Лужайкина месть - Ричард Бротиган 8 стр.


- Это все, что у меня есть, - говорит она.

(В смысле то, что на ней.)

- И что в кармане, - говорит она.

(Украдкой бросает взгляд на левый задний карман "ливайсов".)

- Друзья меня выручат, нужно только до них добраться, - говорит она.

(Глянув в сторону Хайт-Эшбери в трех милях отсюда.)

Внезапно ей становится неловко. Не понимает, что делать. Отступает на два шага. В направлении вверх по улице.

- Я… - говорит она.

- Я… - снова глядя на замерзшие ноги.

Еще полшага назад.

- Я.

- Я не хотела ныть, - говорит она.

Теперь все это ее по-настоящему раздражает. Она готова уйти. Все вышло не так, как ей хотелось.

- Может, я тебе помогу? - говорю я.

И лезу в карман.

Она делает шаг ко мне, мгновенно успокоившись, будто случилось чудо.

Я даю ей доллар, совершенно потеряв где-то ленту, которой собирался ее клеить.

Она не может поверить, что это на самом деле доллар, обхватывает меня руками и целует в щеку. У нее теплое, дружелюбное и податливое тело.

Мы бы прекрасно смотрелись вместе. Для этого нужно было лишь произнести нужные слова, но я ничего не говорю, потому что потерял всю свою клейкую ленту и не знаю, куда она делась, а девушка блистательно отчаливает ко всем тем людям, которых еще встретит, и ко всем жизням, которые проживет, - я в лучшем случае стану призрачным воспоминанием.

А эту жизнь вместе мы уже прожили.

Исчезла.

Краткая история религии в Калифорнии

Есть лишь один способ вникнуть: на лугу мы видели оленей. Олени встали в медленное кольцо, потом разбили его и умчались к деревьям.

Там на лугу было три оленя, и трое нас. Я, мой друг и моя дочь трех с половиной лет.

- Гляди, олени, - сказал я, показывая на оленей.

- Смотри, олени! Вон! Вон! - закричала она и прильнула ко мне на переднем сиденье. От оленей она получила крошечный удар током. Три маленькие серые электростанции умчались под деревья, а их копыта воспевали Управление ресурсами бассейна Теннесси.

Когда мы ехали обратно к лагерю в Йосемите, она говорила об оленях.

- Олени - отличные, - говорила она. - Я хочу быть оленем.

Когда мы повернули на стоянку, три оленя стояли у въезда и смотрели на нас. Те же олени, а может, и другие.

- Смотри, олени! - И та же электрическая волна через меня: наверное, хватило бы зажечь пару лампочек на рождественской елке, или минуту крутить вентилятор, или поджарить половину хлебного ломтя.

Олени шли за машиной, а мы на оленьей скорости въезжали в лагерь. Когда мы выбрались из машины, олени остались с нами. Моя дочь рванулась к ним. Ух ты! Олени!

Я ее притормозил.

- Подожди, - сказал я. - Дай папе руку.

Я боялся, что она их испугает, и не хотел, чтобы они ей навредили, если запаникуют и побегут на нее, что почти невероятно.

Мы шли за оленями, немного позади, а потом остановились посмотреть, как они переправляются через реку. Река была мелкая, олени остановились посередине и повернули головы в три разные стороны.

Моя дочь смотрела на них, некоторое время ничего не говоря. Они были такие спокойные и прекрасные, а потом она сказала:

- Папа, возьми оленью голову и приделай к моей голове. Возьми оленью ногу и приделай к моей ноге. И я буду олень.

Олени перестали смотреть в три разные стороны. Теперь они смотрели на деревья другого берега, а потом туда и направились.

Так вот, на следующее утро было воскресенье, и рядом с нами разбила туристический лагерь группа христиан. Человек двадцать или тридцать сидели за длинным деревянным столом. Пока мы складывали палатку, они пели гимны.

Моя дочь очень внимательно наблюдала за ними, а потом подошла поближе и спряталась за деревом, чтобы посмотреть, как они поют. Ими командовал один человек. Он махал руками в воздухе. Наверное, их священник.

Моя дочь наблюдала за певцами очень внимательно, потом вышла из-за дерева, медленно направилась к ним, и остановилась за спиной их священника, глядя прямо на него. Он стоял там один, и она стояла там одна вместе с ним.

Я выдернул металлические штыри из земли и собрал их в аккуратную связку, потом свернул палатку и положил ее возле штырей.

Тут одна из женщин-христианок встала из-за длинного стола и направилась к моей дочери. Я наблюдал. Женщина дала ей кусок пирога и спросила, не хочет ли она сесть и послушать пение. Они как раз увлеченно пели насчет Иисуса, который делает им что-то хорошее.

Моя дочь кивнула и уселась на землю. В руке она держала кусок пирога. Она просидела там пять минут. Не откусила от пирога ни кусочка.

Теперь они пели о Марии и Иосифе, которые тоже что-то делали. В песне была зима, холодно и солома в хлеву. Пахучая.

Она слушала минут пять, потом встала, посреди "Мы три царя Востока" помахала им на прощанье рукой и вернулась ко мне с куском пирога.

- Ну как? - спросил я.

- Поют, - сказала она, показывая, что они поют.

- Как пирог? - спросил я.

- Не знаю, - сказал она и бросила пирог на землю. - Я уже завтракала. - Там он и остался.

Я подумал о трех оленях и поющих христианах. Посмотрел на кусок пирога и на реку, за которой скрылись олени.

Пирог на земле казался очень маленьким. Вода текла по камням. Птица или зверь съедят пирог, а потом спустятся к реке попить воды.

Пустячок пришел мне в голову, и не оставил выбора - я так ему обрадовался, что обхватил руками дерево, щека подплыла к душистой коре и покачивалась там несколько нежных мгновений безветрия.

Черт побери апрель

В этом раннем черт побери апреле черт побери начинается с записки на входной двери, что оставила юная леди. Я читаю записку и думаю: что за черт?

Для такой фигни я слишком стар. Я не могу за всем уследить, а потому беру дочь и на этом фронте делаю все, на что способен: веду ее играть в парк.

На самом деле, я не хочу вылезать из постели, но мне нужно в туалет. Возвращаясь из туалета, я замечаю записку или что-то вроде на стекле входной двери. От нее на стекле тень.

Пошли к черту. Пусть другой кто-нибудь разбирается в начале апреля со всеми этими сложностями. С меня довольно похода в туалет. Я возвращаюсь в постель.

Мне снится, что некто - очень неприятный - гуляет с собакой. Сон длится несколько часов. Этот некто напевает своей собаке, но я не могу расслышать, что за песня, приходится очень сильно вслушиваться, и я все равно не слышу.

Я встаю в глубокой скуке. Что мне делать с остатком жизни? Мне двадцать девять. Я снимаю записку с двери и возвращаюсь в постель.

Я читаю записку, натянув на голову простыню. Не очень хорошее освещение, но лучше, чем все, что мне сегодня попадалось. Записка от девушки. Она тихонько прошла мимо и оставила ее на двери.

В записке она просит прощения за сцену, которую устроила мне прошлой ночью. В форме загадки. Ничего не понимаю. И вообще, в жопу эти ее загадки. Ебена мать.

Я беру дочь и веду ее на площадку на Портсмут-сквер. И вот уже час я за ней наблюдаю. Время от времени отворачиваюсь, чтобы все это записать.

Интересно, оставит ли моя дочь записку на двери какого-нибудь мужчины в начале черт побери апреля, черт побери, и он прочтет ее в постели, с головой укрывшись простыней, а потом поведет свою дочь в парк, поднимет глаза, как только что я, и увидит, что она играет в песке с голубым ведерком.

Один день в 1939-м

Это вечная история, которую я все время рассказываю своей четырехлетней дочери. Что-то она из нее добывает и хочет слушать ее снова и снова.

Когда пора ложиться спать, она говорит:

- Папа, расскажи, как ты был маленький и залез в тот камень.

- Хорошо.

Она подтыкает вокруг себя одеяло, будто послушные облака, сует палец в рот и смотрит на меня внимательными голубыми глазами.

- Однажды, когда я был маленький, как ты сейчас, мои мама и папа взяли меня на пикник на Маунт-Рэйнир. Мы приехали туда на старой машине и посреди дороги увидели оленя.

Мы пришли на луг, в тени деревьев был снег и еще он был там, куда не попадало солнце.

На лугу росли дикие цветы, очень красивые. Посреди луга лежал огромный круглый камень, папа подошел к нему, нашел в середине камня дырку и заглянул внутрь. Камень был пустой, как крошечная комнатка.

Папа заполз в камень, сел внутри и стал глядеть наружу, на синее небо и дикие цветы. Папе очень понравился этот камень: он решил, что это будет дом, и играл внутри камня весь день.

Внутрь большого камня он принес маленьких камней. Он решил, что маленькие камни будут очагом, мебелью и всем остальным, он готовил еду, а едой были цветы.

Это конец истории.

Тут она смотрит на меня своими темно-голубыми глазами и видит меня ребенком: я играю внутри камня, воображаю, что дикие цветы - гамбургеры, и готовлю их на маленьком камне, похожем на очаг.

Ей эта история никогда не надоедает. Она слышала ее раз тридцать или сорок и всегда просит рассказать снова.

Ей это очень важно.

Я думаю, для нее эта история - дверь Христофора Колумба, через которую она открывает своего отца, маленького, как она сама.

Капрал

Когда-то мне грезилось стать генералом. Это было в Такоме в самые первые годы Второй мировой, когда я был еще ребенком и ходил в начальную школу. Там объявили грандиозный сбор макулатуры, блистательно оформленный, как военная карьера.

Это было здорово и примерно вот так: приносишь пятьдесят фунтов бумаги и становишься рядовым, семьдесят пять фунтов стоят капральских лычек, сто фунтов - сержант, после чего фунты бумаги взлетают по спирали вверх, пока не становишься генералом.

Наверное, для генерала нужно было притащить тонну бумаги, а может, и всего тысячу фунтов. Не помню я точного количества, но в самом начале это казалось так просто - собери сколько нужно макулатуры, и станешь генералом.

Для начала я собрал всю бесхозную бумагу, что невинно валялась по дому. Получилось три или четыре фунта. Должен признаться: я был несколько разочарован. Не знаю, откуда у меня взялось представление, что наш дом просто ломится от макулатуры. Мне казалось, что она повсюду. Интересный сюрприз: оказывается, бумага обманчива.

Но я не падал духом. Собрал всю волю в кулак и отправился по соседям, спрашивая, не валяются ли у них где-нибудь газеты или журналы, которые не жалко отдать на хорошее дело, чтобы мы выиграли войну и навсегда победили зло.

Одна старушка терпеливо выслушала всю мою речь и отдала номер журнала "Лайф", который только что закончила читать. Дверь она закрыла, когда я еще стоял перед ней, оторопело глядя на журнал в руке. Бумага была еще теплой.

В следующем доме никакой макулатуры не было - даже драного конверта. Меня опередил другой мальчишка.

В следующем дома никого не было.

Так продолжалось неделю - одна дверь за другой, дом за домом, квартал за кварталом, пока, наконец, у меня не скопилось достаточно бумаги, чтобы стать рядовым.

Я приволок эту чертову нашивку рядового домой на самом что ни на есть дне кармана. У нас в квартале уже были макулатурные офицеры - лейтенанты и капитаны. Я даже не стал заморачиваться и пришивать лычки себе на курточку. Просто закинул нашивку в ящик комода и прикрыл носками.

Следующие несколько дней я цинично охотился за макулатурой, и мне повезло: у кого-то в подвале оказалась средней величины кипа журналов "Колльерс". Ее хватило на капральские нашивки, тоже немедленно попавшие под носки, к лычкам рядового.

Те из мальчишек, кто носил лучшую одежду, имел много карманных денег и каждый день обедал горячим, были уже генералами. Они знали, где есть много журналов, а у их родителей были машины. Они по-военному вышагивали на школьной площадке и по дороге домой.

Вскоре после этого - примерно, на следующий день - я положил конец своей славной военной карьере и вступил в макулатурные тени Америки, где уже не бывает иллюзий, а облом - это неоплаченный чек, двойка в дневнике, письмо, которым заканчивается любовь, и еще слова, что ранят людей, когда те их читают.

Бумажная пыль

Сегодня вечером меня слегка гнетут чувства, для которых нет слов, и события, которые следует объяснять скорее в измерениях бумажной пыли, а не слов.

Я обследовал полуошметки своего детства. Куски далекой жизни без формы и смысла. То, что просто случилось, - как бумажная пыль.

Полная история Германии и Японии

Несколько лет назад (во Вторую мировую войну) я жил в мотеле по соседству со складом "Свифта" - красивое слово для обозначения скотобойни.

Там убивали свиней, час за часом, день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем, весна оборачивалась летом, а лето - осенью, им резали глотки, а потом следовала пронзительная жалоба, будто в мусорном баке включили оперную пластинку.

Почему-то я думал, что убийства всех этих свиней как-то связаны с победой в войне. Видимо, потому, что с ней тогда все было связано.

Первую неделю или две жизни в мотеле меня это страшно нервировало. Все эти вопли трудно было выносить, но потом я к ним привык, и они стали такими же, как любой другой звук: пение птицы на дереве, дневной свисток, радио, проезжающие мимо грузовики, человеческие голоса или когда зовут на обед…

- После обеда поиграешь!

Когда свиньи не визжали, тишина звучала так, будто сломался механизм.

Аукцион

То был дождливый аукцион на Тихоокеанском Северо-западе: дети носятся, суют повсюду нос, фермерских жен интересуют ящики с использованными стеклянными банками, ношеные платья, может, какая-нибудь мебель в дом, а мужчин - седла, инвентарь и скот.

Аукцион проводился в чем-то похожем на склад или амбар, и в субботний день повсюду разливалось подержанное волнение. Он пах, как вся история Америки сразу.

Аукционист продавал все так быстро, что можно было купить хлам, который не станут продавать аж до будущего года. У него были вставные зубы - трещали так, будто в челюстях скелета завелись сверчки.

Каждый раз, когда на торги выставлялась коробка старых игрушек, дети всю душу выматывали родителям, пока те не начинали грозить ремнем, если дети не заткнутся: "Кончай меня дергать, или неделю сидеть не сможешь".

Коровы и овцы, лошади и кролики дожидаются новых владельцев, а какой-нибудь фермер, сморкаясь, мрачно разглядывает каких-нибудь цыплят.

В дождливый зимний день было отлично, потому что над аукционом была жестяная крыша, и под ней возникало ощущение чудесной влажной близости ко всему, что находилось внутри.

В старинном ящике из пыльного стекла и длинных желтых реек, похожих на усы первопроходца, лежали коробки черствых шоколадных батончиков. Пятьдесят центов за коробку - они и впрямь были очень черствые, но по какой-то детской причине я любил их грызть и всегда старался раздобыть четвертачок или найти того, кто вошел бы со мной в долю на всю коробку, и дюжину черствых конфет я получил лишь в 1947 году.

Броневик

Посвящается Дженис

Я жил в комнате, где имелись кровать и телефон. И всё. Однажды утром я лежал на кровати, и телефон зазвонил. Шторы были задернуты, снаружи шел дождь. Еще стояла темень.

- Алло? - сказал я.

- Кто изобрел револьвер? - спросил мужской голос.

Не успел я положить трубку, как мой собственный голос выскочил из меня, как анархист, и произнес:

- Сэмюэл Кольт.

- Вы только что выиграли корд дров, - сказал мужчина.

- Вы кто? - спросил я.

- Это викторина, - ответил он. - И вы только что выиграли корд дров.

- У меня нет печки, - сказал я. - Я снимаю комнату. Здесь нет отопления.

- А нужно ли вам что-нибудь еще, кроме корда дров? - спросил он.

- Ага. Авторучка.

- Хорошо, мы вас вышлем. Диктуйте адрес.

Я дал ему адрес, а потом спросил, кто финансирует викторину.

- Это не важно, - ответил он. - Авторучка будет у вас в почтовом ящике завтра утром. А, да, вот еще что - какой цвет вы предпочитаете? Чуть не забыл.

- Синий будет в самый раз.

- Синие у нас кончились. Может, какой-нибудь другой? Зеленый? У нас много зеленых авторучек.

- Ладно, тогда зеленую.

- Она будет у вас в почтовом ящике завтра утром, - сказал он.

Не было. Она так никогда и не пришла.

Единственное, что я выиграл в жизни и действительно получил приз, - это броневик. Когда я был маленьким, я доставлял газеты по маршруту, который тянулся на много-много миль по самой крутой и ухабистой части города.

Приходилось скатываться на велике с горки, по обеим сторонам дороги тянулись травяные поля, а в конце - старый сливовый сад. Часть деревьев срубили и построили четыре новых дома.

Перед одним стоял бронеавтомобиль. Городишко у нас был маленький, и водитель каждый день после работы забирал его с собой. И оставлял на ночь перед домом.

Я проезжал мимо, еще не было шести, и в домах все спали. Если в такую рань было светло, я видел бронеавтомобиль примерно за четверть мили.

Мне броневик нравился. Я слезал с велосипеда, подходил к нему, рассматривал, постукивал по тяжелому металлу, заглядывал в пуленепробиваемые окна, пинал покрышки.

Поскольку утром все спали, а я там был один, то через некоторое время я его присвоил и обращался с ним соответственно.

Однажды утром я влез в бронеавтомобиль и развез на нем остаток газет. Странное это было зрелище: мальчишка развозит газеты на броневике.

Мне понравилось, и я стал проделывать это регулярно.

- Смотрите, пацан на броневике развозит газеты, - говорили ранние пташки. - Да, у него не все дома.

А больше я никогда ничего не выигрывал.

Назад Дальше