Время полдень - Проханов Александр Андреевич 16 стр.


Полина поклонилась совхозному пастуху Андрею Тихоновичу, долголицему старику с блестящими стальными зубами. Тот ответил своей железной улыбкой, и Полина отрешенно подумала: "Трубы в земле железные, и трава железная, и пастух железный, и коровы ходят железные, носят железное молоко". Но Андрей Тихонович мигал на нее чисто и кротко стариковскими голубыми глазами. И Полина устыдилась своей неверной о старике догадки.

- Спасибо, говорю вам, луга нам сдаете, да… Хорошо, говорю, стало гонять. А то раньше, бывало, там клочок, там вершок. Пока нагоняешь за день, ноги в ремонт отдавай, да… А теперь хорошо! Запустишь в клетку, поглядывай. Лежи, вспоминай. Сгонял на пруды к обеду, опять лежи, вспоминай. Вот так…

- А что вспоминать-то? - спросила Полина, опускаясь устало среди колыхания рогов, блеска глаз, хруста и шороха, и подумала: "Что там, в убеленной голове старика, под трепаным картузом?" - А о чем вспоминать, Андрей Тихоныч?

- Да всяко! - ответил старик. - Камышин, родню свою вспоминаю. Отца с матерью. Как в подпасках ходил. Степь вспоминаю, Волгу… Я с коровами рос, с коровами, должно, и помирать буду. Их лучше людей понимаю…

- Что ж коров вспоминать-то? Так ты их от Камышина до сих мест и гонишь всю жизнь? Небось сколько кнутов перетер! - усмехнулась она.

- Много, много кнутов перетер. А еще больше об меня перетерли, да…

- Как же так, Андрей Тихоныч, об тебя?

- Я ведь, милая, в танках пастушил. Из подпасков да в танковую школу, под Царицын. Стрелком-наводчиком. Там нас гоняли, да… На броню плюнь - шипит. А ты люки задрай, целься, бей. Войну-то я в танке встретил, на польской границе, да…

Пестрая молодая корова приблизилась на звук ее голоса и встала, наставив широкие шерстяные уши.

Командир говорит: "Ты. Бакушев, как ихняя первая мишень покажется, не бей. Погоди, пока хвост увидишь. Потом в хвост зажигательным и в голову - вилку сделай. Зажгешь с двух сторон, а потом колоти по любой!" Я, как он научил, и сделал. Пять машин запалил. Да, видно, заигрался в горячке, да… Не заметил, как он сбоку пушку подставил и в борт мне всадил. Ничего не помню. Помню только, из огня меня вынимают, но уже не свои, а немцы. И танк мой саперными лопатками закидывают. Землей пламя сбивают, да… А танк-то этот тридцатьчетверка. Еще в ту пору секретный, все документы под пломбой… И его, значит, немцы на буксир, тягачом. А меня, значит, лечить, в лазарет. Чтоб потом на допрос о танке…

Полина видела: за головой пастуха на мгновенно вышедшем солнце блестели пруды. На мятый картуз уселся синий жучок. Корова шевелила раструбами ушей, озирала старика по-женски, печально.

- Приводят меня к генералу. Гляжу, по форме - танкист. Ихний переводчик спрашивает: "Какие, говорит, у танка данные? Какая скорострельность? Как в маневре, как в ходе? Разъясни, говорит, некоторые узлы генералу". Да… А я ему отвечаю: "…Ничего, говорю, не знаю. Документы под пломбой. Нам, солдатам простым, знать не положено весь чертеж. Посадили да выпустили. Ничего такого не знаю…" Да… А он: "Это ты врешь неправду! Пять машин поджег! Это надо так знать наизусть! Говори, а не то расстреляем!" - "Нет, говорю, не знаю…" Тут генерал встал да и трахнул меня по бинтам. Начали они меня бить, что дух из меня вон. Думаю, лучше б сразу из нагана пришибли… Но нет, оставили. В лагерь послали…

Полина ему внимала с двойным состраданием. К теперешнему, старому, вспоминающему на холодном лугу. И к тому, молодому, среди исчезнувших мук.

- А они нам сперва похлебку в пилотки лили, а потом перестали. День, три дня, неделю - ничего… Всю траву до земли поели, а через проволоку - луг нееденный, синенькие цветочки. Ну, думаю, пусть застрелят, а выползу, цветочков поем… Выполз, и ну их рвать, и за щеки! А он на меня с палкой! Бьет по чему ни попало, а я глаза сжал и рву цветы-то скорей, сколько выдержу… А ты говоришь, коровы, да… А уж мороз, уж декабрь, да… Барак-то прежде сочился, а тут весь примерз. Все соседи померзли, не дышат. Думаю, моя теперь очередь. Не хочу я тут помирать, а лучше наружу, на волю… Спустился на последнем дыхании, выполз наружу. А на небе-то звезды!.. Лег, лежу, и такие они надо мной синенькие, желтенькие, зелененькие, как у нас, в Камышине, над избой. И так мне хочется еще пожить да на них поглядеть! И дал я зарок. Если выживу, ничего больше не надо, а только жить и на звездочки эти дышать…

Коровы лежали, стояли вокруг, выслушивая исповедь пастуха. Смотрели на его знакомый, им принадлежащий облик.

- А вы говорите, коровы, да… Вы-то войны не видали. Чего вам, живите! Вам только жить да жить.

И он встал, распрямляясь. Махнул рукой без кнута. И стадо, окружив его черно-белым дышащим облаком, понесло к прудам.

Полина следила за их удалением. Лиловая туча, провиснув под тяжестью, просыпалась в прорехи дождем. Закрыла солнце. Лишь в узкую, перстами разъятую скважину били два голубых, серебристых луча. Касались прудов. И там клубились в дыме и свете.

Полина стояла на лугу, одна, под шевелящимся небом, ожидая приближения лучей. Но они замерзли на прудах в отдалении.

Что-то кончалось в ней. Отлетала другая жизнь, с ее молодостью, девичьей надеждой на небывалый свет и красу, с кружением по городам и дорогам, с угасанием и утомлением в трудах. И хотелось спастись, удержаться. Сохранить в себе этот свет. Но не было знания - как?

Лучи погасли. Трава казалась черной. Стадо исчезло в дожде. И вдруг померещилось, что от всех ее мыслей и смут случилось с мужем несчастье. Он, Алексей, переломан, перебит гусеницами, и это она, в желании самой спастись, его погубила.

Она отговаривала себя. Но видела его погибающим. Бежала, накрытая ливнем, подскальзываясь. Выскочила на большак, плывущий в воде и глине.

Ее нагнал бензовоз. Клюковкин, утром ее отвозивший, открыл дверцу:

- А я думаю, кто это бежит, бултыхается?.. Вишь, как счастливо встретились…

- С Алешкой-то что, не знаешь?

- А что? Ничего. Видел, домой пошел…

Они въехали под дождем в поселок. Вышла у дома и, хлюпая сапогами, страшась суеверно, вбежала. Алексей испуганно, напряженно поднялся. И она, как была в сапогах, видя его ждущие, в страхе, в любви глаза на худом, постаревшем лице, опустилась на железную кровать. И слезы мочили ее мокрое от ливня лицо.

- Поля, ты что? А, Поль?..

Он топтался рядом, не понимая. Боялся к ней прикоснуться.

* * *

Весь в пыльном чердачном солнце, теснясь к слуховому окну, Ковригин рассматривал стариковские залежи несметных консервных банок, пивных и винных бутылок. Огромную сорную кучу, тускло сверкавшую, гремевшую при слабых касаниях. Удивлялся: зачем старик скопил эту жестяную и стеклянную тучу над своей головой? Может, задумал, распрямляя банки, покрыть их железом избу? Или по крестьянской природе было жаль стекла и металла, добываемого в трудах? Или закидывал банки на небо, как кидают монеты в реку, оставляя знаки своих пирований, и во время грозы и ветра звенят чешуей под крышей былые застолья?

Ковригин, и сам не зная зачем, выбирал из груды банки. Четырехгранную, из-под американской тушенки, с облупленной красной нашлепкой. Круглую, плоскую, с изображением каспийской селедки. Луженную бронзой, из-под яблочных венгерских компотов. Спускался, держа их в руках, уже прицепившись к ним взглядом, уже затеяв работу, любя их жесть и конструкцию.

- Что, к зиме готовишься? Задумал консервировать ягоды и грибы? - спросила Ольга, наблюдая, как он расставляет банки. - Мне можно начать соление?

Он молча оглядывал банки, наждачной шкуркой осторожно, ювелирно очищая их от ржавчины. Старался не задеть остатков английской надписи, пучеглазую рыбью башку, розовое яблоко. Радовался их начертанию.

- Древняя, высокая живопись. Пусть люди любуются…

- Люди начали уже любоваться.

- Нравятся мне эти банки. Может, двигатель из них сконструировать?

- Отдохни. Пожалей горючее.

- Было время, когда только и делал, что выжигал горючее у всех видов транспорта. Изнашивал карданные валы, винты и колесные пары…

- По-моему, ты и теперь занят чем-то подобным. А меня пригласил в компаньоны! - засмеялась она.

- Жаль, что раньше не мог пригласить. Ты еще в куклы играла. Но я терпеливо ждал, когда ты подрастешь, а тем временем носился как угорелый. Знаю в Союзе каждый бугорок, ручеек. Спроси - опишу!

- И каждую консервную банку. Слушаю тебя внимательно, а все боюсь, как бы руку себе не рассек…

- Я искал тогда парадоксы внутри разнородных явлений. Старался раскрыть не лежащие на поверхности связи… Смотри, какая рыба и яблоко. Все это символы. Библейских времен. Только путеводитель почему-то английский…

- Смотришь на банки, а в глазах игра парадоксов.

- Вот-вот. Я написал в те годы статью о приложении труда. О последних русских кустарях в заволжской глухой деревне, где на хлипких домашних станочках вытачивают матрешек, коней, балалайки. Размалевывают их цветами…

- Они не последние. Вижу еще одного.

- Так вот, я написал о матрешках и об авиационных заводах, где строились межконтинентальные бомбовозы, те, что летают над полюсом. На обоих примерах я рассматривал перемещение готовой продукции…

- Матрешек завозили на полюс, а бомбовозы продавались на рынке?

- Да, да, по сходной цене.

Они смеялись. Ковригину было легко говорить, легко находить слова. Она их сама вызывала.

- Я изучал коммуникации, города и ресурсы. Один из неписанных моих постулатов в том, что народный характер тоже есть область ресурсов. Та драгоценная данность, которая вечно в работе. В тратах и восполнениях. Тот ядерный, горючий котел, которым движется шестая часть суши… В сущности, все мои работы об этом. Я начал их писать в Казахстане. О Казахстане были первые мои выступления…

- Вот видишь, и тогда Казахстан. И теперь. Водит тебя по казахстанским дорожкам под моим окошком.

"Казахстан, - думал он, - бодает рогами уральские кручи. Брыкает копытом Синьцзян. А в зеленых, бараньих его глазах отразилась Европа. Кинулась на него жарким телом. Опрокинула навзничь. Саданула по горлу лезвиями железных дорог. Сдирает пыльную шкуру пустыни. Из бараньего рассеченного чрева вытекают алые и медные реки… Европа их слизывает с пальцев. Разъяла ему череп, и урановый мозг засветился в ее пятерне. Она пьет его горячую кровь и пьянеет от силы. Вставляет ему новые почки - города и заводы. Они на ребрах - как елочные игрушки. Вкатывает в него пружины, валы, колеса. Глазища выворачивает ему в космос. Вкладывает в башку электронные думы. И баран из железа и стали дойдет и обнюхает цветки и колючки Василия Блаженного…"

- А что было после этих первых статей? - спросила она.

А ему вдруг явилось…

То старинное степное кладбище, сухие, прокаленные гончарно мазары, расписанные изнутри, словно белые юрты. Красным и зеленью - ковры и одежды. Желтым - оружие и сбруя. Пустынные зайцы с тихим звоном перескакивали через надгробья.

Все опять повторилось в далеком исчезнувшем солнце. Бензовоз ушел на Устюрт, запалив высокий фитиль розовой пыли. Скелет архара с обочины кинул в степь рогатую тень. Подножие горы дышало теплом нагретых за день могил. И казалось, что это не кладбище, а город, с минаретами, домами и улицами, женщины черпают из арыков блестящую воду, дымятся жаровни, старики вожделенно смотрят на мясо, много ребятишек, собак. Но это кладбище тихо круглилось глиняными куполами и луковицами, и легконогие зайцы звенели в невесомых скачках…

- Я сделал доклад, и меня сокрушили. Приклеили сто ярлыков, как в аптеке на флакончик с ядом. Боже упаси, чтоб не выпили!.. И началось мое великое долготерпение. Мои великое зимование и дрейф, которые были необходимы, как время года. Крона облетает, и наступает среди морозов сверхконцентрация. Эти несколько лет зимования - не дай им господь повториться! - я работал над книгой, оттачивая прогноз и гипотезу. Многие от меня отвернулись, те, кто питался рутиной. Многие громы на мою голову накликали. И была моя голова громоотводом, ловила атмосферное электричество.

- И ты ожесточился?

- Да всяко! Был на грани того. Да видно, ты уже начинала желать мне блага, там, со своими куклами. И этой беды не случилось. К тому же знали и я, и те, кто против меня: все в заблуждении, в прозрении служим одному и тому же. Государственные, что называется, люди. Лоб расшибаем, в порошок друг дружку стираем, а на уме одно - государство… Так уж устроены… Так уж, видно, устроены…

"Да, - думал он без огорчения, а почти с теплотой, вспоминая лица, молодые и старые, многие из которых забыты. - Мы все государственные, служилые люди. И всем, чем заняты днем и ночью, на земле и на небе, служим своему государству. Некогда, во время оно, сжатому в сверхплотный, крошечный свиток, между Звенигородом, Москвой и Коломной. С тех пор мы рождались и умирали. Пели песни и клали друг дружку на плаху. Молились и рожь молотили. И раскатали эту скатерку до трех океанов - расстелили самобранку. Мы сделали это как бы ненароком, случайно, охваченные кто бегством, сомнением, кто поиском обетованной земли. Хотя, конечно, были и стрельцы, батальоны…

Мы и поныне заняты огромной, неусыпной работой на завещанной нам земле. Одни - в одиночку. Другие - в колоннах. Но все равно - всенародно. Наши пляски, а то и ссоры, наши стихи, а то и горькие тризны - несметное богатство, все умножаемое.

Наши могилки, как ласточки, разлетелись на восток и на запад. И мы идем, как весна. Мы заняты домашним делом, но мир слишком нервно поглядывает, как мы корчуем болота или разогреваем моторы на тыловых танкодромах. Но, ей-богу, этот страх от незнания. Мы государственные, служилые люди, ибо так уж устроены наши речушки и луговинки. Наши низкие тучки и церкви, полные колхозного зерна и картофеля. Наши министерства, университеты и склады с вахтерами у дверей. Мы в великих трудах и радениях провели по земле черту, отметив шестую часть суши. И можно твердо верить, что эта черта не сотрется. Мы смотрим в будущее воспаленными от напряжения глазами. И когда одни глаза выцветают, рядом загораются новые. И пока светит на нас из вселенной гигантский прожектор, мы будем чувствовать свою одержимость, нашу государственную принадлежность, стремление к звездам небесным…"

Лица былых врагов исчезли. Оставалось только одно ее лицо.

- А как кончилось великое зимование? Как мамонту удалось уцелеть? - спросила она, трогая рыбу и яблоко, отвечавшие звоном.

- Просто он был не мамонтом, а первым современным слоном. А мамонты и ихтиозавры замерзли. Эволюция в нашу пользу…

- Просто я тебе блага желала…

Банки напоминали детали, отшлифованные до зеркального блеска. Нагретые его движением и силой, улавливали в светлую жесть воду, небо и луг. Голубоватые - наполнялись телесностью от ее близкой руки. Металл старых банок изменился, войдя в таинственную, звенящую связь с его рассказом, ее смехом и голосом. И он радовался этим копилкам, следил за их наполнением.

- Книга, которую ты писал, это та, что с цветком из Брюсселя?

- Ее перевод на французский… Писал ее, сидя на льдине, в полярной ночи, в моей комнатке в Столешниковом. Я тебя приведу, покажу… Копил листочки с каракулями… На машинистку деньги тогда с трудом наскребались…

- Я видела твой почерк. Как зернышки… Бороздка, и сыплются зернышки…

- Проросли быстрее, чем думал.

- Значит, такая всхожесть…

- В Темиртау я следил за выходом плавок. Так умер один сталевар, и бригада о нем горевала. Я думал: надо, как домна, жить… В тебя валят грубые руды, обломки скал, всякие нечистоты и яды. А ты божественной огненной силой, в непрерывном процессе, изливаешь чистейший металл…

- А как же твои недруги? Пришли и принесли извинения? "Простите, мы так ошибались…"

- Ну нет, это было иначе. Я все зимовал, все ночка тянулась. Радовался лишь одному: работа окончена. А что с нею делать, не знал. Ведь никакой наш специальный журнал печатать ее не стал бы… Один мой приятель, художник, с моих слов сделал выжимку и в виде курьеза, с карикатурами, с такими, знаешь, смешными уродцами, опубликовал в многотиражке… Потом то же самое, желая подработать, - в молодежном журнальчике. Другой молодежный журнал, чуть солиднее, обратился ко мне с предложением кратко изложить и со схемами - в рубрику "Ученые фантазируют". Потом позвонили из весьма солидной газеты, предложили в плане дискуссии, в плане почти химеры… А как вышла газета, через месяц - хлоп! Канадцы перепечатали, ибо те же проблемы: огромные территории, места освоений… После этого лавина публикаций… Вспахивают целину. Разрабатывают тюменскую нефть. Десант на Мангышлаке, в пустыню… Массовая информация подхватила мои рассуждения, подкрепляя ими свою публицистику. И в этом потоке уже специальные журналы открыли свои страницы. Перепечатки за кордоном… Вышла книга. Предоставили кафедру… С лекциями за рубеж… Ну да к этому времени и ситуация в нашем мире изменилась изрядно. Подключились иные силы… Так кончилась ледовая спячка и полярная ночь. Так солнышко мое наконец-то воссияло!..

Помолодевший, легконогий, он расхаживал по избе, взмахивал руками.

Она надевала платье, расправляя его по плечам, медленно поворачиваясь перед зеркалом. И пока она поворачивалась, выпал снег и застыла в ведерке вода, над рябиной протекли журавли, зайцы исследили сугробы.

…Снежная баба, мокрые руки горят. Обжигаясь, последний сочный комок прилепить ей на грудь и смотреть, как тает водянисто-арбузный Снег. Стоять, уменьшаясь, глядя на вялый огонь, вот-вот исчезну, и он останется один в белизне.

Вернулись в избу, гвоздями он прибил к потолку еловую лапу, влажную и парную от печного тепла. Раскрывали коробку, перехваченную золотистой тесьмой. Извлекали прохладное дутое стекло - глазастых петухов, окропленных блеском, лишенные веса шары, витязей, звездочетов. Разглядывали их на свету, расправляя петельки. Протягивали вверх руки, поддерживая ими стеклянные вспышки. Игрушки касались ветки, превращаясь в крошечный плод.

Новогоднее убранство стола. Жареный хлеб, картошка, черно-красная бутылка. За окном голубеют в полнолунье снега, тень от рябины, нетоптаная белизна.

- Последние минутки текут. Старый кончается, а новый уже налетает. Близко, рядом… Уже под горой…

До звона в душе она слышит приближение чего-то, светоносного и огромного, пересыпанного метелями, скользящего над лесами и льдами. Незримая острая грань охватила полнеба, сейчас их коснется.

- Посмотри, ожила от тепла, - он протягивает к лампе ладони. У пальцев его кружится бабочка, воскресшая от печной теплоты.

Мечется, покрывая стены огромной тенью. Тонко звенит о лампу. Он горстями вычерпывает ее в темноту, а она налетает на его светящиеся, раскаленные руки.

- Ну вот, с Новым годом!..

Над крышей избы бесшумно, ослепительно-грозно прошла молниеносная грань. Бабочка над их головами прочертила огненный след…

Ольга повернулась, оторвала от зеркала свое отражение.

- Смотри, мое платье вечернее. Нравится? Целый год его примеряла.

- Что ты затеял сделать? Ракету? Саксофон? Нефтепровод?

- У старика отыскал огарки. Захотелось соорудить светильник. У нас же в доме нет люстры. Сделаю, и повесим…

Назад Дальше