Дельное предложение. Не скажу, что его речь меня поразила, – он будто говорил по книжке, мною некогда читанной. Что пред моим виденьем все жалкие слова? Должно быть, не он взыскивал гения, а к нему самому издавна приблудился какой-то личный демон невысокого полета. Но вот что важней: ты, друг мой, наверняка решил, что тайна хотя б наполовину раскрыта – поэт, пускай, и не будучи гением, некогда заронил в меня зернышком тот тревожный образ, который к сроку пророс и заколосился. Да вот беда: сейчас уверен, что признанье поэта, что, мол, он мне в детстве навеял гения, я сам же выдумал. Ну, коль не целиком выдумал, то слишком вольно, даже произвольно, перевел его речь на свой нынешний язык, взыскующий горнего. Что ж касается поэта, то он, – неважно, правда ль заронил в меня образ гения, – с годами очевидно иссяк. А истинный гений, выходит, спрятался, чтоб его не закидали гнилыми помидорами? Забавно.
Ты, друг мой, наверняка думаешь, что после секвенции поэта о гении и последовавшего за ней доброго совета, я сразу встал и ушел, – или он тотчас распрощался. Отнюдь, – как раз тут-то у нас обоих и прошла неловкость. Мы с поэтом еще долго болтали, пока бар не закрылся на ночь, верней, говорил он, а я слушал. Он будто отчитывался перед моим детством. Его повесть была изобильна – слава, поездки, встречи с великими, происки завистников, но вот гения там, и верно, недоставало. Расстались мы на том, что я пообещал выпустить за свой счет его собранье сочинений (5 томов, переплет, тиснение, золотой обрез, тираж 3000 экз.), и, как знаешь, не обманул. Таким образом я рассчитался с поэзией (тут и благодарность, и отместка) но
Обретенный гений
и будто искупил упорно мерцавшую провиденциальность нашей встречи, которая могла б мне обойтись дороже денег – остатками здравого смысла.
Вот почти вся история, друг мой. Портрет был наконец готов, мелкие подробности облика художник нашел сам – вполне точно, видимо, исходя из самой конструкции лица. Притом наделил гения моим чуть сплюснутым черепом, в чем тоже, верю, не ошибся, хотя образ демона современности уже почти вовсе погас в моей памяти. Художник мне сообщил звонком, что исполнил заказ. Голос был тусклый, не выражавший, ни удовлетворенья, ни радости, однако и не смятенный. Я пошел на свиданье с портретом, меньше волнуясь, чем надо бы. Видно, на сам поиск и разъятье лиц истратил чуть не все отпущенное мне вдохновение. Дверь в жилище художника осталась распахнутой, а квартирка была пуста. Меня б не удивило, если б уклончивый живописец просто куда-нибудь смылся в испуге, что провалил столь патетичный заказ, – при его-то робости. Но теперь, – как сказать поточней? – все пустоты жилища, которых он так страшился, прежде певшие на свой тон, будто слились воедино, вознося хорал к пустынным небесам. Без кисти и красок ему почти что удался образ великого Ничто.
Прости, друг мой, что я вдруг заговорил его мутной и косноязычной речью, но пока мы трудились над портретом гения, наверно, спелись наши души. Если ж сказать проще: в жилье художника не осталось не то что ни единой женской приметы, а вообще ни следа пребыванья живого существа, – и стены теперь не шелушились увядшими полотнами. Вместо прежнего разора – белоснежная чистота монашеской кельи. Я вспомнил, как сетовал живописец на убогость своего пространства, которое – оттиск его бездарного существованья, куда стыдно пригласить не только гения эпохи, но и малейшую творческую сущность. Все ж у него хватило решимости отереть следы своего бескрылого коротанья жизни. Теперь великое ничто будто призывало все ненапрасное, что есть во вселенной. А сам-то он, спросишь, куда исчез? Самое странное, что с тех пор канул бесследно, – по крайней мере, в моей жизни он больше не появился, а я, признаться, его не разыскивал, хотя был готов, как договорились, щедро оплатить заказ. Какова причина бегства, я так и не понял, как и не знаю, стала ль для него встреча с гением современности губительной или животворной. А может, тут и ни при чем мой гений, а просто его сглодала очередная лярва, которые издавна на него точили зубки. Иногда мне приходит даже безумная мысль, что и не было никакого художника, а он лишь повод, вымышленное звено между мной и гением современности.
Но бог с ним, с живописцем, существует ли тот в реальности или мной, а может, кем-то иным выдуман, – тебе наверняка любопытно, завершил ли художник – неважно, реальный или ментальный, – свое дело, закончил ли портрет? Я сперва подумал, что пустоту он мне и преподнес в качестве портрета гения, тем либо намекнув на убогость моей фантазии, либо расписавшись в своей творческой немощи. Но нет, картина была, просто я ее не вдруг заметил, как белое на белом. На выбеленной стене висело будто зеркало, прикрытое белоснежной простыней, как в доме, откуда не вынесли покойника. На миг мелькнула трусливая мысль поскорей смыться, – как сделал автор, – тем избежав необратимого поступка. Мой здравый смысл и так уж дал трещину, не разобьется ль вдребезги об могучий образ? Иль, наоборот, коль портрет не удался, наступит разочарованье навсегда, сделав осень моей жизни безнадежно унылой и слякотной.
Но то была мгновенная заминка. Я решительно сбросил, скрывавшую портрет завесу. Ты, друг мой, не зря так напыжился. Это было патетическое мгновенье – каменный пик, где, схлестнувшись, застыли волны моего прошлого и будущего. Предо мной оказался и впрямь гений современности, в-точь, каким он предстал в моем прежнем виденье. Гений глядел на меня со стены, кажется, чуть удивленно, даже недовольно: как ведь мне удалось поймать его в сети! Вначале я лишь отметил сходство с моим виденьем, – и действительно был на секунду разочарован, ведь ожидал, сам понимаешь, чего-то исключительного. Даже не знаю, чего именно, поскольку неискушен в художественных впечатлениях. Но потом, то есть почти сразу, я был захвачен образом, который именно не один только облик, ибо каждая деталь внешности, не намекала, а протягивалась нитью к своему особому смыслу, а все ниточки сплетались где-то в ином пространстве. И все разом – красочное зиянье в белоснежной стене. Да как тебе объяснить? Это надо лишь видеть, да к тому ж скорей оком духовным. Он был не изображеньем, а словно музыкой. Но истинной. Ты знаешь, что к звучащей музыке я был прежде глух, – от нее у меня слезились глаза, не благородной слезой глубокого чувства, а словно б от аллергии. Теперь я познал музыку как перекличку неотмирных смыслов. Верней, даже не тогда, а чуть раньше, когда ощутил, как согласно пустоты возносят хорал к небесам. Еще скажу, что картина была необрамленной, не отчеркнутое, изъятое пространство, а гений будто парил в объятьях великого и плодотворного ничто.
Тем временем гений, за спиной которого были только намечены, лишь мерцаньем, наверно, ангельские крылья, овладевал белоснежной кельей, властно, однако не буйно. Сквозил в проеме и веял, где он хотел. Ты спросишь, друг мой, каким показался мне мир в свете гения современности – совсем ли он пожух иль, наоборот, с меня будто смахнули темные очки и весь мир взбурлил красками? Пожалуй, ни то, ни другое – мир остался таким же, каков был раньше, – но как тебе сказать? – наверно так: он будто обрел сюжет, стал отчетлив глубокий замысел. Словно б все наши неброские жизни сплелись в символичный орнамент, где каждая оказалась необходима. И память моя заблистала золотыми вешками значительных событий жизни, которые мне прежнему были неразличимы. По крайней мере, я так себе представил, человек посредственный и невеликих знаний.
Это было уже не виденье, а сама достоверность, для меня непосильная. И все-таки и теперь не жалею, что пустился на поиски гения. Он и впрямь был самой истиной. Он теперь сиял, как алтарь, на который я возложил свою невеликую жертву. Ты сам наверняка догадался какую – мой пресловутый здравый смысл, доставшийся мне от предков как богатое наследство. Хотя – неизвестно. Может, все они, поколенье за поколеньем, и скопили образ гения по золотой крупице.
Я вышел на улицу, теперь не в межеумочный час. Там все было прежним, но проникнуто грозным и благодатным замыслом. Отлученному от жизненных умений, для меня теперь каждый шаг был рискован, но зато я был уверен, что истен мой путь. Прости, друг мой, за сумбурное повествование. Ты понимаешь, сколь я несоразмерен гению, сколь он, сама истина, несоразмерен моей речи, совсем недавно устремившейся к подлинности.
Я устал, друг мой, ведь никогда раньше не говорил так долго и откровенно, но тебе не соврешь. Сейчас закончу, но прежде ответив на вопросы, которые, знаю, у тебя вертятся на языке. Вот один: используя, как собирался, портрет в качестве фоторобота, отыскал ли я затаившегося гения – в жизни или своей теперь им озаренной памяти? Искал, но не очень прилежно. Во-первых, потому что вообще утерял раньше свойственное мне прилежанье. Я недолго существовал по прежней инерции, вскоре моя жизнь рассыпалась и утекла сквозь пальцы. Все, что было, куда-то подевалось, а не только безумный художник, – даже и родители как-то смерклись вдали; надеюсь, те все-таки живы, – будто демон или ангел смёл мое прежнее существованье одним взмахом крыла. Да и к чему поиски, если образ гения теперь всегда со мной, а мысли, которые я раньше называл непрактичными, с тех пор уж не гости, а поселились в моем сознанье, осененные гением современности, – теперь в свете чувства. Не думай, что я возомнил самого себя гением, но выходит, что я едва ль не пророк его. Ты, конечно, и сам заметил, как он исподволь овладевал моей речью.
На другой вопрос: демон то или ангел? – ты сам лучше меня ответишь. Однако наверняка тебя интересует третий: где он, портрет? Так вот же, – и я указал на холст, прикрывавший оконце. Знаю, друг мой, что тебе он видится испещренным каракулями, а облик гения – разъятым. Но вглядись, прислушайся, он витает в пустотах, звеня чистейшей струной, что колеблет сама истина. "На, взгляни поближе", – так сказав, я сорвал холст, застивший свет. К моему удивленью, за окном был садик, благоухавший цветами, – не тоже ль некий образ современности? По нему бродили животные, прикинувшись мифическим зверьем. Бородатый служитель месил перегной лопатой – то ль вскапывал грядку, то ль рыл кому-то могилу. Отдав тебе портрет, я откинулся на своем ложе, помертвев лицом, теперь, думаю, сходным с образом гения, как бывает и любой покойник. Тот, кого я называл своим другом, встревожился. Он пощупал мой лоб, нажав большими пальцами, приоткрыл мне веки. Потом вздохнул с облегченьем, убедившись, что мой сон не к смерти. Он улыбнулся, а затем, осиянный, едва касаясь пола, скользнул к выходу. Он вышел из комнатки, тихо прикрыв за собой дверь.
Просто кошка
Посвящается моей кошке Насте
1.1. Так и разменял я полновесный полтинник существованья на медную мелочь, встречаясь с собой лишь изредка и ненадолго, как почти случайный, неблизкий знакомец. Может быть, я и сам не то чтобы уклонялся, но все ж недостаточно стремился к самой насущной в моей жизни встрече. Да и встречался не в глубине души, даже и вовсе не в своем собственном. Как человек книжный, бывало, гонялся за собственной тенью по испещренным чужой мыслью и духом страницами. Но все ж чаще был склонен отыскивать свой образ запечатленным в живой человеческой душе. Оттого, должно быть, в юности был жаден до встреч. Сперва любопытствовал к выдающимся людям эпохи, но вскоре потерял к ним интерес. Они ведь эксклюзив, а не точное зеркало современности. Да и внимательны лишь к себе, что справедливо. Коль зеркало, то предназначенное для единственного. Если в нем отразишься, то лишь как мимолетный блик, отброшенный благоговейным зрителем на стекло парадного портрета.
Было нерачительным и просто наглым применять кумиров эпохи для столь частного, хотя и важного для меня дела, как попытка встречи с собой. Для того больше подходили простые души. Но и тут загвоздка. В душе простоватой мой образ кривился, делался почти карикатурным, становясь гротеском величия или обретая нечто злодейское, – тоже карикатурно выпяченным. Видимо, я чем-то пугал людей простодушных. А чего ж во мне злодейского, в мирном человеке, так и не обретшем собственный лик за годы жизни, – что, надеюсь, дается и мельчайшему из малых сих. Тут помог бы истинный друг, но глубокой дружбы я с некоторых пор чурался. Не наделит ли она, взамен истины, нахальным и въедливым двойником?
Мой образ, мнимый и недостоверный, оставался раздроблен, даже расхватан, чужими взглядами. На меня вечно взирал словно стоглазый Аргус, а я затерялся в калейдоскопе его мерцавших зрачков. Множество взглядов, но мною в них всегда ощущалась нехватка. Уверен, что от них ускользала сама суть. Притом что уже их бесчисленность рождала комизм, для меня досадный, человека серьезного, с ограниченным чувством юмора. Меня словно обстали зеркала, где я разнообразно кривился, как в демонической комнате смеха. Кстати сказать, и самых натуральных зеркал в моем жилище скопилось множество. Остались от предков – и простенькие, в деревянных рамках, слаженных деревенским плотником, и торжественные, в позолоченных витиеватых обрамлениях, где, впаянными, томились ангелы. В них я смотрелся пафосно, но все же ненатурально. Сколько уж раз собирался избавить свое жилье от зеркал, но не решился, ибо где-то слыхал, что это дурная примета. Да еще они и старинные, и ценные. Продать же такое зеркало все равно что родную могилу. А коль подарить, то это будет коварный и странный подарок, – ведь это почти дух рода, напитанный ранящими душу семейными воспоминаниями.
Однако мой образ, тот, который не вид, а сущность, мне все же виделся изредка, – хотя и смутный, он был настойчив, упорно возглашал, что он есть. И он, как я верил, прекрасен, созданный величайшим творцом. Он, недоступный, вселял в меня влеченье, надежду, но испуг также. Не лучше ль держаться поодаль от своей истинной сущности, заслонившись от нее бытом, хорошо освоенными привычками, пусть даже дурными? Слиянного со своей истинной сущностью, объятого своим подлинным Я, ждет большая судьба. Мне ж удобней было согласиться на малую: обитать средь, может, недостоверного, но уютного пейзажа, взамен начертанного самой истиной.
1.2. До поры я и жил своей малой жизнью, легко, даже с удовольствием примирившись с ее досадными пробелами, помарками и небрежностью. Невстречу с собой вовсе не ощущал как беду, хотя иногда и удавалось расслышать ненастойчивый зов своего естества, к которому, казалось, примешивается и отчаянье, словно то был призыв попавшего в беду человека. Я был глух к нему до тех пор, когда собственное мое тело, тоже ведь таинственный незнакомец, послало мне знак, как раз весьма различимый также и в зеркале. Одна морщинка, другая, и вот уже исподволь копится старость, чуть искажая лицо, с которым я успел сдружиться. Я был почти удовлетворен своим обликом, мнимостью, лишь почти случайной оболочкой, но все же чуть выражавшей всегда сокровенную сущность. Ценность внешнего облика я вовсе не преувеличивал. Помнил миф о Нарциссе, как острую метафору: легкий переплеск мнимости на зеркале водной глади, порыв и сразу влажная гибель. Тягостнейший для меня образ смерти. Хуже только падение с высоты.
К телу же своему я был столь равнодушен, что даже избег юношеской мастурбации. А оно ведь в своем роде пейзаж чувства. Теперь оно подавало мне знак не только поверхностью, но из его глубины тоже доносилась весть о чуть подступающей старости. Пока еще из отдаления. Но все ж оттого невыносимей делалась мысль, что так и проживу до конца помимо своей сущности. А что дальше? Не приобщится ль она – сущность то есть – к сонму вечного, а я сам, который с ней не спознался, затеряюсь в невыразительных серых пространствах, обиталище непоименованных духов. Такая вот странная мифология, вымышленная, идущая от ума, но выражавшая и побуждавшая страх самый подлинный. Причем целостный, существование спаявший в монолит.
Мог ли я не страдать от калейдоскопичной невнятности своего образа, если именно что ценю целокупность? Не способен влюбиться в деталь, как бы та не была изящна и выразительна. В жизни, признаться, я был прямолинеен. Никогда не любил декор, кроме тех случаев, когда ощущал, что орнаментальная вязь прорастает в глубины бытия, выразив его, казалось, все целиком, без недостатка и избытка. Тогда и чувствую глубокую ценность каждой детали, этакий маньеризм в духе. К чему я это? Наверно, к тому, что я под угрозой увядания стал внимательней к мелочам.
Стоит оговорить сразу, что человек я вовсе не обиженный, ни в малейшей претензии ни к людям, ни к судьбе, ни к жизни вообще. Получал множество подарков. Хотя в большинстве мелких, но постоянно, что даже смущало. До чужого я не лаком, а свое вот упускал. Людей я старался справедливо отдаривать, может быть, откупаясь. Честно признать, именно по справедливости, а не в душевном порыве. Судьба ж меня одаряла умеренно и разумно. Ни разу богатого наследства или вообще того, что могло разом повернуть жизнь к благу. Ничего подобного, только рачительные и умные подарки – встречи вовремя, вдруг осенившая счастливая мысль. Все педагогично и нечрезмерно. Признаться, в юности я этим бывал разочарован, как и любой юнец лишь с годами сознает мудрость неизбаловавших его родителей. А это я все к тому, что вовсе не старался свались вину за мою невстречу со своим естеством на кого-либо или на что-то. Зная особенности своей судьбы, было б с моей стороны наивным ожидать, что воплощенье в собственной сущности будет мне преподнесено как ценный дар. Я этого и не ждал, и не надеялся, уважая сокровенную мудрость провидения. Был ему благодарен, что меня всегда осыпает недорогими игрушками и сластями, то есть мелкими радостями.
1.3. До сих пор я молчал о, быть может, главнейшем. Но, вспомнив об игрушках и сластях, тут же обращусь мыслью к родным душам. Вот чей любовный взгляд, кажется, способен нам подарить всегда ускользавшую целокупность. У меня было несколько родных душ, много – пятеро, а теперь не осталось ни единой. Канули в небеса, одна за другой, и теперь вьются бабочками в легком эфире. Соблазнительно признать достоверность запечатленного ими образа. Соблазнительно и в дурном смысле – ибо тот ведь был искажен их любовью и всепрощением. Их любящий взгляд, надо признать, питал мою гордыню. К тому же я чуял, что остаюсь их заложником. И верно, – когда те, кто лелеял мое детство, канули в небеса, я остался даже не сиротой в мире, а некой мнимостью без образа и цели.
Я пытался стать самому себе ближайшим родственником. Утешал сам себя, произносил ласковые слова. Даже, случалось, чуть оглаживал свое тело, как мать ласкает младенца. Без малейшей инцестуальности, а любовно подтверждая свой контур как границу бытия. Но что контур, лишь чуткая поверхность, коль я ощущал, что собой переполняю пространство? Вкруг меня вились не только лишь телесные запахи, а сны и видения, горделивые вымыслы, – и время взвихрялось вкруг меня, путаясь в противотоках.