Время полдень - Проханов Александр Андреевич 17 стр.


- Да ведь завтра уедем. Завтра катер придет.

- Пускай без нас висит. Когда-нибудь снова вернемся.

- Ты уверен? Земля такая большая, столько мест, где еще не бывали…

- Но есть и такие, куда хочется снова вернуться. Не сейчас, а когда-нибудь после.

- Зимой. В какую-нибудь зиму. Хочу видеть, как на лугах белым бело.

- Войдем под вечер - и люстра. Засветим и с валенок снег отряхнем.

И, увлеченный затеей, прицеливаясь, он извлекал из цилиндров бесчисленные таящиеся в них формы. Дуги, спирали, параболы, выхваченные силой зрачков, возникали и гасли. И он наслаждался своей властью над пустотой.

- Мы вернемся и отряхнем с наших валенок снег, - сказала она. - И будет на валенках наших роса…

Он выбрал банку с яблоком, надел ее на круглое, плотное поленце, готовясь к чеканке. Молотком, его узким скосом, стал наносить короткие, вспыхивающие удары, наполняя ими жесть. Выковывая метки и бусины, голубоватые капли и искры. Удар - вспышка! Звон! Звон! От зрачка - луч! От плеча - дуга! Встретились - вспышка, звон!

Металл струился, наполняя его теплом, и пальцы его оделись тончайшей блестящей пыльцой.

- Сегодня есть чувство прощания с этими днями, - сказала она. - Когда ты люстру затеял… Мы еще тут, и уже самих себя покидаем, и о себе самих вспоминаем. Вдруг полетели минутки, как искорки от твоих ударов.

- Старик пустил свои ходики и считает минутки.

- Мы ведь вернемся и отряхнем с наших валенок снег… Повесим под люстрой еловую ветку… И будет на валенках наших роса…

Изба, наполненная звонами, светилась из темных углов. Звоны уходили в венцы, стекали по столбам, переводам.

Он вкладывал в хрупкие стенки свое отражение, свою мимолетную память.

О сойке, которую мальчишкой убил из ружья на еловой поляне. Сверкнув синевой, прянула из неба к ногам, рассыпав по снегу красные катышки крови… Звон, звон!..

О брате Володе, выздоравливающем после ангины. Отец вернулся домой и поставил на стул в стакане осколок драгоценной сосульки… Звон, звон!..

О янтарных бусах жены, рассыпанных перед зеркалом на туалетном столике. И он стоял, слыша за спиной легкие, босые шаги… Звон, звон!..

И когда покончил с чеканкой, утонченный темно-серебряный светильник, еще без огня, но охваченный прохладным сиянием, расправил у него на руке свои кованые напряженные крылья.

- А теперь тебе, чуть поменьше… Думай о себе и смотри на мою работу…

Она смотрела и думала. А он выковал рыбу-светильник. Пустил ее в сумерках по избе. И она проплыла, как маленькая голубая планета, опустилась на пустую божницу.

- Ну а третий? Кому, не знаю… Просто луне да солнцу. Траве да снегу…

- Им всем, но и еще одному.

- Кому?

- Не скажу.

- Почему?

- Загадала. Я буду смотреть и гадать. Только ты бей легонько и тонко. И думай чисто и весело…

- Я постараюсь…

Уже к ночи он оковал латунью древесную ветку. Укрепил ее под закопченной матицей. На проволочках навесил светильники. И они закачались в избе волшебно и льдисто, как звезды.

- Ну вот и пора, - сказала она. - Катер пришел и ждет.

- Да, да, - сказал он. - Иду…

Подставил лавку и, поднявшись, укрепил в светильниках три малых огарка. Запалил, смотрел на их свет.

- Ну пойдем, - сказал он, опускаясь.

Они вышли. Закрыли дверь, просунув в щеколду тонкую веточку. Удалялись по тропке. Он оглянулся. Изба темнела, погрузившись в траву. В ней еще жили и двигались их тени, дыхания. Ему стало вдруг больно. Захотелось вернуться, кинуться. Защитить тех двоих, оставшихся. Ветер бежал по траве, накрывая избу. На реке остроносо чернел бронированный катер.

Часть третья

Он гнал на трубовозе по бетонной трассе, вызванивая на стыках черными телами труб, и Сургут вставал впереди вышками ретрансляторов, энергопоездами, блоками пакгаузов, складов. И, глядя на месиво железа и дыма, он думал: в начале всего были воды.

Свинцовые, пустые, холодные, текущие к океану. Уточка черной стрелкой срывалась с проток, долетала до пустынного седого разлива, терялась в кружении синеватых полярных лучей. Одинокий чум был обшит берестой. В пеньковых снастях тускло вспыхивала рыбина. На топкий берег, озаренный негаснущим светом, выходил сохатый.

Потом негромко застучали моторы. Катерочки, попыхивая дымками, засновали в протоках, по узким таежным речкам. Выгружали палатки, тюки. Геологи раскрывали планшеты, отбивали азимуты на ржавых болотах. Захлюпали в накомарниках, шестами щупая землю, комкая глину, песок. Просачивались в глубь континента, проходя по красным коврам костяники, водянисто-янтарной морошки. И глухарь, поводя вороненой синью, смотрел на людей с низких еловых суков.

Высоко загудели серые, с алой полярной отметиной самолеты, наполненные приборами, датчиками, длиннофокусными объективами. Летели месяцами, сжигали горючее, снимая плоские мутные топи. И потом в кабинетах ложились на стол сырые листы аэрофотосъемки, рентгеновские снимки Земли. Аорты и вены рек. Пузыри дышащих болот. Люди шарили линзами по чуть видным рельефам равнины.

Спутники, напичканные оборудованием, виток за витком просвечивали туманы. Зондировали с высоты, ловя отражения от лосей и медведей, от кипящих огнем нерестилищ, от старой гнилой ладьи, помнящей здесь, на Оби, песни Волги и Дона, блеск железной кольчуги, цветной атаманский бунчук. Луч из космоса проникал под мокрый таежный войлок, в подземный купол, где таилась черная гуща. Как зрачки, укрытые земными веками. И спутники ловили их подспудные блески.

На маленькие желтые плесы с грохотом, стуком пришли стальные баржи. Плавучие краны выгружали низкорослые вездеходы, приземистые, на болотных гусеницах тракторы. Свернутые в пружины рулоны разворачивались в сияющие оболочки нефтехранилищ, и танкеры, выбрасывая шланги, качали горючее.

Дымилась земля от огней и дождей. Хрустела тайга. Гремели взрывы. Бетонные плиты ложились на топи, и первые самолеты с воем приземлялись в тайге. Буровые погружали победитовые сверла, дробили череп земли, прорывались к недрам. И ударил черный фонтан. Бурильщик, обалдев от счастья, опуская ладони в теплую жижу, мазал себя по лицу.

Нефтепроводы гнали потоки тюменской нефти. Химкомбинаты принимали их в серебряные цилиндры и сферы. Совещались министры в Нью-Йорке, Токио, Бонне. Мировая пресса шумела о поставках, кредитах. А в тайгу продолжала ломиться стальная армада техники. И он мчал на трубовозе по трассе, вызванивая на стыках телами труб, и Сургут вставал впереди вышками ретрансляторов, энергопоездами, блоками пакгаузов, складов. И он думал: в начале всего были воды.

Ковригин окончил беседу с начальником порта. Говорили о переменах движений грузов, возникших после пуска железной дороги. Транссибирский плющ продолжал ветвиться, оплетал материк, кидая отростки на север, стремясь дотянуться до океанских ледовых кромок, и на восток, повисая меж Байкалом и Охотским гранитным карнизом. Метил уцепиться за выступ Чукотки, перекинуться на Аляску.

Ковригин завершил разговор, собираясь выйти к причалам, громыхавшим в дожде.

- Еще посидите немного, - сказал начальник порта, обветренный и пятнисто-красный, обожженный рекой. - Сейчас должен прийти художник… ваш, московский… Антонов. Покажет набросок панно. Мы заказали для порта. Взгляните, если хотите.

Входили в кабинет речники, крупнотелые, в галунах и нашивках, созданные из дегтя и золота. И художник, чье лицо, утомленное, чуть выцветшее и растерянное, показалось Ковригину по-московски неуловимо знакомым.

- Во, давай, Геннадий Антонович, взгляни, чего нам художник сработал. Давай сообща обмозгуем. - Они раскладывали перед начальником порта листы картона.

Корабли толпились заостренным железом, били носами в таежную твердь. Раскалывали ее бронированными топорами, и в пролом, расширяя его, заливая кишащим месивом, текли вездеходы, змеились трубы, катили платформы с панелями бетонных домов, турбинными роторами, буровыми. И там, куда все стекалось, город, разноцветный, как взрыв, светился гранеными радугами.

- Ну давайте высказывайте, кто чего думает… чего мы там говорили… Какую ты, Гаврюхин, критику наводил…

Речники топтались, вытягивая шеи, тыкали пальцами.

- Какую я критику наводил?.. Я говорю, как же сухогрузы носами в деревья уперлись? Тут же мель, топь… Они в первый год к барже швартовались. А причальные стенки поставили аккуратно, по графику. Стеночка - борт! Стеночка - борт!.. А тут на картине - аварийная ситуация.

- Сам ты, Гаврюхин, стеночка - борт, стеночка - борт!.. Это же образ, образ! А ты со своей техникой безопасности!

- Ты, Косых, погоди, дай сказать… Аварийная ситуация - это раз. Потом другое… У него корабли прямо в рыбу впоролись. Тут и сварщик работает, и в электроде прямо рыба плещет. Не бывает!

- Да это же картина и замысел!.. Может, он ей новую чешую наваривает! Может, он природу своими руками переделывает!

- Погоди ты, Косых, не суйся… Не бывает такого… И три: конечно, тут люди нарисованы, и бурильщики, и наш брат речник, но только уж больно мелко. А надо бы крупным планом, вот тут хоть! Портовик, нефтяник, геолог… Плечом, понимаешь, к плечу… Чтобы ясно было, какие тут люди у нас… Я в Тюмени видал, на вокзале. Хорошо… Мне понравилось.

- Ты, Гаврюхин, еще сталевара сюда добавь. Космонавта, колхозницу со снопом. Кого еще?.. А ты свой глаз чуть-чуть поверни!

- Это ты, Косых, свой глаз поверни!.. Тьфу, привязался!

Они сердито гудели сиплыми от речных простуд голосами. Терлись друг о друга золочеными галунами. А порт за окошком грохотал в дизелях, накрытый дождем и дымом.

- Гаврюхин с Косых чтоб не бодаться не могут, - сказал недовольно начальник. - Погодите друг другу глаза вставлять. Пусть художник расскажет. Путь товарищ Антонов сам сперва пояснит…

- Я поясню… что товарищи до меня говорили… - Антонов растерянно, огорченно не умел словами пробиться к их пониманию, и Ковригин испытал к нему родственную, московскую теплоту, сознавая близость их умов и подходов, которые нуждались в защите. Переживал его косноязычие, лепетание.

- Тут меня спрашивали, почему это вездеход и кустик клюковый столкнулись - и как бы взрыв. Как это может вездеход о клюквенный куст разбиться?.. Но это тоже символ встречи природы и цивилизации, этих болот и техники… Потом вот здесь вертолеты летят гусиными косяками, с подвесками мачт… Но это тоже как бы знак, чем наше небо наполнено… И видите, земля в разрезе, тут корни елок, а тут корни буровых сплелись и сосут нефть, а город на этом древе, как плод… Да это же нельзя рассказывать. Это надо принять… Тут творятся такие процессы, и нужна новая форма…

Он умолк, растирая себе руками лоб, чувствуя свою беззащитность.

Ковригин потянулся к эскизам. Начальник порта, заметив, повернулся к нему:

- Ну, а вам как? Что нам подскажете?

И Ковригин, стараясь быть ненавязчивым, не спугнуть настороженное их внимание, чувствуя важность их общей встречи над этими листами картона, сказал:

- Как я уловил и почувствовал общий замысел, здесь в образной форме представлено возникающее на этих топях единство человека, природы и техники. Я не живописец, не могу, так сказать, квалифицированно разбирать живопись… Просто слушал товарищей, и по поводу всего появилось несколько мыслей… Мы, что называется, не видим красоты техники, не замечаем заложенной в ней возможности искусства. А от этого и наше отношение к технике страдает, и природа, на которую обращена эта техника, частенько стонет… Мне кажется, искусство, которое с древних времен воспевает природу и человека, должно ввести сюда и технику. Непременно. Открыть в нас связь с механизмами, новое их понимание. Переплетание, уже неразрывное, нашей души, очеловеченной природы и современной техники. Вне этого триединства не существует ничего… Тут, в Сургуте, и в самом деле - увлекательнейшие процессы, складываются уникальные природно-технические организмы. И художник уходит от трафарета, по-новому их отражает… Мне кажется, ему надо верить, как верите конструктору вездехода или теплоэнергетику на ГРЭС. Он же тоже специалист, мастер…

Ковригин чуть поклонился Антонову, приглашая вернуться к эскизам. Чувствовал, как его высказывания изменили молчание. Как взгляды, напряженно-внимательные, искали подтверждения словам в разноцветий эскиза.

- Ну что ж, в общем, мне тоже нравится, - сказал начальник порта, - сделано капитально. Я подпишу. Конечно, еще в горкоме посмотрят, но там я скажу, что я "за"…

Он поднялся, окруженный своими золочеными сиплоголосыми заместителями, и уже сам гудел в селектор, вызывая далекий на подходе толкач:

- Ота-700! Ота-700! Почему с цементом задерживаете? Почему, спрашиваю, ночь стояли? Прием!.. Ота-700, ждем вас к утру с цементом! Дали "добро" на разгрузку!

Они окунулись в позывные реки, куковали с далекими, незримыми капитанами. А Антонов с Ковригиным вышли.

- Спасибо, что поддержали, - сказал Антонов.

- Мне эскиз в самом деле понравился…

- Я что-то разволновался!.. Не умею я объяснять, когда и так все видно. Да и слова им нужны и простые, и в то же время убедительные. Вот вы их нашли…

- Я заметил, что в таких местах, как Сургут, люди интуитивно тянутся к новому. Хотя, казалось бы, совершенно далеки от искусства. Не знаю, чем это объяснить.

- Да, да, вы правы. Интуитивно тянутся. Восприятие свежее и, в сущности, очень талантливое. Ждут, чтоб научили, и схватывают на ходу.

- В Москве бы хотел взглянуть на ваши работы. Вернусь в Москву через месяц.

- С удовольствием. Приму вас в мастерской… Тут, знаете, еще есть наш брат, москвич. Писатель Растокин. Архитектор Завьялов.

- Не тот ли, что проектировал города в пустыне?

- Вот, вот! Ему здесь тоже предстоит защищаться. Привез варианты Северного города… Готовится обсуждение. Приходите.

- Здесь, в Сургуте, пол-Союза толчется.

- Я вас познакомлю. В общем-то, люди разные, но занятые все одним. Ум-то на одно устремлен. На новые, как вы сказали, организмы… Пусть Растокин прочитает свою прозу, уже здешнюю, сургутскую… Любопытно!.. Мы непременно увидимся. Я вам постараюсь развить свои представления, как технику покорить эстетикой.

- Вы ее покоряете, а она вас.

- Спасибо, что поддержали, - повторил Антонов и ушел.

А Ковригин, разыскивая Ольгу, вышел к причалам.

Порт громыхал, чавкая дождем и железом. Тускло вспыхивали граненые кабины кранов. Туманились самоходки на рейде. А у причальных стенок корабли лязгали и теснились под разгрузкой, колыхая черными бортами, красными ватерлиниями.

Ковригин, промокая, пропитываясь жирным туманом, огибал горы доставленных грузов, вглядываясь в заводские клейма и литеры.

"Хорошо, хорошо… Там изба и трава, завитая ветром… А здесь эта синяя копоть, из неба натянутый трос, и контейнер с японским иероглифом подхвачен плавучим "Ганцем", трепещет, как кубик с азбукой… Хорошо, хорошо…"

Самоходка терлась о причал рыбьим телом. Растворила трюм, подставив чрево под дождь. Кран нависал над ней, окуная острый двурогий крюк. Выхватывал грузы, словно вырывал их с урчанием. Выдергивал сочные, разноцветные органы. Связки железных сосудов. Лиловый, как печень, котел. Катушки с кабелем. Кипы стекла. Самоходка становилась легче, всплывала. Качала якорными глазницами, розоватыми трюмными ребрами. Дождь полоскал ее распоротое, пустое нутро.

"Да, так о чем я?.. Там бабочка еще на стене, в печке остывшие угли. Я награжден некой возможностью счастья…" Он разыскивал Ольгу в напряжении и радости, готовясь увидеть среди холодной стали ее порозовевшее от дождя лицо, сказать, что счастлив и просит ее согласиться.

Баржа, огромная, словно взлетное поле, была уставлена сияющими цилиндрами в подвесках труб и манометров. Матрос с мегафоном, с мокрым клетчатым флагом кричал и отмахивал.

"Да, скажу ей, что я пережил… То пламя в печи и волшебное совпадение всего. Моих лет и опыта. Ее красоты, доброты… Если она согласится, если и в ней все так же, то был бы счастлив просить… Просил бы ее ответить…"

Он торопился ее увидеть, тут же во всем объясниться.

Рефрижератор, стерильно-белый, мерцал драгоценной рубкой, хромированной, как операционная. Кран погружался в его белизну. Над снежным бортом появлялась кровавая бычья туша, четвертованная, в розовом инее, в хрящах и обрубках. Безголово и дико катилась по небу, паря над скопищем техники. И навстречу ей, по дуге, улыбаясь оскаленным ртом, возникала рыжая "Татра", ныряя в дождевой туче.

Ковригин в ознобе, запрокинув лицо, наблюдал их скольжение, вдруг испугавшись совпадения дуг. Изумился невидимому в небе чертежу, по которому двигались бык и машина, и его напряженный зрачок стремился избежать столкновения.

Колесный пароход, бог весть откуда приплывший, нелепо раскрашенный, пялил с театральных афиш хохочущие рожи и рты. Кто-то вышел на палубу в мокром колпаке с бубенцом.

Ковригин, напрягаясь и мучаясь, слышал звон бубенца. И вдруг влажная, сочная боль, словно лопнул сосуд, залила глаза краснотой: красный рефрижератор, красная туча с дождем и в ней, как снежинка, улетающий маленький бык.

"Не хочу, не хочу! Не надо!"

Приступ в нем разгорался. Ковригин раскрывал рот, заглатывая холод и дождь. "С холодком, с холодком, пронесет!"

Расстегнул под плащом всю грудь и прижал ее к мокрой стальной трубе. К ее насечкам, зарубкам, клейму ОТК, к надписи мелом: "Сургут". И казалось, труба, войдя в резонанс с его сердцем, ахала и гудела.

"Неужели все кончено? Неужели сейчас?.."

И будто треснул бетон причала. И в пролом в бурлении и клекоте хлынула красная боль. Тепловоз тонул на путях. Матрос с мегафоном бултыхался, пытаясь выплыть. Краны кренились. В небесах бодался с машиной бык. И из этого ада, закрывая жерло трубы испуганным мокрым лицом, возникла Ольга.

- Что с тобой? Что?..

Та страшная, с подтеками ржавчины труба. "Скорая помощь", сквозь гарь и потоп летящая в городскую больницу. Его ослабевшее, с впалым животом и шрамом тело. Зубцы кардиограммы на текущей ленте. И в пиках, провалах - его страдание, его угасание. И гостиничный номер, и шприц в кипятке. Его колючие, чужие, против нее обращенные глаза.

В том, что случилось, Ольга искала свою вину. Не находила, но знала: вина существует. Быть может, в том, что беда случилась не с ней, хотя все у них было общим. И в том, что ей не дано взять на себя его боль. И в том, что в избе, среди трав и огней, она забылась, нарушила завет суеверий и страхов, еще материнский. И накликала беду на него. И он за нее поплатился. Доверился, к ней потянулся. А она не отошла, не исчезла в своем эгоизме. Подставила его под беду. И надо скорее вернуться в свою заколдованность, отказаться от реки и зеленой ветки, от травы. И это его спасет. Только это его и спасет.

"Вздор, что за вздор! - говорила она, читая его кардиограмму, встречаясь с главным врачом, бегая узнавать расписание самолетных рейсов в Москву. - Что за мысли нелепые!.. Его надо лечить… Я же врач. И кому, как не мне!.."

Она чувствовала: в эти дни между ними все изменилось. В нем возникла кремневая, жесткая грань, за которую он ее не пускает. Она и не хотела ее перейти. Пусть ему станет легче, а потом и грань умягчится.

Назад Дальше