Бумажный герой. Философичные повести А. К. - Александр Станиславович Давыдов 9 стр.


Если б я был уверен в совершенной точности запечатленного родными образа, то, возможно, пережил бы их уход, пусть так же остро, но лишь эмоционально, а не онтологично. В небесах мой образ был бы даже сохранней, там приобщенный к вечному. Будто бы вклад до востребования, с которого, возможно даже, каким-то образом получать дивиденды. Но нет, я не доверял любовному взгляду, – даже и пяти разом. Оставшись один и разочарованный в зеркалах, я пытался плодить двойников. Их сперва было множество, потом остался один – утомительный, въедливый и занудный, как совесть. Я вел с ним беседы вслух, что было шагом в безумье, как шахматы с самим собой. Он сверлил меня своим единственным укоряющем оком и был вовсе не похож на мое высшее Я, которое я прозревал в огненном ореоле как торжествующую истину.

Да, своего двойника я выдумал вполне бездарно. А ведь горделиво считал себя творцом, то есть в себе чувствовал некую беспредметную одаренность. Сугубую способность к нематериальному творчеству, точней, к искусству без материального воплощения, которое не стремилось ни к выходу за пределы души, ни к доказательству своего существования. Был уверен, что я тайный творец вдохновенных душевно-умственных абстракций. Ведь с детства проигрывал в уме симфонии под стать великим; закрыв глаза, представлял себе в деталях никогда не существовавшие живописные шедевры; сочинял романы, не записав ни единой строчки. Даже величавые здания, не созданные земным архитектором, мне являлись во снах в самых точных подробностях. Я не к тому, чтоб похвастать (да перед кем?), наоборот посетовать: творя душой во всех сферах искусства, автопортрета я так и не создал.

А ведь воображением обладал, видно, и впрямь незаурядным. В своей гордыне я иногда себе виделся чем-то вроде музыкального инструмента, который не запоет вовек, однако он – возможность всей музыки. Так я любовался скрипкой, которая столь адекватная форма, что, мне казалось, вовсе и не должна звучать, тем нарушая тон бытия, своим резким, язвительным, вовсе неточным звуком. И в моем доме присутствовал как назидание всегда молчащий рояль – само тело музыки, точнейше музыкальный изгиб пространства. Мой образ, тот самый, истинный, в огненном ореоле, был обязан запечатлеть мои утаенные в жизни таланты и сам быть подобен молчащей музыке – сокровенной форме мироздания.

Ладно, и впрямь оставим хвастовство; в глазах постороннего я не творец, а человек просто. В меру дурной или добрый; кому хорош, кому плох. Даже из моих друзей никто не подозревал, что я, к примеру, виртуальный писатель, способный к незаурядному вымыслу. Не записавший, повторяю, своей ни единой строчки, – мне были заранее мерзки мои каракули, что замарают белоснежный лист. К посреднику, компьютеру то есть, приборчику, который умнее нас, или даже старушке – пишущей машинке, стрекот которой уютен, словно дождик, барабанящий по крыше, было прибегать тем более мерзко. Ровные ряды букв мне чудились чредой надгробий на воинском кладбище.

Только в детстве я развлекал товарищей ловко заплетенными сюжетами, потом застыдился, ибо мое воображенье становилось все изощренней.

Затем же и вовсе перестал быть рассказчиком, – даже бытовые истории излагал без вдохновения, сразу устремляясь к финалу, минуя хитросплетенья скучного для меня сюжета. Впрочем, бытописателем по натуре я вовсе никогда не был, скорей фантаст.

Может, потому я не стал писателем, что так и не нашел героя, а что без него сюжет? Да что там героя, который не так чтоб совсем уж необходим. Я потерял, верней, так и не обрел автора – себя самого иль Автора всех до единого существований. Если мое бытованье – литература, то какая-то вялая, ненапряженная, без страсти и пафоса, где я сам – всего только один из второстепенных персонажей. Кому нужна такая неистинная литература, где взять главенство пытается лишь нахальный голос из хора? Чтоб решиться преподнести человечеству запечатленное на бумаге слово, надо хоть в малейшей степени себя ощущать пророком. Я верю в свое высшее Я, наделенное, скорей всего, и пророческим даром, но голос его, если до меня и доносится, то дальним отчаянным зовом, не рождающим эха.

Ну, или хотя бы писатель обязан надеяться, что будет понят. Я ж, уверенный в своем истинном Я не то чтоб не доверял людям, но вот связь с ними мне кажется зыбкой, неверной. Да я вообще-то склонен к сомнениям. Не бытописатель я уже потому, что не доверяю быту, среде повседневного обитания, которая, как мне подчас кажется, фокусничает, фиглярничает, скрывая под маской свой истинный смысл и цель. Да, если честно признать, то и весь объем мироздания мне видится не без лжи и яда. Имею в виду его лик, замызганный чужими мнениями, неверными словами, притом что его истина прекрасна.

1.4. По натуре я вовсе не мрачный человек, наоборот – всегда взыскующий радости. Тем более, насмешкой мне видится жизненный путь, вихляющий меж тусклых образов бытия, избирающий развилки возможностей в равной мере непривлекательных. Не скажу, что я заплутался на жухлых полях существования. Мой выморочный образ, собранный из чужих мнений и подсказок, уверен, ведет жизнь вполне благопристойную, приличную для человека моего возраста, происхождения и образования. Слепой и глухой, он обладает верным автопилотом. Должно быть, вовсе неплохой человек, порядочный и умеренный, однако знаться с которым мне вовсе неинтересно.

Здесь и теперь я для себя неувлекателен, но ведь где-то в сокровенном месте вызревает, делается все истинней, мой торжественный лик. Где ты? Ау-у! Уверен, что благожелательные люди мой бытующий образ выдумали добросовестно, в соответствии со всеми человеческими требованиями, даже не забыв наделить простительными чудачествами. Разумеется, у меня хватило ума не противиться чужой доброжелательной фантазии. Такая наверняка вышла здравая марионетка, механический манекен, робот, бойко марширующий по спрямленным жизненным путям. Едва ль не функция общественных отношений. Ну а то, чему полагается пребывать в глубине, пусть там и таится. Ведь и для меня чужие, и даже близкие, люди – не манекены ль? Но ведь распотроши тот вроде бесчувственный манекен, и там – астральный ужас, неприкаянные разнузданные страсти, таимые детские влечения. Не преснятина бытования, а свежий, острый запах живой крови, кишок и ливера.

Потеря родных душ обратила мою мысль к вечному. Я стал больше размышлять о предметах не практических, а бытийственных. Наверно потому, что смерть, которая для меня прежде была лишь пугающей абстракцией, познал въяве. Так ведь с родными душами мы проросли друг в друга, что их смерть стала отчасти моей собственной. Не то чтобы конкретность смерти повернула мою мысль к абстракциям. Нет, скорей абстракции ожили, стали сочиться кровью. И вот, обратившись к вечному, приобщась к метафизике, я стал гадать, почему жизнь моя столь неточна, а временами нелепа? Довольно быстро я сделал вывод, верней, выдвинул предположение – не от дурной ли привычки мыслить лишь верхним ярусом, где угнездилось мое утлое сознание, какое-то всегда немощное, можно сказать, неемкое? Не стану утверждать, что моя гипотеза была слишком оригинальной. Наверняка где-то вычитал. Вообще-то я человек вполне начитанный. Может, для себя даже и слишком, – мою живую мысль часто заглушает бумажный шелест почти забытых книжных страниц, для меня обратившихся в призрачные мерцания.

1.5. Но вот новая для меня конкретность метафизики, жизненная сила абстракций: как почти прямой результат размышлений в мою жизнь вошел мелкий мохнатый зверек. Нет, тут безо всякого эзотерического намека. Просто кошка, точнее, сперва котенок. Ну кошка, обычная кошка. Завести котенка для меня было решительным поступком. Я всегда избегал лишней заботы, даже цветы у меня быстро увядали по неведомым причинам. Возможно, свои леность и равнодушие я маскировал повышенной ответственностью – мол, какое существование могу опекать, когда со своим-то не разобрался?

А вообще, была вполне здравая мысль – завести зверька в теперь оставленном родными душами жилище. Ее мне навеяли застольные разговоры друзей и знакомых. Вдруг распространилась новая тема – домашние животные. Своих зверьков с увлечением обсуждали даже люди вовсе не бытового склада и совсем не сентиментальные. Видно, тут виной бесприютность эпохи, когда взыскуешь ласки теплого и верного существа. Возможно, поэтому, или не знаю, почему вдруг. Меня такие беседы раздражали, но притом, как выяснилось, нечувствительно вызревал замысел все-таки привести домашнего зверька в мое ставшее неуютным жилище. Я колебался между кошкой и собакой. Сведения о тех и других у меня были вовсе поверхностные, но, по моим представлениям, собака проще, верней, человекоподобней, кошка – таинственней и мистичней. Собака согревает, кошка озадачивает. Довольно долго размышлял, что мне нужней, – так бы, может, и колебался всю жизнь, если б решенье не явилось мгновенно.

Возле моего подъезда, рядом с мусорным коробом, притулился взъерошенный котенок, жалкий уличный бастард. Я прошел бы мимо, если б не его отчаянный писк, растерянного и уже с рождения потерявшегося в жизни существа. Ему откликнулась моя натура, – отозвалось в ней мелкое, нежное и растерянное, столь прилежно таимое, что даже не посторонний, но и сам я о нем мог лишь только догадываться. Вдруг проснулось нечто из детства, когда я испытывал душераздирающую жалость ко всему маленькому и покинутому, будь то живое существо или вещь, любой предмет. Подозреваю, что это был отблеск нежного чувства к собственному младенчеству, о котором тосковал, как о потерянном рае. Мне чудилось, что оно и есть вернейшее из зеркал, после запотевшее от дыханья жизни. Позже, устав от слишком пронзительных чувств, излишних и тягостных, я с корнем вырвал из сердца эту метафизичную жалость. А корень-то ее наверняка глубок, проросший в самое средостенье души. Вырвав его, я наверняка немало там нарушил и попортил.

Но это уже рассужденья вдогон. Взять на воспитанье мелкое растерянное существо я решился мгновенным порывом, что мне подчас свойственно. Устав от многолюдного одиночества, я уже созрел для того, чтоб обрести не друга даже, а уютный шерстяной комочек рядом для моей о нем заботы и покровительства. Чтоб было кого одарить моими чувством и мыслью, возвратными на манер бумеранга, которые уж, признаться, вовсе успели изгрызть мою душу.

1.6. Котенок быстро принял мое жилище, казалось, лишь для меня одного предназначенное, – обмятое, приспособленное моими страстями согласно их потребностям и удобству. Только разок он тревожно пискнул, потом деловито обнюхал все углы, каждый предмет пощупал усиками. Так быстро обжил мое жилище, словно то была его потерянная и вновь обретенная родина. Собственно, почему "он" да "он"? Это была кошечка, существо женского пола, с мордочкой разделенной по цвету надвое, ровно пополам – на светлую и темную. Красивой, кстати, оказалась, когда обжилась в доме, отъелась и распушилась – бежевая с черным, черепаховая. И немного еще с белым, – трехцветная, которые, по слухам, приносят в дом счастье.

С кошками прежде я был, можно сказать, незнаком, да и вообще всегда далек от животного мира. Шелудивого, блохастого кота, к которому в детстве я уже был готов прикипеть душой, у меня отняли жестоковыйные родственники, – из гигиенических соображений. Вышло так, что об этих существах я не знал и простейших вещей. Но почему-то не спешил расстаться со своим неведеньем. Как-то увидал на книжном прилавке издание, так и названное "Кошки", богатое, с красочными фото. Но прошел мимо, не испытав соблазна даже разглядеть его. Подобной литературы я и потом чурался, избегая банальных разгадок. Предпочел наблюдать вслепую свою черепаховую подружку, испытывая оторопь от всем наверняка известных кошачьих свойств. Уверен, что отрешенность кошек издавна тревожила человечество. А как иначе? Выходило, что рядом живет не друг, а может быть, тайный соглядатай, таинственное инобытие, сама природа с ее сокровенным зовом. Даже я, невежда, конечно, знал, что из всех кошачьих человек покорил и льва, и тигра, каких-нибудь там пуму и гепарда, – а единственным непокоренным зверем осталась кошка домашняя. Странно, странно, неспроста это.

Сокровенные существа, невесть зачем прибившиеся к человеку, уверен, как умиляли, так и вселяли в человека тревогу своим тихим, но упорным непокорством. Жестокость к кошкам детей, более откровенных, чем взрослые, также и в своем зле, не бунт ли против кошачьего зловредства? Помню, не раз отбирал с боем из рук дворовых пацанов, истошно визжащих тварей, уже обреченных на казнь. Так что перед кошками у меня все же имеются кое-какие заслуги. Говорю просто так, без надежды на воздаяние. Да и спасал-то их не из какой-то особой симпатии, а из общего неприятия насилья над слабым. А вот к людям, кстати, подчас бывал и жесток.

2.1. Об отчасти дурной репутации кошек я, конечно, догадывался. С одной стороны – эмблема домашнего уюта: котенок, умильно лижущий молоко возле печки, – такой воплощенный бидермейер, умилительный зверек, почти добрый дух жилища. С другой – атрибут бесовского действа, – выходит, пробоина в мирке уюта, куда сочится вселенская тревога. Я себя утешал, что демонизм кошек только дремучий навет. Ведь злой дух людям чаще виделся с головой козлиной, а не кошачьей. А тот уж несомненно мирное, чуть туповатое животное, если и заслужившее дурную репутацию, то вовсе не инфернальными свойствами натуры.

Из литературных котов мне больше всех запал в душу, разумеется, предприимчивый хитрец, всегда спасавший своего хозяина-лоха, который уж был истинно козел, но притом так и остался хозяином. А кот его слугой, несмотря на то что сапоги вкупе со шляпой и шпагой (см. соответствующую картинку) наверняка признак благородного происхождения, а хозяин – деревенский увалень. Кот был для него просто вынужден добиться, пусть и самозваного, дворянского титула, дабы мотивировать субординацию. Но коту это зачем было надо? Таким вопросом я задавался в детстве, – кажется, единственный раз, когда прежде в лоб столкнулся с парадоксом кошачьей натуры. Казалось, самодостаточный кот все-таки нуждается в каком-никаком хозяине. Сказка же наверняка с подтекстом: бессильный домашний зверек – одновременно и слуга, и господин. Сокровенность обычного кота рождает упованье, что вдруг да он предстанет в своей истинной силе и облагодетельствует. И все же в той замечательной сказке кот как-то скудно очеловечен. Это и возвышенье мелкого зверька, который гроза разве что мышей, но и приниженье тоже, обедненье в его неотмирной сути. Что свидетельство беспомощности перед тайной.

Напомню, что мне, – конечно же, по чистой случайности, – попался не кот, а кошка. Мою подружку не представишь в сапогах, но и кошки наверняка еще более, чем коты, аристократичны, даже такие дворовые бастарды, как пригретый мной котенок. Тут и женское, а значит, удвоение тайны. Не чистая кошачесть, а еще более вкрадчивая, женственная. Честно скажу, предпочел бы кота, которые, мне кажется, все-таки честней и проще, хотя иных женщин мне иногда удавалось приручить, притом что давно оставил наивные попытки властвовать над богиней великих страстей. Да, в моем жилище поселилась удвоенная тайна, поросшая уютной шерсткой, мерцанье инобытия, ластящегося к моим ногам. Кошачье мурчанье мне слышалось будто едва различимым рокотом вселенной. Жилище мое, как я уже сказал, кошечка обжила сразу и целиком. А то ведь мне казалось жестким, неприветливым к другому, навсегда размеченным моим долголетним бытованием – точно отмерянными шагами, привычками, ошибками, предрассудками и предпочтениями. Даже мысль моя тут обжилась и собой пометила пространство, не говоря уж о памяти. Ну как это представить? К примеру, в заостренье, где сходится потолок с двумя стенами наискось от моей кровати, издавна мается там застрявшее томительное соображение, которое за годы я так и не сумел исчерпать. А, к примеру, на люстре повисла, играя хрустальными шариками, мысль победная, мой блестящий довод, годный для многих случаев. Там, сям все замарано мыслью, иногда и до отвращения, но все ж моей собственной, на какую уж способен.

2.2. Женщины, надо сказать, в моем жилище не задерживались, оно их изгоняло. Кошечку ж приняло охотно, даже с радостью. Можно сказать, что у них завязался мгновенный роман. На своих неверных ножках зверек его бойко разметил уже не моими, а собственными путями. Я, пожалуй, мог бы приревновать к зверьку мое жилище, которому ведь я тоже хозяин, – притом что отчасти раб его, – столь охотно предавшееся новому существу. Оно ведь так интимно – все же самый верный из моих неточных портретов, мое запечатленное время, тут ставшее трехмерным. Вовсе не мимолетный, как в зеркалах, мой образ. Все тут – под рукой, пред глазами, отмечена тем или иным знаком любая утрата, каждое упованье. Можно сказать, что я обитал объятый собой, будто новый Иона в собственном чреве.

К своему жилью я не сразу проникся добрым чувством. Начал с презренья. То ведь отягощало материей, ставило рамки моей вольной мысли и тогда еще буйному нраву. Поучало занудно, как скучный старший наставник, исполненное здравомыслием родных душ, их любовным назиданием. Оно мне казалось напрасным бременем. Я предпочитал простор, пронзительную высь небес, вольные сюжеты природных ландшафтов. А из обиталищ – мимолетные: приют у случайных подруг и незанудных друзей. Ну, или, в крайнем случае, город, который тогда был уютней, с более выраженным смыслом. Он мною прежде воспринимался куда как острей и сокровенней, чем любые замкнутые пространства. Моя мысль в молодости была поспешна, падкая к новизне. Теперь потеряла беспечность. Предпочитает бдить у старых могил иль обволакивать перламутром мельчайшую соринку свершившегося. Теперь жилище истинно мое – это я и не я, не живой и не покойник, которой ведь тоже не одна лишь мертвая плоть, обреченная гнить, но и память, и страх, и надежда, и жалость, дарованная как благодать. И еще много чего превосходящего наши пониманье и чувство.

Ну вот, отвлекся, значит, мысль моя все ж не вовсе потеряла проворство. Эк куда занесло, а ведь начал с котенка. Его присутствие в доме, который для него – огромный мир, что и для меня почти безбрежен, – то есть почти в кишках моих, почти в естестве, – я сразу ощутил благодетельным. Зверек с ним настроился в лад. К даже с небес доносившемуся аромату родных душ, отдававшим цветочным душком смерти, примешался не раздражающий запах мелкого живого существа. Дом ожил, зверек поладил с духами моего жилища, насыщенного нематериальным. Они-то, я чуял, многообразны. Однако я не духовидец, не слишком подробно знал спиритуальную географию собственного жилища, лишь смутно чувствовал очаги тревоги и покоя. Котенок же вскоре выучил ее назубок. Недаром кошек подозревают в сношеньях с домовыми. Мой зверек наверняка знал каждую незримую сущность поименно, с каждой пребывал в особых отношениях. Мне б стоило у него подучиться приватной географии, – как потом выяснилось, и не только этому.

2.3. Иногда котенок замирал средь пустой комнаты, будто остановленный нематериальной преградой. Бывало, его шерстка вздыбливалась, словно б он узрел нечто враждебное. Иногда ж начинал мурлыкать радостно, будто обласканный добрым духом. В моем жилище наверняка гнездились в изобилье и бесы, и ангелы. Мне оно и не казалось надежно упасающим, наоборот – разверстым. Оно зияло отсутствием родных душ, наверняка открытое небесам и бездне.

Назад Дальше