Бернхард Шлинк: Возвращение - Бернхард Шлинк 20 стр.


Затем я натолкнулся на главу о роли истинной лжи, просвещения и идеологии в праве. Очень часто истина выступает в виде лжи, а ложь - в виде истины, просвещение же, разрушая одну идеологию и одно мировоззрение, всего лишь освобождает место для другой идеологии. Это не значит, что не существует ни правды, ни лжи. Это означает, что мы творим правду и ложь и несем личную ответственность за то, что истинно, а что ложно. Мы несем личную ответственность и за суждения о том, что есть добро и что есть зло, и за то, что позволяем злу свободно разгуливать по свету или же ставим его на службу добру. Здесь имеется в виду совсем не то, что мы должны принимать честное решение. Де Баур презрительно относится к требованию интеллектуальной честности. Ибо честность, связанная с принятием решения, не имеющего последствий, бесполезна, а при принятии решения, имеющего последствия, ее недостаточно. Решение поставить зло на службу добру предполагает готовность взять на себя зло. Я многого не понял, потому что читал слишком бегло и не мог сконцентрироваться, потому что был несведущ в тех теориях и спорах, которые были связаны с этими вопросами. Однако я понял, что снова столкнулся здесь с железным правилом. Ведь готовность стать мишенью зла как оправдание того, чтобы использовать орудие зла, - это как раз и было железным правилом.

В одной из глав мне попался пересказ знаменитой истории из двадцать четвертой книги "Илиады". Когда Ахилл убил Гектора, старец Приам, царь троянцев и отец Гектора, приходит в лагерь греков и просит Ахилла выдать ему тело сына. Ахилл, обычно неумолимый и беспощадный, пожалел старца и, выдав ему тело, пытается его утешить. Зевс, говорит он, держит на пороге своего дома два сосуда, один наполнен добром, а другой - злом, и кому он воздаст из сосуда со злом, того погубит. Кто же получает от Зевса из обоих сосудов, тому выпадает то счастливый, то злой жребий. Этот образ двух сосудов де Баур обнаруживает затем у Платона. В его "Политейе" Сократ говорит о добре и зле и рассуждает о том, действительно ли у Зевса два сосуда или же только один - сосуд с добром. Сократ дословно цитирует отрывок из "Илиады", однако допускает одну ошибку. Он говорит, что гибнет не тот, кому достается сосуд со злом, а тот, кто черпает только из одного сосуда: стало быть, того, кому Зевс зачерпывает не из двух сосудов, а только из одного - не важно, зло там или добро, - преследует на благословенной земле беда, терзающая душу. Де Баур в этой трактовке усматривает своеобразный философский переворот. В отличие от религии, философия исходит из равенства добра и зла. Добро без зла столь же несообразно человеческой природе, как и зло без добра.

15

Я человек медлительный. Я не подпрыгиваю от радости, когда случается что-то замечательное, и не падаю духом от свалившейся на меня неприятности. Не то чтобы я старался взять себя в руки. Просто мне требуется время, чтобы до меня эмоционально дошло хорошее или худое событие. На первых порах я воспринимаю все только головой, продолжаю делать свою работу, или иду, как обычно, домой, или отправляюсь в кино, если с кем-то уже договорился.

Я доделал окончательную редактуру журнала, еще раз проверил все названия, корректуру и оригинал-макет, привел в порядок оглавление. Однако на сей раз я делал все как бы автоматически и так же автоматически после работы отправился с Максом в кино и пиццерию. Мне не терпелось поскорее отправиться домой и снова приняться за книгу де Баура. Я читал ее так же лихорадочно, как в издательстве, и зачитался допоздна. Меня одолевала усталость, но я гнал от себя сон. Мне во что бы то ни стало надо было дочитать книгу до конца: хотя я понимал и воспринимал лишь половину из прочитанного, я не мог от нее оторваться. Иногда, впрочем, попадались очень простые отрывки.

Если при убийстве мы не станем принимать во внимание все привходящие обстоятельства, такие как преднамеренность, коварство и жестокость, то в качестве его определения остается следующее: убийство - это лишение человека жизни без его на то согласия. Именно без его согласия и воли, а не против его воли - ведь если волю подавляют или воздействуют на нее обманом, то это уже означает наличие привходящего обстоятельства в виде коварства или жестокости. В чистом же виде убийство - это прекращение жизни человека во сне.

Человек лишается своей жизни. Человек жертвует своей жизнью. Человек совершает сумасшедший, отчаянный или мужественный поступок, который стоит ему жизни. Убийца отнимает у человека его жизнь. Мы говорим об этом так, словно после этого события человек, лишенный жизни, присутствует здесь, жизни он лишен, но здесь присутствует, словно он озадаченно трет глаза, пытаясь разглядеть утраченную жизнь. Словно он может разгневаться, что у него отняли жизнь. Словно может оплакивать собственную жизнь.

Однако его больше нет. Он не может быть озадачен, не может гневаться и печалиться. Он более не страдает от того, от чего страдал при жизни, - от одиночества, болезни, бедности и глупости. Он более не страдает и от своей смерти. Человек никогда не страдает от своей смерти: он не страдает от нее до смерти, потому что до смерти еще жив, и после смерти, потому что после смерти его больше нет. Человек равным образом не страдает и оттого, что его убьют: до убийства он еще жив, а после убийства его больше нет. Смерть и убийство человека - это переход от одного закономерного состояния в другое закономерное состояние. Ведь что может восприниматься им как неправомерное, если его больше нет? Без субъекта предикат становится бессмысленным и неуместным.

Мы наказываем убийцу не за то, что он прервал жизнь человека без его на то согласия. Разве есть тут за что наказывать? Мы наказываем его за коварство и жестокость, с которыми он совершил свое деяние, то есть за то разочарование и те страдания, которые он причинил жертве до ее смерти. Однако почему мы наказываем за убийство, не связанное с этими дополнительными обстоятельствами, то есть за убийство в его чистом виде? Мы наказываем в этом случае не ради жертвы, а ради других людей. Наказываем ради жены, потерявшей мужа, ради ребенка, потерявшего отца, ради друга, потерявшего друга. Ради всех, кто опирался на ставшего жертвой человека, которого они лишились. Ради порядка в этом мире, который нам необходим и на который мы опираемся; этот порядок основан и на том, что жизнь и смерть имеют свои естественные сроки.

Поэтому самоубийство и было объявлено грехом, а попытка самоубийства признана уголовным деянием; ведь самоубийство обездоливает других людей почти так же, как убийство. Поэтому в прежние века за убийство карали в зависимости от ценности, которую жизнь жертвы имела для других: жизнь сына или дочери для отца, жизнь раба для господина. Поэтому длительное время белый, убивший черного, подвергался более мягкому наказанию, нежели черный, убивший белого, - не потому, что он как преступник заслужил большего снисхождения, а по той причине, что его жертва обладает меньшей ценностью. Поэтому геноцид часто осуществляется с чистой совестью, при геноциде не остается никого, кто ощущал бы гибель жертвы как утрату. Предпосылкой здесь является то, что народ изолирован, что он не включен в мироустройство наряду с другими народами и что его истребление осуществляется радикально.

Сколько народов, сколько людей включает в себя мир? Каких размеров достигают миры, в которых мы живем, и каково их устройство, - это наше дело, а не дело убийцы. Не он совершает убийство, мы его совершаем.

16

Я проснулся оттого, что Барбара трясла меня за плечо. Она сидела рядом со мной на диване, опустив на колени книгу, и с удивлением смотрела на меня.

- Злые мысли.

Я посмотрел на часы. Половина второго.

- Где ты была?

- После репетиции мы заглянули в "Sole d'oro" и сначала просто поели и выпили, а потом раскритиковали нашу постановку и переделали ее.

Она смотрела на меня, такая радостно-вдохновенная после вечера, проведенного с друзьями и коллегами по театральному кружку, возмущенная от прочитанного, вся такая живая, разгоряченная, что, глядя на нее, мне даже не верилось, что она моя жена.

- Ты никогда еще не зачитывался так долго, чтобы заснуть над книгой. Что это за книжка?

Перед ней были раскрыты страницы, над которыми я заснул и которые она только пробежала глазами.

Я поднялся.

- Хочешь чаю? Зеленого, с мятой, с ромашкой, с пряностями?

Она кивнула, я пошел на кухню, поставил воду, насыпал в ситечко заварки и опустил его в чайник.

Барбара пришла следом, держа книгу в руках.

- Кто такой Джон де Баур? Ты его знаешь?

- Думаю, это мой отец. В Америке он изменил фамилию Дебауер на де Баур. А может, он еще здесь раздобыл себе соответствующий паспорт, он умел проворачивать такие дела; для моей мамы в Бреслау он достал швейцарский паспорт, я точно не знаю, через гаулейтера, через Управление имперской безопасности или просто за деньги. Одно время он носил фамилию Фонланден, потом стал Шоллером. До войны он писал для нацистов, после войны - для коммунистов. Это он написал тот романчик, который нас с тобой свел.

- Мама же тебе говорила, что твой отец умер! Она ведь своими глазами видела, как он погиб!

- Она ошиблась, а может быть, солгала мне - и не в первый раз.

Барбара обняла меня за спину:

- Боже мой!

Чайник засвистел, и я налил кипяток в заварник. Барбара смотрела на меня испытующе.

- Ты рад тому, что твои поиски закончились? Хочешь повидать отца? Злишься на мать? В детстве я воображала, что я найденыш и что мои настоящие родители - король и королева, а потом, позже, представляла себе, что они знаменитые кинозвезды, известные художники или миллионеры. Ты ведь можешь на все посмотреть и таким образом, не так ли?

- В детстве у меня не было таких фантазий, Барбара. Однако я попытаюсь.

Попробовать, что ли, вообразить де Баура всемогущим королем, который спасет меня от моей жалкой доли? Но у меня не было жалкой доли.

Она повертела книгу в руках.

- Жаль, что нет его фотографии.

- Прочти рецензию, она заложена в конце книги. В Америке он важная персона и известный человек.

Барбара прочитала вслух то, что я уже знал.

- Я ничего в этом не понимаю. Но звучит неплохо, правда?

- Ты только что сказала, что там злые мысли.

Я злился, что Барбара так быстро поменяла свое мнение, что она заинтересовалась Джоном де Бауром и что прочитала текст вслух. Разве нельзя было прочесть потише?

- Да, то, что я прочитала, было действительно нехорошо.

Она разлила чай, добавила меду и размешала.

- Возьмем чай с собой? Пойдем в постель?

Когда мы легли, я никак не мог уснуть. Барбара ластилась ко мне, она положила голову на мое плечо, ее правая грудь и рука лежали на моей груди, а правая нога у меня на животе. Сколько ночей я наслаждался тяжестью ее тела, словно оно меня заземляло. Однако сейчас я чувствовал себя неуютно, оно мне мешало, слишком тесно прижималось ко мне. Кроме того, Барбара уж слишком крепко спала. Неужели ей все равно, что я сейчас чувствую? Почему бы ей не бодрствовать, когда я не сплю? Мне хотелось оказаться в собственной постели, остаться наедине со своими заботами. Я не обижался на отца из-за того, что он смылся и не захотел заботиться обо мне. Не переживал оттого, что мать солгала еще раз и эта ложь была еще хуже, чем прежняя. Я не был подавлен, я был зол, это была сердитая, упрямая злость, которую я не мог направить на тех, кто ее вызвал. Взять несколько дней за свой счет, полететь в Нью-Йорк и выплеснуть свою злость на пожилого человека, который, вероятно, постарался забыть свое прошлое, - нет, это смешно. Вызвать мать на откровенный разговор и еще раз вытянуть из нее немного правды, ровно столько, сколько она соблаговолит мне открыть, сообразуясь с тем, что мне уже известно, - нет, это бессмысленно. Я не хотел обрушить свою злость на Барбару, не хотел отравить наши отношения, не хотел злиться на себя самого. Но куда мне было от этой злости деваться?

17

И следующие ночи я спал плохо. К раздражению, возникшему в первую ночь, добавились обида и разочарование, и я чувствовал в себе агрессивность, которая не поддавалась никаким уговорам и убеждениям и не желала утихать. Я не думал, что у меня было бы более счастливое детство, если бы я знал, что мой отец жив, но знать меня не желает. Не был бы я счастлив и потом, если бы принял решение найти его или отказаться от поисков. И жизнь моя не пошла бы в ином направлении, если бы я знал, что он жив, разве что я не стал бы устраивать поиски автора, написавшего роман о Карле. И вряд ли я стал бы писать ему, вряд ли поехал бы к нему, вряд ли даже спросил, чем закончилась история Карла. Но все это никак не уменьшало мою агрессивность.

В университетской библиотеке я заказал книги о деконструктивизме, и в особенности о деконструктивистской теории права. Деконструктивизм означает отделение смысла текста от смысла, который вложил в него автор, и обращение к тем смыслам, которые в него вкладывает читатель; но деконструктивизм на этом не останавливается, он вообще отменяет реальность, а признает только тексты, которые мы о ней пишем и читаем. Это полностью противоречит представлению об обязательном характере юридических и моральных правил. Разрешить эту проблему возможно только с позиций экзистенциализма - в статье говорилось о том, что де Баур с его деконструктивистской теорией права вызвал ренессанс экзистенциализма. Возможно, мне стоило почитать и об экзистенциализме, но я уже был сыт всем этим по горло. Насколько я понял, дело обстоит так: если текст говорит не о том, что имел в виду автор, а о том, что вычитывает из него читатель, то за конкретный текст отвечает не автор, а читатель текста. Если реальностью является не окружающий нас мир, а текст, который мы пишем о реальности и который мы читаем, то ответственность несут не реальные убийцы и не реальные жертвы, которых не существует, а скорее их современники, которые выдвигают обвинение в убийстве и наказывают за него. Как в результате из этого экзистенциалистского подхода выводится требование о готовности подвергнуть себя тому, на что обрекаешь других, я еще не сумел себе уяснить. Но чего стоит эта готовность, если других это затронет с высокой степенью вероятности, а тебя самого только в малой степени?

Итак, он остался верен себе. С той же игривой легкостью, которая понравилась мне в его романе и напугала в его письмах к Беате и в статьях военного времени, он жонглировал здесь понятием реальности и способами ее изображения, ролями автора, читателя, преступника, жертвы и современника, жонглировал проблемой вины и ответственности. Я вполне мог представить себе те статьи, которые он писал для "Ночного экспресса", писал, следуя линии, заданной майором Советской военной администрации, писал в собственном стиле, хваля вещи, заслуживавшие порицания, и порицая те, что заслуживали похвалы, и попутно восхваляя власть, которой он служил, и возводя ее в высший этический принцип. Что в конце концов остается? В конце этой жизни и в конце книги "Одиссея права"?

Я не любил своего отца, мне не нравилась его теория, которая освобождала от любой ответственности: от ответственности за то, что он написал, и за то, что он сделал. Одновременно меня восхищало то, как он прожил целую жизнь, всегда оказываясь в гуще событий, но снова и снова ускользая, а в конце еще и создав теорию, которая оправдывала подобный жизненный путь. Меня восхищала его игривая легкость, и даже осуждение ее далось не так легко, как мне бы этого хотелось. Я ведь и сам слишком легко, слишком играючи, слишком охотно оставался сидеть в зале ожидания истории.

Нет, я не любил своего отца. Однако моя агрессивность по-прежнему не уменьшалась. Меня не утешило сознание того, что я ничего не потерял, прожив без отца, которого не любил. Наоборот, мысль о том, что отец, нисколько не заботившийся обо мне, всегда и всюду думал исключительно о себе самом, только добавила мне агрессии.

Разговор с матерью вышел совсем коротким.

- Для меня он умер, - сказала она.

- Вы виделись хоть разок после Бреслау? Это он тебе сказал, чтобы ты сюда переехала? Он обещал тебе вернуться? Он поддерживал отношения со своими родителями после войны? Писал тебе из Америки?

- Для меня он умер.

Барбара терпеливо ждала недели полторы. В воскресенье за завтраком она спросила:

- Что будем делать дальше?

- Ты о чем?

- Мы больше не спим друг с другом.

- Мы ведь и раньше иногда…

- Нет, раньше мы если и не спали друг с другом, то не больше чем две-три ночи подряд.

Она сказала это так, словно я из себялюбия нарочно расстроил ее. Словно я сам не был расстроен.

Я возмутился:

- Мы несколько лет подряд не спали друг с другом.

- Ты с ума сошел.

Она беспомощно посмотрела на меня.

- Я…

Она вскочила на ноги:

- Ты упрекаешь меня за те годы, которые мы не были вместе? Мне что, извиниться за них, чтобы ты меня простил? Ты действительно сошел с ума.

Она вышла из кухни, однако в дверях еще раз обернулась ко мне. Я заметил, что она старается сдерживать себя. Я увидел и ямочку над левой бровью.

- Ты со мной больше не спишь. Даже никогда не приласкаешь. Не разговариваешь со мной. Вечером лежишь как бревно. Когда я ночью просыпаюсь, ты сидишь за письменным столом, а если я подхожу к тебе и спрашиваю, что случилось, ты смотришь на меня страдальческим взглядом. Я две недели жду, когда ты со мной заговоришь, сколько мне еще ждать?

- Не две, а полторы…

Она хотела что-то сказать, но осеклась, махнула рукой, покачала головой и ушла с кухни, а потом и из дома. Она не захлопнула дверь, оставила ее открытой, словно отдавая наш дом на волю ветра, чтобы нас занесло снегом, залило дождем, завалило палой листвой, покрыло пылью, похоронив под нею наш общий домашний уют.

Я прислушивался к ее шагам. Потом я встал, закрыл двери и убрал посуду со стола. Я знал, что был неправ и поступил нехорошо. Я знал, что и в другой раз поступлю так же. Мне было не избавиться от собственной агрессивности, и я отыгрывался на тех, на ком мог отыграться, - на Барбаре и на себе самом. На большой скандал меня не хватало, только на маленькие гадости. Но и в этом случае я могу натворить непоправимых бед.

Я не знал, что предпринять, что делать с Барбарой, с самим собой, с начавшимся воскресеньем. Я угодил в ловушку и не знал, как из нее выбраться. Я сел на балконе, слушал, как зазвонили колокола к началу церковной службы, слушал, как они звонили через час, после ее окончания. Я уснул, проспал несколько часов, проснулся с онемевшими от долгого лежания руками и ногами, встал и принялся готовить ужин, хотя для этого было еще слишком рано. Мне хотелось, чтобы наступило время ужина, чтобы вернулась Барбара и чтобы мы вместе сели за стол.

Она пришла довольно поздно и держалась замкнуто. Однако она выслушала все, что я ей сказал о моей раздражительности, обиде, разочаровании, агрессивности и о той ловушке, в которую я попал, а когда мы легли в постель и я потянулся к ней, она меня не оттолкнула. Ее объятия были сдержанными, но, когда мы уже стали засыпать, она снова обняла меня. Я был безмерно рад. Одновременно я понимал, что не выкарабкался из своей ловушки, но должен из нее выбраться, если хочу, чтобы у нас все ладилось.

Назад Дальше