5.1. Зверек, надо сказать, в это время лежал у меня на коленях, недвижный, будто сфинкс, и равнодушным взглядом дарил нас обоих. К тому времени кошечка уже так освоила, уверенно разметила мое жилище, что я мог тут существовать исключительно кошачьим жестом. Друг-мыслитель, напротив, был бесцеремонен, словно вовсе не замечая здесь тонко намеченных путей, извилистых троп и таинственных проплешин. Я был не раз готов ему крикнуть: "Не нарушай!". Притом что сам же он говорил о хрупкости моего домашнего пространства. Однако друг мой был чуток в мысли и груб в чувстве. Вот ведь неизящное существо, с какой-то мужицкой прочностью своей крепко слаженной мысли. Полная противоположность моему зверьку. Казалось, тот должен бы его ненавидеть. Но нет, всегда будто радовался его приходу, терся об ноги, даже иногда взбирался на колени. Притом что сам друг-мыслитель к моей кошечке оставался, как я сказал, вовсе равнодушен. Ну, ясное дело – женщина, чем ее меньше, тем она больше.
Скорей, это я был задет его равнодушьем к моему зверьку. Но этот мужлан и вообще был чужд любой красоте, еще не считать кристаллической прелести его собственной мысли. Он всякий раз уходил от меня, оставив нарушенное пространство, хаос грубо разорванных нитей. Кошечка ему и это прощала. Жестом, движеньем, изгибом, прыжком она тотчас воссоздавала нарушенные связи, вернейше сопрягала ближнее с дальним, видимое с незримым. Судя по всему, устроенный мыслителем кавардак она вовсе не полагала роковым. От моих же наивных попыток ей помочь в ее созидании, – тоже изгибом, движеньем, – она лишь досадливо отмахивалась. Не лезь, мол, коль не умеешь.
Впрочем, тот факт, что я пошел к ней в ученики, кошечка наверняка заметила. В отношении меня у нее появилась довольно деликатная, но все-таки покровительственность, – то есть нечто для меня унизительное. Я признаюсь, ей мстил, – мелочно, что тем более стыдно. К примеру, будто по забывчивости, на сутки оставлял без еды и питья. Она-то, конечно, понимала, что я так поступаю не из жадности, а свожу счеты. Ей возмутиться б, как было прежде. Но теперь она проявляла блистательное равнодушие к мирскому, полную от него свободу, – устраивала для меня назидательные мистические концерты, свое изящество демонстрируя во всем его блеске. Противоречивость кошек меня всегда озадачивала: с одной стороны – вязь таинственных движений, провидческая полудрема; с другой – пристрастье к низменно бытовому. Если смотреть на кошку взглядом приземленным, то, может показаться, что стремленье к пище – главный, если не единственный стимул ее существования. Даже я иногда начинал сомневаться, не выдумал ли я связь моей кошки с тонкими мирами, приписав мою собственную грезу. Не попал ли я в когтистые лапы опытной мошенницы?
Может, эта мелкая хищница строит из себя невесть что, только для того, чтоб я ее кормил. Ведь исключительно к моему кличу "Кушать! Кушать!" она проявляла стопроцентную понятливость, хотя в питании проявляла разборчивость, не как уличные драные полосатики, которые лопают что попало, притом не страдая несвареньем желудка. Природная аристократка, она никогда сразу не набрасывалась на пищу, всегда сделав благопристойную паузу. Кроме призыва питаться, я знал еще, что коты отзывчивы к данному им человеком имени, но моя кошечка так и осталась безымянной. А это ведь ее могло мучить еще как.
5.2. Бывают мошенники непонятной для меня породы. Так заморочат, такую наведут цветистую иллюзию, тем в себе изобличив талантливого, – бывает, почти гениального, – творца. А цель-то всего – спереть у тебя из кармана десятку. Подобные встречаются не только меж уличной шантрапы, но среди политиков и лжепророков. Я подчас задумывался: не стала ли моя кошечка для меня лжепророком? А я лох перед ней. Иногда я был готов думать, что и кошачий танец не что иное, как всего лишь эстетизированное попрошайничество. Но так ли это принижает кошачью породу, если, по мнению иных неглубоких, но довольно изобретательных теоретиков, и людьми правит голод, а мы все, выходит, нечто вроде довеска к собственному желудку, этакая опухоль на своей прямой кишке или пищеводе? Отчего б тогда не допустить, что и эти зверьки подвержены низшим мотивам, которые подоплека культуры упоительного кошачьего жеста?
Да нет, конечно. Мои сомненья проистекали из обычной моей мнительности и наверняка подогревались стремленьем уже более тонко принизить учителя. Не верю я, разумеется, и в то, что все взлеты человеческого духа лишь отрыжка переваренной пищи. Сужу по себе. Сам-то я довольно мало подвержен низшему. Если и пригнетен к земле, то все-таки жизнь для меня – мелодия тайной свирели, которая сочится из всех пор мирозданья. Там сквозит мотивом, средь других бесчисленных, и мой давно потерянный образ, в музыкальном своем воплощении как ускользающее отраженье на небесной амальгаме.
Но я все же пока еще не одна только чистая мысль, и вовсе не отрицаю настойчивость низших потребностей. В тонкие эманации, вокруг меня вьющиеся, вплетаются, конечно, и крепкие запахи плоти. А кошка тем более – весьма живой зверек. В какой-то мере, не только лишь голод, но и похоть должна ею править, которая тоже, как иные считают, подоплека высших порывов. Кстати, я как-то слышал нелепое мнение, что кошки могут спариваться с домовыми. Я скорей обвенчал бы ее с местным ангелом.
Наши с ней отношенья были вроде любовных, но чистейшие, конечно, даже будто бесцветные, не замаранные никаким греховным чувством или, упаси бог, неблаговидным намерением. Я впервые с детства познал истинно платоническую любовь и уповал на ответную. Если, как я, себя потеряешь в суматохе чересчур поспешного бытования, то что, как не взгляд любимого существа может восполнить утрату? Но не земной женщины, где отразится одна лишь твоя гордыня, а зверя, приобщенного к стихийным духам, исполненный пристального равнодушия самой природы. Не знаю, – и не хочу знать, какова оптика кошачьего глаза, но верю, что мой образ в ее дремотной и сокровенной душе, созвучной природе, отразится в объятьи небес, – в ней тоже и ад неизбывен. Да, готов признать, что освоенье мною кошачьей пластики в какой-то мере любовная игра. Отказавшись от человеческого, я был готов сгореть в кошачьем аду, – где два ее глаза – огнедышащие сопла, – чтоб дымком воображенья воспарить в небеса. Это мне смутно нашептывала моя теперь запустевшая мысль.
Надо сказать, что сексуальные порывы моего зверька вызывали у меня отвращение. Обычно ее сексуальность дремлет, тогда она – богиня. Когда ж просыпалась, – как я убедился, не только в марте, – куда ж сразу девается ее утонченность, достоинство, духовность? Мерзейшие вопли, в которых исступленно бесстыдный зов плоти; гнусно похотливые телодвижения. Я вовсе не ханжа, понимаю – природа, все такое, инстинкт. Но в данном случае природа просто бесчестит это изысканное творенье, уверенно плетущее зыбкую вязь полусуществований. Какой уж там балет? Разнузданность шлюхи. Мы, люди, все же научились куда пристойней облекать нашу похоть.
В период весеннего гона наш с нею галантный роман обрывался. Я даже терял к несчастному, по сути, зверьку всякое уважение. Кошечка же, обычно неприступная, как раз начинала меня домогаться – льнула, об меня терлась. Искала моей защиты. А я-то, жестоковыйный, брезгливо отстранял ее ногой. Не предположить ли тут ревность? Но к кому ж ревновать, к природе, что ли? Надо было б к зверьку испытать сочувствие, а не как я – только ожесточенье. Даже себе позволял его оскорблять впрямую, когда зверек меня будил ночью своим дурным похотливым воплем. Не звучит ли в нем так и не искупленный первородный грех, к которому не приобщил ли животных древний Адам, их в начале века наделив именем? Нет, это уж точно бредовая мысль, однако в ней что-то есть.
5.3. Когда зверек испытывал муки плоти, я чурался его. Даже в себе почти изживал кошачью пластику. Сама кошачесть мне становилась мерзка, а их жест, теперь казалось, меня марал их природной бесстыжестью. Чудилось, и сам сейчас взвою, будто мартовский кот. Хотя б не в муке пола, а в страстном порыве себя исторгнуть из человеческого естества. А кошечка-то как раз была готова мне покориться, стать чуть не моей рабыней. Мне б умилиться ее беззащитности пред силой, которой равно покорны люди и звери. Пред нею никто уж не хозяин, не раб, не ученик, не учитель. Отношенья животных с Богом Единым – их сокровенная тайна, но великой богине страстей мы наверняка все равно покорны.
Я пережил не один кошачий гон, пока во мне все ж исподволь не зародилось к ней сочувствие. Не зверюга я все-таки, – в себе постепенно взращивал состраданье к животному, учился ему прощать истошные вопли, полосовавшие ткань сновиденья обычно в самый трепетный миг, на рассвете, когда душа встревожена и разверста всему, как живая рана. Я уже не осыпал кошечку проклятьями, не пулял в нее тапком. Наоборот, ласково журчал: "Ну кисонька, ну родная, потерпи". Как ни странно, действовало. Вот она, сила добра въяве. "Добрей надо быть, – напоминал я себя, – и не абстрактно, а так, попросту". Зверек постепенно затихал, все ж напоследок независимо пискнув. Что и подтверждало его чуткость к для него насущному человеческому слову при полнейшем безразличии к пустопорожнему.
Так и раньше надо было: снисходить к природе, а не подозревать в ней издевку. Увы, это могла бы мне подсказать только мудрая женщина, которой со мною рядом не оказалось. Сам же я по натуре эгоистичен и раздражителен. Когда-то был нежен, теперь как-то высох, – душа будто ороговела, став темницей непросторной для чувства. Она лишь ворчливо зудит в ответ провокациям мира, будь то судьбоносным или мельчайшим, впрочем, доступная некоторому чисто рассудочному милосердию.
Как-то раз, – именно ль из милосердия или чтоб избавиться от мартовских воплей? – я решил одолжить у соседей их ничем не примечательного кота, довольно тощего, в обычную полоску. Причиной тому, что я выбрал для своей кошечки столь заурядного любовника, была все-таки не ревность, как можно заподозрить. Первый претендент был роскошным, огромным, пушистым котярой, напоминавшим сибирского. Притом, вальяжный, стильно заносчивый, с расчитанно ленивой повадкой прирожденного соблазнителя, на которую падки женщины. Увы, он оказался кастратом. Случай нередкий и в человеческом мире. Так что унылого задохлика, которым, по моим понятиям, невозможно увлечься женщине, я для кошечки выбрал почти ненамеренно. Но все ж в глубине души был рад, что так получилось, хотя убеждал себя, что тут речь идет не о чувствах, а о просто физической потребности. Я гордился своим милосердием, как и тем, что в отношениях со зверьком одолел дурной инстинкт собственника, но чувствовал и патологичность, отчасти зазорность подобного сводничества.
Соседи откликнулись на мое предложенье с радостью. Их зверь в это же самое время им устраивал почище концерты, чем моя умница, да еще и с буйством. Я через стенку слышал, как он мечется по соседской квартире, сшибая мелкие предметы, и визгливые упреки его хозяев. Встал вопрос, где быть случке, – так назвали соседи, у меня-то, конечно, язык не повернулся произнести это гадкое слово. Я предложил свое жилище, притом вовсе не желая стать свидетелем разврата. Готов был, оставив любовников наедине, переехать на пару дней к другу-мыслителю, чье незамаранное бытом сознание меня способно было утешить в моих больших и мелких горестях. Тут я, кстати, вспомнил, как мне один приятель рассказывал о своем домашнем боа-констрикторе. Вот крепкие нервы и стойкая душа, коль меня даже мой, такой обычный в наших краях зверек, довел почти до безумия. А как проникнуть в темную душу рептилии? Впрочем, приятель тот был американец, к тому же поэт, то есть смесь безумия с практицизмом. В том, что он допустил в свой дом змею, мог содержаться глубокий замысел, сходный с моим, хотя по виду обратный. Учебой у кошки, я надеялся возвысить сознание, а тут не попытка ль, подражанием змею, его низвести на рептильный уровень, извести вовсе? Но, главное, в обоих намереньях брезжит провидческая пустота, что избавит от памяти и обременительного, слишком настойчивого существованья в мире. Не забудем также и змея-искусителя, – коты все ж искусители не такие умелые. Ну их, змей, они противно скользкие. Если б я вздумал у них поучиться, пришлось бы ползать на чреве. Однако если говорить о змеях не легендарных, а чисто зоологических, то, говорят, они привязчивей к человеку, чем кошки.
5.4. В общем-то, не моя цель строить гипотезы об отношениях людей, тем более американцев, со змеями, существами еще мифологичней кошек. Я, собственно, припомнил именно рассказ поэта о случке его пятиметрового змея с такой же длины боа-констрикторшей. На этот срок он переехал в гостиницу, наверняка с американской предусмотрительностью расчистив помещение от мебели для змеиных любовных игрищ. Даже один-то змей может так измызгать, изволтузить домашнее пространство, что мало не покажется, как и не снилось кошке, а тут – пара, к тому ж в любовной схватке. Оба – искусители. Тут, может быть, корень поэзии, откуда произрастет древо с прельстительными плодами. Поэзия истинно великая. Однако знакомый поэт вряд ли был великим. На мой вкус довольно сух и академичен, как засохшее древо соблазна с уже сморщенными плодами. Покидая жилище, он из любопытства подглядел в щелку за резвыми любовниками. "Представляешь? – мне говорил с восторгом. – Они вот так вот, так вот", – и бойко шевелил перекрученными руками. Выходило забавно и вовсе не драматично. Я, пожалуй, не стал бы подглядывать. Но мне и съезжать не пришлось. Соседи настаивали, что коту привычней вязка (еще одно гадкое словцо!) на его собственной территории. Этот развратник-заморыш наверняка сменил уже не один десяток мимолетных невест.
Перед тем как отправить кошечку на этот пир плоти, я был с нею как никогда нежен. Накормил до отвала ее любимой пищей. Она ж, как всегда чуткая, притихла. Мне даже показалось, что гон иссяк и можно теперь отменить вязку, случку – или как там еще назвать эту пакость? Но нет, плоть оказалась настойчивой, моя сокровенная ночь вновь содрогнулась от сладострастного вопля, испуганно прянули мои нежные сновидения. Поутру я наконец решился. Стоило мне выпустить кошечку из ею обжитого вдоль и поперек пространства, как зверек, следуя своему вернейшему инстинкту, то есть мышленью без образов, которым я тщился овладеть, скользнул кратчайшим путем к соседской двери. Я покинул ее в смущенье, будто неопытный сводник.
Весь день я ревниво прислушивался. Стенка была тонкой, по крайней мере, соседская дочка много лет терзала мне уши единственным фортепьянным мотивом. Но теперь за стеной царило затишье, иногда прерываемое жалким повякиваньем плюгавого котика. Так продолжалось дня три, – кошачья свадьба, видимо, все откладывалась. Может, и вовсе не клеилась. Встретив соседку в лифте, я предложил забрать у нее мою кошечку. "Не торопись, они привыкают друг к другу, – ответила беззаботно. – Скоро начнется". Ну что ж, почему б и кошачьей свадьбе не иметь прелюдию, то есть некоторую долю романтики? И у кошачьих должны быть любовные предпочтения.
Вскоре и правда началось – вопли самца и самки вразнобой, злобные и бесстыдно ликующие. Я заткнул уши тампонами из ваты, чтоб себя избавить от мук ревности, – хотя б смягчить их. В те дни я лучше, чем когда-либо, сознал, сколь замысловатую кудель сплела в моем доме кошечка, – невзначай, следуя природной естественности, унаследованной от предков – обитателей первобытного леса. Парадоксально для меня сопрягая время и место, она заплела вязь, подобную кружевной салфетке, прежнему символу домашнего уюта. Устроила созвучно природе дом, который нам от нее защита. Вот один из главных парадоксов, которым одарило меня это мелкое кокетливое существо. Нет ее, и мой дом бесприютен.
В эти мучительные дни я, глухой, как никогда усердно предавался кошачьему тренингу, но, все-таки недостаточно умелый, лишь рвал ремизки хитроумно заплетенного пространства, теперь с моей личностью едва ль не слиянного. Даже и блик моего образа, кажется, развеялся в обеспамятевших зеркалах. Как начинающий жонглер я постоянно ронял шарики, которых великое множество. Будто шаман, я жестом взывал к природе, но, коль та меня и одаряла, то не летним цветеньем, а осенней гибелью. Притом в кошачьей пластике я становился все артистичней, но, видимо, всего лишь как подражатель. В отсутствие кошечки, моя пустая мысль, откуда были теперь выскоблены память и ранние страхи, – казалось, весь мусор до конца выметен, – утеряла слитность, целенаправленность и внутренний смысл, оказавшись уже не на грани, а пожалуй, и за гранью существования. Вот как меня закляла моя маленькая колдунья.
5.5. Ну и ревность, конечно, – она постепенно разыгралась не на шутку, как прямо в юности. Позже я стал вовсе не ревнив к женщинам, исполненный равнодушья к любому существованию, кроме своего собственного, даже соседствующему. Пытка ревностью продолжалась еще дня два (3 + 2 = 5). Рано утром, после бессонной ночи, каким-то наитьем я вынул из одного уха затычку. За стеной тихо, потом звонок в дверь. На пороге – соседка. Кратко велит: "Забирай!". Буйная кошачья любовь ей наверняка уже осточертела. В соседской квартире я застал успокоительное для меня зрелище. Драный котик сидел на шкафу, испуганный, а моя кошечка на него злобно рычала снизу. Очевидно, что никакой взаимной теплоты у них не возникло. Соитие, как я и мечтал, оказалось вовсе бездуховным. Кошечка, однако, себя чувствовала виноватой. Уже дома, она кротко пососала мне руку, от чего, казалось, давно уж отвыкла, аккуратно прибрав коготки. Будто показывала, что между нами все неизменно, по-прежнему, и сама она прежний котенок. Себя вела подчеркнуто домовито, – быстро и непринужденно вновь связала от меня ускользнувшие нити. Словно добрый гений места, а не дикая природная натура, изгнала неуют и осеннее увяданье. Коготки, однако, она убрала не навек.
Я решил, что как-нибудь уж перетерплю следующий гон и за ним последующие, – ведь слишком драматично пережил плановую (вот словечко-то еще!) вязку моей кошечки. Первые дни и я был к ней предупредителен, старательно делал вид, что не принял близко к сердцу ее грехопадение. Между нами установилось чуть напряженное согласье, как у супружеской пары вслед за прощенной изменой.
У меня уже вовсе спуталось время. Мое в перехлесте с кошачьим, более истинным, заплелось в кружевные петли, паутинкой сопрягавшие пространство. Но притом равномерно тикала стрелка ходиков с перемежавшимся кошачьим взглядом, упорно диктуя время ложное, тупо прямолинейное, неверное по своей сути, – то, что я с ранних лет возненавидел. Но с ранних же лет я сохранил те грошовые ходики-самоделку, где туда-сюда метались кошачьи зрачки, что мне с малолетства казалось изначальной, естественной мерой времени. Не оттого ль кошка всегда мне виделась его хранительницей и сувереном? Да, ее время пространственно и прихотливо, но как существо тварное, она, увы, подвержена и обычному, уныло стремящему из прошлого в будущее, как морское теченье в бурливом океане. Я, собственно, вот о чем: соитье с тем поганцем не прошло бесследно, как и должно было случиться, – но я по чисто мужской рассеянности о последствиях не подумал. Короче говоря, кошечка забеременела, чего и следовало, конечно, ожидать. Я, однако, растерялся, ибо никогда прежде не имел впрямую дело с женской беременностью.