из гнезда, лежал многотонный недавно сгоревший ротор. Сиял накатанной осью, отшлифованными кольцами меди, ювелирными сотами проводов и обмоток. Двое рабочих, молодых, длинноруких, ковырялись в нем отвертками, вспарывая оплетки ножами. Пересмеивались.
- Ты Машку Воробьеву знаешь?
- А чего не знать-то!
- Звала сегодня.
- Ну и как?
- Пойду.
- Возьми меня-то!
- А что? Пойдем. Скажу: "Я с Витькой. Давай зови Любку. Бутылка будет. Закуска ваша".
- Любка на меня все губы дует. За прошлый раз.
- А ты к ней подойди. За ручку - цап! Извинись и чокнись.
Ковригин, скосив глаза, смотрел на ротор, на его красоту и огромность. На округлое совершенное сопряжение деталей, созданных для могучей работы. Но теперь он был мертв, беззащитен. Убит незримым пробоем в обмотке: вспышка, дуга и смерть на миллиардном витке. Обнаженный, холодный, лежит на бетонному полу, и ему ковыряют железом глазницы, вскрывают жилы и вены. И путь его теперь - в переплав.
Двое парней говорили:
- Меня Машка зовет: "Переезжай ко мне жить. Мать уехала. Соседей нету". А я говорю: "Погоди!"
- А чего?
- А на что мне надо? Еще молодой, погуляю. Койка в общежитии есть. В столовке неплохо питаюсь. На жизнь себе всегда заработаю. Костюмчик есть, рубашечки, галстучки. На кино, на бутылку всегда найдется. С корешами встретиться, на рыбалку, еще куда - всегда свободен. Да на сберкнижку капает. А Машка никуда не уйдет. Не она - другая. А к ней въехал - женись. А зачем торопиться? Так, нет говорю?
- Вроде бы так.
Ковригин чувствовал трагическую смерть машины. И свое с ней тайное тождество. Общее с ней совершенство, точность и мощь конструкции. И крохотную боль проводка, готового сгореть, оборваться. И крюк на цепях качается над его головой. И эти двое, простые и веселые, отвлекутся на миг, подцепят его под ребро, пронесут под пролетами цеха.
Как нелеп его полет, его блажь, попытка сломать болезнь! Вопреки уговорам врача, вопреки его угрозам, запретам. Не послушал, надеясь на целительную силу пространств, весенних степных песков, ритмов техники, с которой сердце его вошло в зацепление и, не выдержав, сорвало резьбу. И вот позор, отторжение.
И лучше всего на последнем дыхании погрузиться опять в самолет, и вечером снова в Москве, и забиться в свой одинокий московский дом, и там пережить свой позор, понять, наконец, свое умирание, взглянуть на него без обмана, а он все пытался отмахнуться, отвлечься, надеясь на медицинское чудо, вереницы профессорских лиц, уникальных клиник, лекарств, - а нужно, наконец, без обмана нечто осознать и обдумать, и для этого надо время, время.
К нему подбегал главный экономист, растрепанный и растерянный, издали пытаясь что-то ему прокричать, объяснить руками, - и все так же странно издали стекленели его глаза, прозрачные, как приборы.
Следом, придерживая стальную медицинскую ванночку, торопилась молодая женщина в белом - молодая не по лицу, которого не видел Ковригин, а по тому, как упруго и стройно, споткнувшись, выпрямила она свое высокое, в напряженном движении тело.
- Ну как, Николай Степанович?.. А я прибегаю, а Ольги Кирилловны нет. Пока бегали в цех, искали, вот и задержались… Ну как вы? Получше, полегче? - Экономист суетился, топтался, и Ковригин с раздражением слушал близкое шарканье его башмаков. Ему казалось: помимо заботы, он улавливает острое, зоркое к себе любопытство, тончайшее злорадство, мгновенно возникшее и плохо скрываемое превосходство.
Врач расстегивала ему рубаху. Он видел ее близкие, большие и белые, пахнущие свежим мылом руки, и под ними ткань рубахи и свое обнаженное, бледное, казавшееся ему уродливым тело с малиново-синим крестовидным рубцом во всю грудь - след давнишней аккуратной работы немецкого шестиствольного миномета.
- Пожалуйста, глубже вздохните.
Молодой, неуверенный голос. Быстрое ледяное касание блестящей стальной присоски с усиками резиновых трубок. Чувство неловкости за немощь свою и невзрачность. Внезапное к ней раздражение: бегала бог весть где во время работы, пигалица, и теперь этот вид серьезный, поддельное проникновение в суть, все псевдо, все псевдо, не нужно…
- Пожалуйста, а теперь не дышите.
Она сломала ампулу, уронив стеклянный осколок на пол. И он отмахнулся от нелепой мысли о босых ступнях на плитах машинного зала. Она наполняла шприц, и он видел, как дрожат ее большие, правильной формы руки, и хотел, чтобы шприц из них выпал.
Укол был неудачный, болезненный, в жесткий участок вены. Он вскрикнул, дернув рукой:
- От, черт!
- Ничего… Немножко полежите. А минуток через десять в больницу, - сказала она, укладывая шприц и ампулы.
- Какой там к черту в больницу? В номер! - гневно, визгливо вскрикнул Ковригин.
- Вам нужно снять кардиограмму, - тихо сказала она.
- Да они все со мной, целая сотня, если желаете знать! Я их изучил прекрасно, и не в местной больничке мне получать диагноз! А вы мне все тут говорите! - чувствуя к себе отвращение за эту резкость и чванство, за свой визгливый старческий вскрик, брюзгливо ответил Ковригин.
- Николай Степанович, дорогой! А может, все-таки лучше в больницу? У нас тут в Темиртау неплохо, конечно, не Москва, но денечек, другой, пока сил наберетесь…
И в этом чудилась насмешка и тончайшая месть за что-то.
- В номер! Я же сказал вам: в номер! Пришла машина?
- Пришла, Николай Степанович… Вам виднее, я провожу вас!
- Нет, нет, ни в коем случае! Я сам! - заторопился Ковригин, приподымаясь, опуская рукав и застегиваясь. - Я сам…
Он шагнул от скамейки и впервые прямо взглянул на врача.
То ли синие косые лучи, летящие сквозь прозрачные своды, то ли рокот сияющих огромных машин. Или слабость его и кружение, чуть очерченность, резкость, внезапная его прозорливость.
Серые, дрожащие состраданием девичьи глаза. Пухлые от обиды, от испуга, от невнятного лепета губы. Белый, дышащий вырез молодой, чистой шеи, от вида которой в нем, Ковригине, - растерянность, раскаяние, нежность, хрупкое бережение. Волшебное понимание своей от нее зависимости, ее неслучайности. И нечто еще безымянное, больное и горькое, незавершенность всего и случайность.
Это длилось одно мгновение. Он шагнул, ощутив возврат дурноты и обморочности. В страхе схватился за стену.
- Ну видите, вы еще так слабы, Николай Степанович, - захлопотал и заахал экономист. - Ну не я провожу, так Ольга Кирилловна… Вы проводите, Ольга Кирилловна?.. Не возражаете, Николай Степанович?
- Делайте как знаете! - отмахнулся бессильно Ковригин. Медленно двинулся к выходу. Напоследок еще раз оглянулся. Мертвый ротор лежал на свету. Над ним на цепях качался двурогий крюк.
Они выехали из ворот комбината, катили по Темиртау, и Ковригин, забившись в угол машины, нахохлившись, отчужденно смотрел на город.
Водовод в стальной запыленной оплетке, перекинутый через трассу, качал из озера воду. Облупленный трамвай катил по путям, и мелькнули неясные, напряженные, размытые движением лица. Одинаковые блочные дома, занавешенные бельем, со скарбом и рухлядью на линялых балконах, с ворохом телевизионных антенн, толпились бессчетно.
Все это казалось ему неинтересным, никак не нужным. Мелким в сравнении с его бедой и страданием. Эта местная жизнь, озабоченная собственным бытием, знала только себя, а его отсекала. Как и эта женщина рядом.
Тяжело, с одышкой он поднялся в свой номер, впустив ее первой. Бегло, недовольно оглядел распакованный с утра чемодан с торчащим краем рубахи. Стопку книг на столе. Линялую цветную гравюру на стене - лодочки на реке, - слащавую и фальшивую, с первой минуты его возмутившую.
Заходил в поисках телефонной книги.
- Вот напасть, куда она делась? Да и была ли вообще?.. Простите, вы часом не знаете, как тут в самолетное агентство звонить? Как тут с Аэрофлотом связаться? - спросил он ее, стоящую молча, не уходившую почему-то, к его неудовольствию.
- Вы хотите лететь? Вам нельзя. Сердце свое пожалейте. Ему нужен покой, ну хоть краткий, - сказала она.
- Ах, оставьте! - махнул он рукой. - И куда она задевалась?
Неловко качнул рукой, задев стопку книг, и одна полетела на пол - французский перевод его работы о пространствах и ресурсах, - и из нее выпал засушенный красный цветок, скользнул на линолеум.
Она наклонилась, стараясь поднять цветок, борясь с лепестками, прилипшими к полу. Оторвала, держа на весу легчайшую, невесомую массу, нежно-красное неживое его вещество.
- Это что? - спросила она простодушно, глядя на него снизу вверх.
- Пустяки, - сказал он. - Это, знаете, моя привычка давнишняя. Засушиваю цветы где попало. Вот этот тюльпан, как ни странно, в Брюсселе. Совершенно забыл о нем… Я читал там лекции. Как-то утром вышел из отеля, ждал машину. И такая серая, весенняя, принесенная с моря изморось, на эстакаде, в стороне - проблеск машин, погашенная реклама на крыше отеля, и обрывки чужих газет на влажных скамейках, и какая-то старуха в вязаном чепце ковыляет, и эти цветы на клумбах… Сорвал один, положил в эту книгу. Вдруг когда-нибудь открою и вспомню? Вот вспомнил…
Он любовался цветком у нее на ладони, и она, это чувствуя, поднялась, осторожно сдула цветок на страницу, закрыла книгу.
- Я вас очень прошу, полежите. Вечером приду вас послушать. Если не улетите, конечно…
И ушла, а он чувствовал сквозь страницы спрятанные в них лепестки.
Он отыскал телефонный справочник. Лег, попробовал позвонить. Но все было занято. И он откинулся на подушку, утомленный, растерянный. Прислушивался к нестройной работе сердца, словно там, где оно только что болезненно ухало, теперь, после взрыва, билось множество мелких осколков.
Он потянулся к книгам, к своей последней, академической книжке, тронув нежно и сладостно ее обрез, корешок, получив в ответ сокровенный, живой сигнал. Перелистывал хрустящие, пахнущие станками и роторами диаграммы и схемы, пробегал свои выводы, мгновенно принимавшие образы земель, горизонтов. Открыл разноцветную карту Казахстана и течения Оби, где его рукой был проложен маршрут начатого теперь путешествия, и били в него, как молнии, стрелы ударов: новых трасс и каналов, нефтеводов и гидростанций, гроздья городов, комбинатов.
В этой последней работе - венце его бытия - он свел воедино пространства, ресурсы и технику, движение людских миллионов, построив модель гигантской живой машины, набросал ее план и чертеж.
В дверь постучала и сразу вошла старуха уборщица, звякнув железным ведром. Выставила щетку с тряпкой, заелозила ею, косясь на Ковригина желтыми ободками зрачков.
- Да не надо! Чисто! Только что въехал! - слабо протестовал Ковригин, пугаясь этих лесных, нестарушечьих, цепких взглядов.
- Тут вы вот что, - сказала она, подвигаясь ближе к нему, оставляя на линолеуме скользкий блестящий след, распуская едкие тряпичные запахи. - Тут до вас инженер жил, опять стакан разбил. Говорила ему: полочка чуть висит, не ставь стакан… Нет, опять разбил! Что за народ такой! Кто ни живет, стаканы колотит…
Она ловко двигала щеткой, загоняя ее точно во все углы, мускулистая, энергичная, потряхивая спиной, хлопая круглыми веками.
- Да чисто! Оставьте! Я отдыхаю, - сказал он со стоном.