Я постепенно успокоился. Почему бы мне не стать Петером Графом? Почему бы не взять фамилию Барбары и не зваться Петером Биндингером? Потому, что я любил свою фамилию. Она связывала меня с дедушкой и бабушкой, и этой связью я дорожил. Нить, связывавшая меня с отцом, была намного тоньше и не имела такого значения. Однако если эта нить оборвется, то и связь с дедушкой и бабушкой окажется под угрозой. Тут я сообразил, что на самом деле все не так. Нить, связывавшая меня с отцом, была тоньше, но не менее важна. Я не знал своего отца, но он был мне всегда интересен, - интересен как мальчик в шапочке из бумаги и с лошадкой на палочке, интересен как юноша в костюме с брюками-гольф, интересен как искатель приключений, которому не сиделось дома, а тянуло в чужие края, интересен как ловкий ухажер, который вскружил голову моей чопорной матери, и мне нравилось быть его сыном, нравилось, что он мой отец, не тайный отец, а отец официально признанный. Он был частью меня. А значит, фамилия у нас должна быть одна и та же.
Я вспомнил отца того мальчика, который одно время был моим товарищем по играм, когда я гостил у дедушки с бабушкой. Этот человек сказал мне тогда, что у меня такие же глаза, как у моего отца. Я решил узнать у него о моем отце все, что только можно. Поскольку сегодня я не стал заниматься делами издательства, я решил завтра же утром отправиться к нему.
Я добрался туда ближе к полудню. Фамилии его я не помнил, но запомнил дом. В доме жили теперь другие люди. Соседи подсказали мне, где его найти. Отец моего давнего приятеля, когда я позвонил ему по телефону, согласился встретиться со мной с большой неохотой. Он сказал, что заранее хочет меня предупредить - рассказывать ему в общем-то нечего.
Ближе к вечеру мы сидели на террасе его дома, с которой открывался вид на озеро и на Альпы. Он за свою жизнь добился благосостояния. Дома он был один: жена поехала по делам в город, а сын, который был бы рад повидаться со мной, был сейчас в Америке. И он сам тоже собирался в город. Это звучало вполне убедительно. Одновременно у меня было такое чувство, что он рад отделаться от меня, поговорив с глазу на глаз.
- В сороковом году, из-за войны, мой отец был вынужден бросить работу во Франции и вернулся в Швейцарию. Так в свой последний школьный год я оказался в классе, в котором никого не знал и в котором так до конца и не завел ни с кем дружбы. Учебный год уже начался, он был коротким, все остальные друг друга знали и входили в ту или иную тесную компанию, ну, ты себе можешь это вполне представить. И у твоего отца был свой круг общения, мною он не интересовался. Однако домой нам с ним было по пути, и хотя мы ездили вместе не часто, но всякий раз, когда это случалось, мы вели интересные разговоры. По крайней мере, мне они казались интересными; я слушал твоего отца, а сам мало что мог рассказать. Он был более развит, чем я, во благо себе или во вред, - это другой вопрос.
Твой отец обладал огромным обаянием. Возможно, обаяние - не самое точное слово для его способности внушить собеседнику, что он для него очень важен, что он особенный, что он наслаждается привилегией полного внимания и участия. Это создавало доверительную атмосферу, атмосферу близости, чудовищно соблазнительную, от которой уже при следующей встрече порой ничего не оставалось, кроме дружески-безразличного кивка. Не думаю, что он ломал комедию. Мне кажется, он всегда полностью погружался в ситуацию, участвовал в ней не только внешне, но и всей своей личностью. Он словно бы испытывал своего собеседника со всей серьезностью; многие относятся к этому несерьезно, а вот он действовал с полной самоотдачей. Ну а там уж как выйдет - на нет и суда нет.
Отец того мальчика улыбнулся мне дружелюбно и печально, и я вновь вспомнил знакомую улыбку.
- Видишь ли, твой отец покорил меня, а потом более не выказывал ко мне никакого интереса. Однажды по дороге домой мы попали в ужасную грозу и вместе спрятались в укрытии, под навесом церкви, я тебе покажу, где это, я иногда проезжаю мимо. Твой отец стал меня расспрашивать обо всем. Как я жил во Франции, чем интересовался, кем собираюсь стать и что собираюсь делать. Не знаю, что из моих рассказов побудило его произнести следующие слова. Он сказал, что мы - потерянное поколение. Вот десять лет назад, мол, и в Швейцарии царил дух перемен, обновления, стремление к общности и готовность отказаться от чересчур трезвого, механистического, просветительского взгляда на мир в пользу органического, творческого восприятия мира, связанного с душевным порывом, стремление совместным трудом преодолеть всепроникающий эгоизм и индивидуализм, сгладить социальные противоречия, поместить на место демократии приобретательства аристократию личного достижения и построить новое, духовное царство, царство сыновей. Твой отец с восторгом говорил о съездах либерально-демократических студентов в 1928–1931 годах, о Юлиусе Шмидхаузере, Отмаре Шпанне, Карле Шмитте и еще о многих, всех я теперь уже и не помню. Он с пылом и страстью говорил о том, что было десять лет назад, - я не знаю, насколько это соответствовало действительности, а насколько было порождением его фантазии, - и он заразил меня своими речами. И я, - он рассмеялся, - самый трезвый, расчетливый, педантичный из всех людей, какого ты можешь себе только представить, увлекся его словами, почувствовал стремление к жизни, связанной с безоглядной самоотдачей и смелостью. Однако твой отец сказал, что такие времена миновали. Десять лет назад эти люди имели свой шанс, но упустили его. То, что началось как подъем нового движения, выродилось в мелочную партийную возню, в организационные дрязги и погоню за должностями, превратилось в бездарное копирование тех процессов, которые происходили в Германии и Италии, стало карикатурным подражанием той самой механистической, эгоистичной посредственности, против которой они поначалу выступали.
Он замолчал. Я подождал немного, а потом спросил его:
- А что нужно было делать дальше?
- Я его тоже об этом спросил. Он ответил, что не надо больше создавать никаких движений, партий или группировок. Надо осмелиться на то, чтобы полностью посвятить себя только самому себе. Или остается уповать на чудо. Он сказал это так, словно само собой разумелось, что я не отважусь больше задавать ему вопросы. Я тоже не хотел разрушать новыми вопросами доверительную атмосферу, которая, как мне показалось, сложилась между нами. А гроза к тому времени прошла.
- Стало быть, вы сели на велосипеды и поехали домой?
- Да, а когда на следующий день после бессонной, наполненной думами и фантазиями ночи я хотел заговорить с ним и поделиться своим энтузиазмом и своими сомнениями, он только кивнул мне приветливо и отвернулся. - Он снова улыбнулся своей улыбкой. - После этого случая я больше ни разу не говорил с твоим отцом на серьезные темы. Он поступил здесь в университет, однако скоро уехал, говорили, что в Германию, я иногда вспоминал его слова об абсолютном служении чему-то и об идее тотальной войны Геббельса, и у меня были дурные предчувствия. Но предчувствия есть только предчувствия, а на мои предчувствия не особенно можно положиться, и это подтверждает как раз мое знакомство с твоим отцом. - Он опять улыбнулся. - Я и не полагаюсь на них.
- А не мог он с Красным Крестом отправиться в Германию или в Россию?
Он внимательно посмотрел на меня. Передо мной сидел успешный предприниматель, ухоженный, раскованный, уверенный в себе, седовласый, со спокойным взором, с энергичным подбородком. Такие лица я видел на фотографиях в газетах, лица банкиров и предпринимателей, далеких от обычной жизни и от обычных людей настолько же, насколько далеки от них президенты и канцлеры, кардиналы и кинозвезды. Мне вдруг стало понятно, каким исключением из правил был для него этот разговор, сколько времени и внимания он мне уделил, а также то, какое огромное впечатление произвел на него в свое время мой отец. Я вдруг обнаружил, что он не только умеет дружелюбно или печально улыбаться, но что во всем выражении его лица ощущается какая-то особая приветливость. Словно смутившись, он отвел глаза в сторону.
- С Красным Крестом? Конечно, этого нельзя исключить. Твой отец не был врачом, но в Красном Кресте работали и другие люди, многие служили в пограничной службе, а он… Ведь у него, кажется, был порок сердца, освобождавший его от военной службы.
Он встал из-за стола.
- Желаю тебе всего хорошего.
13
Барбара легко отнеслась к ответу из магистрата.
- Ты просто подожди немного. Быть может, ты привыкнешь к фамилии Граф или Биндингер. А если нет, то полетим в Лас-Вегас. А до той поры переезжай ко мне.
- Сюда?
- Оджи и я никогда не жили здесь вместе, если тебя это беспокоит. Мы можем поменять здесь все, ничего не оставить как было. Можем занять и соседнюю комнату, нашу прежнюю девичью, - студентка, которой я сдавала комнату, как раз съехала.
Я колебался. Один из моих друзей, утверждавший, что Германия при объединении должна принять новую конституцию, убедил меня вполне аргументированно в том, что если двое любят друг друга и собираются жить вместе, им необходимо поселиться в новой квартире и нельзя, чтобы он к ней или она к нему переехала.
- Я уберу свои вещи в подвал, найму рабочих, а когда они закончат ремонт, то мы посмотрим на квартиру как на совершенно новую и решим, как мы здесь все обставим.
Она заметила, что я все еще колеблюсь.
- Я привыкла к этому дому, это хороший дом. Мне нравятся большие и светлые помещения, балкон - под его навесом я еще в детстве спала днем во время дождя. Дождь шумит в листве, на ветках поют птицы, и в воздухе свежо, но ты натягиваешь на голову теплое одеяло и чувствуешь себя уютно. Попробуй разок!
Я вспомнил, что в первые годы у дедушки с бабушкой меня тоже укладывали спать днем на лоджии, если погода была не очень холодная. Когда шел дождь, над моей постелью устанавливали тент, и все было так, как описывала Барбара. Как же я мог такое забыть!
На ремонт квартиры ушло два месяца. Когда мы вновь въехали в нее, то мебель, которую мы вместе покупали, подбирая вещи одного стиля, наконец-то собралась в общий ансамбль: ее мебель для столовой в духе югендстиля и мой спальный гарнитур из вишневого дерева, ее кожаный диван и мои кожаные кресла с подходящим к ним столиком, ее зеркало для прихожей и моя лампа.
В школе и в министерстве были согласны послать Барбару в Тюрингию, но не в Берлин. Наша федеральная земля, заявили ей, отвечает за поддержку Тюрингии, а за Восточный Берлин отвечает Западный Берлин. Я навел справки насчет издательств в Тюрингии и несколько недель подряд вел многообещающие переговоры как с берлинским, так и с тюрингским издательством. Однако крупное гамбургское издательство увело у меня из-под носа оба этих варианта.
Все осталось по-старому: я редактировал журнал, издавал юридические справочники и учебники, писал комментарии. Иногда мне предлагали напечатать кандидатские и докторские диссертации, отечественные и зарубежные научные статьи, и из самых лучших публикаций я хотел составить серию. Я хотел основать еще один журнал, не ежемесячный, а ежеквартальный, в котором публиковались бы более объемные и основательные статьи. Однако руководство издательства на это не пошло; оно опасалось, что имеющаяся в программе юридическая прикладная литература, которая хорошо продавалась, будет отодвинута в сторону более специальными публикациями. Моим мечтам о новой, лучшей форме моей работы, которые зародились у меня, когда я летел из Берлина во Франкфурт, не суждено было осуществиться.
Поначалу я отнесся к этому безразлично. Я был счастлив с Барбарой. Я был счастлив, что мы вместе встаем, вместе принимаем душ, чистим зубы, причесываемся, она при мне делает макияж, а я при ней бреюсь, вместе завтракаем, обсуждаем предстоящие покупки, дела и планы на вечер, счастлив оттого, что приходил домой, а она уже ждала меня, поднималась из-за письменного стола и обнимала меня за шею, был счастлив, когда приходил домой раньше ее и в ожидании ее прихода занимался какими-нибудь мелочами, радуясь, что она скоро придет, счастлив, что мы вместе проводили вечера и дома, и в гостях, счастлив, что мы вместе ложились спать, счастлив и ночью, когда, просыпаясь, слышал ее дыхание и протягивал руку, поворачивался к ней или пододвигался ближе, чтобы коснуться ее, приласкать или разбудить. Иногда Барбара подтрунивала надо мной:
- Неужели мой будущий муж - обыватель? Ты вполне был бы доволен, если бы мы каждый вечер сидели дома, читали, слушали музыку, смотрели телевизор, разговаривали обо всем и иногда гуляли вместе вдоль реки.
Она заливалась смехом, и я смеялся в ответ:
- Мы могли бы гулять и у подножия горы.
Если бы она только пожелала, я бы каждый вечер ходил с ней в кино, в театр или на концерт или отправлялся бы с ней к друзьям. Я наслаждался не домашней жизнью, я наслаждался заведенным ходом нашей любви. Когда я жил вместе с мамой, наш быт был прекрасно организован и отлично налажен, но это был холодный порядок. И когда я жил один, у меня все шло по заведенному порядку: если перегорала лампочка, наготове всегда лежала запасная, в холодильнике всегда были продукты, если ломались какие-то приборы, я сразу относил их в ремонт, у меня не бывало такого, чтобы я надевал мятый костюм или несвежую сорочку, и я всегда работал так собранно, что, даже запланировав на день очень много дел, к вечеру успевал переделать все, что было намечено. Хотя я любил точный порядок, хотя годы жизни с Вероникой и Максом дались мне тяжело из-за их неорганизованности, я при всей упорядоченности своего рабочего дня никогда не чувствовал вечером настоящей удовлетворенности. Всегда остался какой-то холодок в душе. Только те недели, когда у меня жил Макс, а также каникулы, которые я проводил у бабушки с дедушкой, соединяли в себе и то и другое - и заведенный порядок, и человеческое тепло. А вот теперь я обрел заведенный порядок любви - для меня ничего лучшего и быть не могло!
Однако через некоторое время счастье, обретенное в заведенном порядке жизни с Барбарой, обострило мое разочарование, связанное с заведенным порядком работы в издательстве. Там я был несчастен. Я каждое утро заставлял себя отправляться на работу, садиться за письменный стол, читать полученные письма и отвечать на них, редактировать рукописи. Хуже самой рутины было сознание, что в ней не предвидится никаких перемен.
И вот изменения наступили. Все произошло иначе, чем я себе воображал. Порядка моей работы это не изменило, но привело к тому, что мне пришлось распрощаться с издательством. Эти перемены изменили всю мою жизнь.
Все изменилось благодаря самому обыденному из обыденных событий в жизни редактора: в издательство пришла заявка на новую публикацию. К письму была приложена не рукопись, а книга, что тоже было вполне привычным делом; так всегда бывает с английскими книгами, еще не переведенными на немецкий язык. Поскольку замысел серии для подобных книг был уже окончательно похоронен, я не стал серьезно заниматься этой заявкой. Секретарша написала стандартный ответ. А вот книгу она положила мне на стол.
Так она и лежала на моем письменном столе. Книга вышла в кембриджском университетском издательстве, в твердом переплете и суперобложке. На суперобложке я увидел выполненное в голубоватых тонах изображение античного корабля с надутыми парусами и опущенными в воду веслами. Имя автора, название книги и издательство были набраны темно-синим шрифтом. Я прочитал название: "The Odyssey of Law". Имя автора было Джон де Баур.
14
К книге была приложена рецензия из "Нью-Йорк таймc", в которой содержались и сведения об авторе. Автор, по профессии юрист, слишком революционных взглядов, чтобы сделать карьеру в одной из знаменитых школ права, но достаточно известный, чтобы преподавать в Колумбийском университете, правда не на юридическом факультете, а на кафедре политических наук, - ученик Лео Штрауса и Поля де Мана, он стал основателем деконструктивистской теории права. Долгое время он пропагандировал свои теории не столько через печать, сколько через публичные выступления. Его вторничные семинары стали легендой. Книга "Одиссея права" - его первая публикация после книги "Руссо в опере", в которой он предложил новаторскую интерпретацию философского творчества Руссо, связав его с композиторскими программами ранних опер. Я не мог представить себе, что такое "деконструктивистская теория права", не слышал ни о Штраусе, ни о де Мане и не знал, что Руссо сочинял оперы. Я раскрыл книгу.
Во вступлении речь шла не о юриспруденции, а о гомеровской "Одиссее". Она характеризовалась как прообраз всех историй о возвращении. До самого возвращения Одиссей остается верен себе во всех приключениях, блужданиях и ошибках, неудачах и удачах. Дома его ждет противоборство с наглыми недругами, однако одновременно и верная любовь, и в придачу оружие, с помощью которого он побеждает врагов, чтобы обрести счастье в любви.
Я перелистнул несколько страниц и наткнулся на отдельные фрагменты, посвященные истории права. Речь шла о мифологическом и эпическом, магическом и рациональном праве, о карающей и награждающей справедливости, о законной власти, коллективной пользе и личном счастье как целях, преследуемых правом. В одной главе речь шла о круговороте права, о больших многовековых циклах, на протяжении которых право служит то одной цели, то другой, а в конце снова возвращается к первой, и о малых циклах, на протяжении которых нити права постоянно сплетаются в единую, однако при этом сотканное полотно вновь распускается, как покров Пенелопы. Те социумы, которые раз за разом не распускали правовую ткань, а вплетали в нее все новые нити, в конце концов погибали под ее тяжестью.