Меня не спросили, чье это "мнение", в связи с которым мне следует преподавать государственное и административное право в Университете имени Гумбольдта. Мне стали задавать вопросы о моей кандидатской и о моей докторской диссертации, о моих научных работах и проектах, об опыте преподавания в большой аудитории и в семинарских группах, о практической деятельности и политической ориентации. Я старался не слишком врать. Однако кончил тем, что про Америку, где я обучался массажу, сказал, будто учился там сравнительному конституционному праву, опубликовал несколько статей, а в Германии руководил исследовательской группой и почти закончил свою докторскую диссертацию.
Несмотря на открытые окна, было так душно, что я вспотел. Шкафчики по стенам, длинный стол, большое количество собравшихся - все это производило на меня такое впечатление, будто я снова школьник, которому в учительской приходится держать ответ перед педсоветом. Быть может, именно поэтому мне так легко вралось. Когда я намекнул, что в качестве сотрудника со стороны земельных правительств ФРГ, возглавляемых социалистами, я участвовал в нескольких процессах Федерального конституционного суда, многие присутствующие уважительно закивали. С удовлетворением было принято к сведению и мое заявление, в котором я сам себя из обычного редактора издательства произвел в чин научного консультанта и пообещал снабдить библиотеку их секции бесплатной литературой. В конце заседания доктор Фах от имени всей секции поблагодарил меня за беседу:
- Уважаемый коллега Дебауер, мы будем рады, если вы в декабре сможете прочитать у нас лекции и провести семинар по конституционному праву Федеративной Республики Германии.
4
Так с декабря для меня начались новые будни. По понедельникам и вторникам я вел занятия в Берлине, остальные дни недели работал в издательстве. Один день в неделю я брал в счет отпуска, а другой день издательство предоставило мне в качестве своего вклада в дело объединения Германии. Поначалу я готовился к занятиям дома, а в понедельник ранним рейсом летел в Берлин. Однако затем я стал вылетать в пятницу вечером, а книги, необходимые для подготовки, брал с собой. Я жил в университетской гостинице, расположенной в кирпичном здании, построенном на рубеже веков, и во дворе, куда выходили окна моей комнаты, днем и ночью было тихо, словно все люди, которые жили или работали за окнами других домов, спали заколдованным сном. Иногда я мысленно представлял себе: в лаборатории, которая, судя по всему, занимала тот же этаж в доме напротив, храпят химики, уснувшие рядом с шипящими бунзеновскими горелками, этажом выше, в отделе кадров, уронив голову на стол, спят сотрудники, в квартире слева в кресле, уткнув подбородок в грудь, спит, выронив из разжавшейся ладони пивную бутылку, отец семейства, а возле кухонной плиты, притулившись к стене, спит его жена.
Завтракал я в ресторане гостиницы, расположенной через два квартала. Взяв тарелку, я шел к стойке самообслуживания, брал булочку, немножко колбасы, немножко сыра, масло и джем, показывал наполненную тарелку официанту, и тот говорил мне, сколько я должен заплатить: семьдесят три пфеннига, девяносто семь пфеннигов, ну а если я уж совсем решил шиковать, то одну марку тридцать шесть пфеннигов.
На первое вторничное занятие пришел и доктор Рёмер. Накануне вечером он постучал ко мне в дверь, представился и начал со мной беседу, во время которой я то и дело попадал впросак. Когда я отговорился тем, что мне нужно еще готовиться к лекции, он предложил позавтракать вместе.
Он считал, что показывать официанту взятую на завтрак еду, чтобы тот подсчитывал, сколько тебе надо заплатить, дело унизительное. "Это мелочно, тебя возмутительным образом подозревают, что ты слишком много положил на тарелку, это потворствует развитию мелочной опеки и тотального контроля. Официант, должно быть, работает на госбезопасность". Потом он язвительно произнес:
- Разве Маркс не обещал, что от каждого по способностям, а каждому по потребностям?
Когда я пробормотал что-то в защиту правил самообслуживания, установленных в гостинице, он воспринял это как попытку защитить госбезопасность. Он написал докторскую диссертацию о национал-социалистической трактовке гражданского права и обнаружил в ней много общего с социалистической трактовкой. Трусость судей и профессоров, которые в Третьем рейхе ради карьеры подминали закон и право, похожа на трусость судей и профессоров в ГДР. Мужество и сила к сопротивлению требовались и там, и здесь. Он взял меня за локоть.
- Нам нельзя повторять ошибку, которую сделали наши родители. Мы должны сопротивляться, ведь если мы не сумеем усвоить урок истории, то, значит, вся история была лишь бессмысленной и бесцельной бойней.
Он сжал мой локоть.
- В этом я вижу нашу историческую задачу. Для этого мы с вами здесь.
Я впервые внимательно пригляделся к нему, увидел его круглое, доброжелательное, довольное лицо, пухлые руки, упитанное тело. Не знаю, что меня так раздражало в его словах. Знаю только, что он был мне неприятен, что мне неприятно, как он выглядит, как сидит, как держит меня зачем-то за руку.
- Сопротивляться? Вы хотите оказать сопротивление официанту?
Я сказал это не для того, чтобы его оттолкнуть. Однако когда он молча встал и ушел, я с радостью заплатил шестьдесят пфеннигов за его кофе и восемьдесят два пфеннига за булочку, сыр и масло, которые он съел.
Поначалу на моих лекциях присутствовало тридцать-сорок студентов, однако от лекции к лекции слушателей становилось все больше. Их привлекало вовсе не то, что я был хорошим лектором. С каждой новой неделей всем становилось все более ясно, что ГДР приходит конец и что произойдет объединение, присоединение к ФРГ. Все студенты были офицерами национальной народной армии, а все студентки работали на производстве; это были уже состоявшиеся молодые люди, многие из них семейные, преданные ГДР и твердо рассчитывавшие стать судьями, прокурорами или адвокатами. Перестраиваться они стали без особой радости, но делали это энергично; они изучали новое право, как иностранный язык, язык страны, в которую их занесло не по своей воле, а по профессиональной необходимости. Они не задавали вопросов и не высказывали своих мнений ни на лекциях, ни на семинарских занятиях, а к моим вопросам относились как к чему-то ненужному, отвлекающему от цели. Когда я давал им задание подготовить критический анализ некоторых судебных решений или статей закона, они ограничивались самым кратким и скупым их пересказом. Однажды я услышал, как один из студентов тихо, ни к кому не обращаясь, сказал по поводу моего доклада: "Он и сам-то этому не верит", и я попытался завязать с ним на эту тему разговор. Я понял, что студента раздражает не то, что я не верю в те вещи, о которых говорю, а то, что я хочу заставить их поверить, будто я верю в то, что говорю.
Отношения с коллегами на факультете тоже менялись с каждой неделей. Если вначале, при первом знакомстве, они относились ко мне как к соискателю на должность, который должен быть счастлив, если его примут, то затем они все больше видели во мне посланца нового мира, который ворвался в их старый мир, чтобы изменить или разрушить его. Я столкнулся и с отчетливо выраженным неприятием, и с холодной вежливостью, и с насмешливым любопытством, и с деловитой заинтересованностью в обмене мнениями о наших разных мирах, и с неподдельной радостью, связанной с ожиданием нашего совместного будущего, и с мужеством, и со страхом по поводу грядущих проблем.
Одна из преподавательниц пригласила меня на партийное собрание факультета. Горбачев как раз недавно выступил с новой речью, предстояло ее обсуждение. Председатель собрания, на котором присутствовало двадцать-тридцать человек, в коротком вступлении обрисовав тему и предмет обсуждения, призвал собравшихся высказываться и огляделся вокруг.
За окном стоял серый берлинский денек, в четыре часа пополудни на улице уже темнело, а помещение, где проходило собрание, служившее одновременно кабинетом декана, было слабо освещено одной лишь настольной лампой. И в этом помещении, как во всех домах в Восточном Берлине, было слишком жарко натоплено, и во время затянувшейся паузы, последовавшей за словами председателя, я увидел, как тяжелеют веки у собравшихся, и тоже стал бороться с одолевавшей меня усталостью и сонливостью. И тут встал и заговорил какой-то человек, которого я не знал. Сначала я слушал его с безразличием, потом с восхищением. Он говорил, но говорил ни о чем. Его речь была структурирована, фразы были хорошо построены от начала до конца и удачно связывались друг с другом, цитаты из Маркса и Ленина были вполне уместны, и все, о чем он вспоминал и над чем предлагал подумать, звучало так, словно имело глубокое содержание. Однако он не выдвинул ни одного тезиса, не сформулировал ни одной мысли, ни за, ни против. В своей речи он не высказал ни одного утверждения или суждения, за которое можно было бы уцепиться, из-за которого он мог бы попасть под огонь критики и которое вынудило бы его затем выступить с самокритикой. Это была та разновидность речи, которая, подчиняясь своим специфическим законам, часто выступала в неумелой, дилетантской форме, здесь же она была поднята на уровень искусства. Но искусства какого-то абсурдистского. Если оно исчезнет вместе с миром, который его породил, я по нему не заплачу. Хотя мне было грустно думать, что искусство может так вот запросто исчезнуть.
5
Вернувшись домой однажды вечером, я обнаружил письмо из Восточного Берлина. Мне писала некая Роза Хабе, недавно прочитавшая мое объявление. Газетная страница, где оно было напечатано, случайно оказалась в посылке от ее подруги из Западной Германии. Интересуюсь ли я по-прежнему судьбой Фолькера Фонландена?
Я позвонил госпоже Хабе, и она пригласила меня к себе в Панков в воскресенье. Я пришел с букетом цветов, самым лучшим, какой только можно было раздобыть в восточноберлинской цветочной лавке, - похожим на жалкое оперение полудохлой курицы. Она обрадовалась букету, как чему-то драгоценному, я так и не понял, была ли это искренняя радость или ирония. Она была уже очень пожилой, но еще крепкой женщиной, говорила тихо и отчетливо и двигалась изящно. Она провела меня на веранду и угостила чаем.
- Вы описываете в вашем объявлении два главных события в жизни Фолькера Фонландена и приводите две его публикации. Чем же он интересен с исторической точки зрения?
- Не могу сказать. Иногда мне что-то подсказывает чутье, а оно редко меня подводит, хотя иногда это случается.
Она посмотрела на меня с некоторым сомнением во взгляде, но вполне дружелюбно.
- Все эти усилия только из-за того, что вам что-то подсказало ваше чутье?
Я рассмеялся. И рассказал ей о своих дедушке и бабушке, о романе про человека, вернувшегося с войны, о доме 38 по улице Кляйнмайерштрассе, о военных корреспонденциях и о возможных контактах автора с гаулейтером Ханке.
- Я ведь не историк. Я назвался историком, чтобы к моему объявлению отнеслись серьезно. Однако ни от кого, кроме вас, я не получил серьезного отклика.
- Я бы в любом случае откликнулась. - Она покачала головой. - Стало быть, дело нечисто? Для нас он был Вальтером Шоллером, а когда его какой-то человек окликнул на улице и назвал Фолькером Фонланденом, то он так спокойно, без тени волнения сказал, что тот ошибся, и мы, присутствовавшие при этом, ни на секунду не усомнились в его правдивости, а тот, кто его окликнул, наоборот, решил, что обознался. Однако после этого случая он вдруг пропал, совершенно неожиданно, не попрощавшись.
- Все-таки в вашей памяти сохранился тот случай, когда его назвали Фолькером Фонланденом. Может, потому, что у вас уже были какие-то подозрения?
- Подозрения? Не было у меня никаких подозрений.
Однако она ничего не сказала о том, почему она все же запомнила тот случай, а я настаивать не стал. Она сказала, что он исчез не попрощавшись, значит, они были близко знакомы?
- Чем занимался Вальтер Шоллер?
- До осени сорок шестого года он заведовал культурным отделом газеты "Ночной экспресс" и сам для нее писал: театральная и литературная критика, эссе, рассказы. Нам казалось, что он дружен с майором Советской военной администрации, который был, собственно, главным редактором, руководившим из-за кулис, это был маленький, толстенький и хитроватый еврей из Ленинграда. На переднем плане, конечно же, фигурировал немецкий главный редактор, а "Ночной экспресс" был якобы политически независимым массовым изданием.
- Неплохая карьера для человека, который явился из ниоткуда.
- Он вовсе не явился из ниоткуда. Он еврей, родом из Вены, прятался от преследований в доме родителей в Альпах, но зимой сорок четвертого-сорок пятого его выдал сосед. Он помнил имена и лица тех людей, своих товарищей по Освенциму, которых нацисты убили перед самым концом. А на локтевом сгибе у него была наколка с лагерным номером.
- Не может быть!
- Я помнила этот номер наизусть, пока, - тут она покраснела, - со мной два года назад не случился удар. Знаете, я его в то время взяла как бы под свою опеку. Он был бесприютным, как многие отпрыски буржуазных семей, покинувшие свой круг и все же, вопреки всем усилиям и всем стараниям, никогда окончательно не вошедшие в наш круг. Поэтому его и Бехер любил. Чувствовал в нем родственную душу.
- А что он рассказал о судьбе своих родителей?
- Их арестовали сразу после аншлюса, отец его был адвокат, принимал активное участие в политике, а мать занималась психоанализом. Больше он их не видел.
- А вы не пытались узнать, был ли в Вене в тридцатые годы адвокат по фамилии Шоллер? Или адвокат по фамилии Фонланден?
Она сидела в напряженной позе, руки на коленях, не поднимая глаз.
- Я за ним не шпионила. Он ведь исчез. Так было со многими в ту пору: сегодня здесь, а завтра и след простыл. Такое было время.
- Ну а теперь, когда вы знаете…
Она посмотрела на меня враждебным взглядом:
- Ничего я не знаю. Вы хотите убедить меня в том, что Вальтер Шоллер обманывал меня, как тот ужасный человек, который назвал его Фолькером Фонланденом?
- Вам известно, кто был тот ужасный человек?
- Нет, я его не знаю. Быть может, он вовсе и не был ужасным человеком, а просто обознался. Быть может, он долго искал Фонландена, а когда кого-нибудь долго ищешь, то узнаешь его черты повсюду и во многих других людях. С вами ведь такое тоже бывало, не так ли?
Она с вызовом посмотрела на меня.
Я согласно кивнул:
- Да, со мной такое бывало.
Она поднялась из-за стола.
- Очень любезно с вашей стороны, что вы меня навестили. Мой сын живет в Ростоке, а дочь в Дрездене, и с тех пор, как в министерстве я… - Она осеклась и снова опустила глаза. - Да что же я тут разболталась? Вряд ли вам интересно, какие у меня дети и где я раньше работала.
Она продолжала говорить, не поднимая глаз.
- Мне нравился его акцент. Это был легкий намек на другое произношение, не больше того, и все же голос его звучал как привет из другого, мирного времени, из мира вальсов, балов, кофеен, каменных лестниц, которые спускаются от одной улицы к другой, как в Париже…
Она снова посмотрела на меня:
- Вы бывали в Вене?
Ответа она дожидаться не стала, проводила меня к двери и попрощалась.
Через несколько дней я выяснил, что в венской телефонной книге тридцатых годов не было ни мужа и жены Шоллер (адвоката и психоаналитика), ни супругов Фонланден.
6
Семестр наконец-то закончился. Преподавать в следующем семестре я не смогу, хотя меня и приглашали. Доктор Рёмер затаил на меня злобу и раньше или позже узнал бы, кто я на самом деле. Это было бы неприятно не только для меня, но и для всей секции, которую как раз собирались преобразовать в солидный факультет по западногерманскому образцу. Кроме того, череда мелких обманов, на которые мне вновь и вновь приходилось идти после того, как я здесь с обмана начал, была для меня в тягость, более того, казалась мне унизительной. Я подумал о мужчинах, скрывающих от жены, что у них есть любовница, которая тоже порой не знает, что у ее избранника есть жена, о внештатных сотрудниках госбезопасности, которые тайком шпионили за своими коллегами и друзьями, о бухгалтерах, которые годами понемногу воруют, чтобы составить себе состояние, и как-то забывал о моральной стороне дела, поражаясь тому, как можно жить вот так, в постоянной опасности, постоянно настороже, постоянно выдавая себя не за того, кто ты есть на самом деле. Быть может, ради великой цели это и удается. У меня такой цели не было.
Поэтому вечеринка, на которую один из коллег пригласил большинство членов нашей секции, в том числе и меня, стала для меня прощальной. Я уже не помню, что мы тогда отмечали: то ли шестидесятилетие коллеги, то ли профессиональный юбилей, то ли чью-то нелегкую, но наконец-то осуществившуюся покупку загородного домика на берегу озера, то ли преобразование секции в факультет. Я радовался, что там не было доктора Рёмера.
Лишь задним числом я понял, что и коллега, пригласивший нас, давал прощальную вечеринку. Я так никогда и не узнал, насколько достоверными были те истории о сотрудничестве с госбезопасностью, которые рассказывали о нем и о некоторых других коллегах. Но я мог себе представить, что он, ученый, признанный на международном уровне специалист в области авторского права, светски воспитанный и уверенный в себе человек, пошел на сделку с органами госбезопасности, вообразив, что сможет играть по своим правилам. Боялся ли он начавшегося следствия или просто не хотел подвергать себя неприятностям - неизвестно, однако к следующему семестру он в университет не вернулся, открыл собственную адвокатскую контору и вскоре стал востребованным и успешным адвокатом. Он стал первой ласточкой среди тех, кто покинул факультет.
Он пригласил нас в свою квартиру на Карл-Маркс-аллее, прежде именовавшейся аллеей Сталина. Широченная улица, продуваемая насквозь ветрами, казалась пустынной, а фасады домов с отвалившейся во многих местах облицовочной плиткой выглядели неухоженными и щербатыми, однако квартира профессора была просторной и уютной. Дверь открыла его жена.
- Надеюсь, на вас кусок плитки не упал? Ну и прекрасно. Мы, восточные немцы, умеем уклоняться от падающих камней. Вам, западным, этому еще предстоит научиться.