Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин 13 стр.


На каком-то собрании, где, словно расталкивая друг друга, все наперегонки, взахлеб размышляли о нравственности и морали, без которых, естественно, не мыслили себе жизни в искусстве, Нелли Красовская заговорила о нравах конкретно, заставив многих похолодеть. Кто-то даже захлопнул форточку. С прямолинейностью, чуждой искусству, но близкой политике, она поведала о горестных разочарованиях "одной из своих юных подруг". Все стали лихорадочно припоминать, с кем дружит Красовская, но никого не припомнили. Подруга же эта, которую не опознали, оказывается, жаловалась Красовской. И, пробиваясь сквозь плач, говорила:

– Как только меня пригласили сниматься, я сразу же поняла, что, ради своего будущего, должна буду отдаться режиссеру-постановщику, но не предполагала, что надо будет отдаться всем: оператору – чтобы он разглядел, как меня лучше снимать; гримеру – чтобы он определил, какая косметика и какие краски мне больше к лицу.

"О времена! О нравы!.." – воскликнул когда-то классик.

Нелли воскликнула: "О нравы!" – ибо о своих временах политика всегда высокого мнения.

На том собрании Нелли, во-первых, дала понять, что у нее ищут защиты, как у общественной власти. А во-вторых, привела в молчаливый внутренний трепет тех, от кого зависела ее будущность. Нелли Красовскую стали бояться.

Она бы обменяла страх на любовь. Но только на любовь Афанасьева. Он же предложил ей вместо любви роль в учебном спектакле "Три мушкетера". Он приметил, что обаяние у нее "отрицательное". И это оказалось положительным в том смысле, что она стала общаться с ним на репетициях, где не восхититься им было выше возможностей… Во всяком случае, женских!

Афанасьев был начинающим постановщиком, студентом режиссерского факультета. "Но ведь музыканты-студенты, – вспомнила Нелли, – бывают и виртуозами, завоевывают призовые места на международных конкурсах". Нелли не сомневалась, что, если б организовали такой же режиссерский конкурс, Ваня Афанасьев тоже стал бы лауреатом.

Что произошло бы на несостоявшемся конкурсе с Ваней, неизвестно, а она, при помощи Афанасьева и Александра Дюма, наконец-то завоевала тот актерский триумф, о котором мечтала. Заодно Миледи вторглась в ее характер. Сценическое амплуа стало ее амплуа и вне сцены.

Афанасьев полюбил ее… как актрису. И через годы пригласил в театр, главным режиссером которого стал. Он был доволен, что Красовская всегда "соответствовала образу", ее собственного образа не замечая.

А потом пригласил Нелли, ставшую уже Нелли Рудольфовной, и в Театральное училище. Тогда он еще не знал, не догадывался, что часто нас изгоняют именно те, кого мы приглашаем.

Но прежде чем любовь превратилась – или, по словам Игоря, "трансформировалась" – в ненависть, Нелли Рудольфовна пыталась от своей страсти спастись. Она старалась оттолкнуться от Ивана Васильевича, а судьба их все время сталкивала: в институте, театре, училище.

Она стремилась всеми способами "оторваться" от Афанасьева… Как раньше стремилась оторвать его от семьи. Оказалось все же, что силы нашлись… но у Даши.

Не только это, однако, сделало Нелли Рудольфовну антисемиткой. Давно узнала она, что жена Ивана Васильевича – как выражалась Нелли Рудольфовна, "дешево популярная" – хоть по отцу и по сцене была Никодимовой, но по матери Кушнер.

"Они отбирают у нас любимых", – сказала себе Красовская.

А тут еще Певзнер… Вот из-за кого, оказывается, осталась она старой девой!

– А если б дорогу ей перешла Сидорова или Петрова? Тогда бы она осталась не старой девой, а молодой! – высказался Абрам Абрамович. – Нет, на этой земле евреи необходимы. Иначе все несказанно усложнится: исчезнут объяснения бед и несчастий. А беды необъясненные (значит, и неоправданные!) становятся трижды бедами. Так что евреями здесь надо бы дорожить. Простите, что повторяюсь. Правда, "истина от повторения истиной быть не перестает", как сказал один из великих. Кто точно – не помню.

– Чтобы спектакль потрясал, на роль соблазнительницы из наших выпускниц назначаю только и только Певзнер, – объявила на художественном совете Красовская. – Здесь все совпадает: и внешние данные, и национальность… и остальное. Вы меня понимаете? Эта роль ей сродни: она будет играть себя. Или нечто себе подобное. – Красовская заменила прямую линию ломаной. – Нечто подобное… Одним словом, Певзнер!

Дарьей она сестру ни разу не называла.

Талант может быть честным, а может быть и порочным. Все равно он остается талантом. Но в первом случае – это счастье, а во втором – злосчастье.

Пьеса "Злодейка" была написана рукой, искусно владевшей пером. Но она могла бы не менее ловко владеть топором или кастетом.

– Не сомневаюсь, найдутся такие, которые спросят: "А почему в пьесе "Злодейка" злодейкой оказывается еврейка?", – закончив деловой разговор, раскованно размышляла Нелли Рудольфовна. – Злодейка, еврейка… Даже рифмуется. И рифма кого-то обеспокоит. Но я задам встречный вопрос: а если б злодейкой оказалась русская, на ее национальности заострили бы внимание?

– На ее бы не заострили, а на Дашиной заострят, – прокомментировал Анекдот, когда все, что происходило на художественном совете, дошло до нашего дома.

Но Красовская развивала свои доказательства, как говорят в математике, "от противного". От очень противного!..

– Почему же русская женщина может быть разрушительницей чужого дома, а еврейка нет? Мы с вами были свидетелями истории… доказывающей нечто противоположное.

– А если Певзнер от роли откажется? – боязливо предположил кто-то.

– Тогда не получит диплома, – категорично, не допуская других вариантов, ответила Нелли Рудольфовна. – Таков закон нашего училища! И даже для Певзнер он обязателен.

Когда Даша в своей комнате прочла вслух "Злодейку", тишина воцарилась такая долгая и абсолютная, будто все, как в финале многих шекспировских трагедий, скончались.

В комнате уместились, притершись друг к другу, мы все, включая Абрама Абрамовича. А Имант, приглашенный сестрой на чтение, сидел в коридоре, но создавалось впечатление, что он заполнил собой всю квартиру, а мы сжались, дабы он уместился.

Мама то и дело посматривала на Еврейского Анекдота. Он не был ни актером, ни режиссером, но был мудрецом.

– Обмани их, – вовлекая Дашу в какой-то заговор, произнес Абрам Абрамович. – Пьесу написал черносотенец. Но столь ядрёно даровитый, что могут быть разночтения. Сейчас это модно: разные прочтения одного и того же текста. В этом театре Чацкий – герой, а в том героиня – Софья: "Уж если любит кто кого, зачем же ездить так далеко?" Она права: безумно любил – и укатил на долгие годы. Никакой логики! – Анекдот сделал паузу, чтобы отделить Дашу от Софьи. – Пусть у тебя будет свое прочтение. Ты сыграй так, чтобы название "Злодейка" звучало иронично и опровергалось самим спектаклем. Что ж, она полюбила и он полюбил… Жена, если она тоже любила, должна была отпустить мужа. Отпустить! В Израиль? Да хоть в пустыню Сахару! Что дальше он будет делать, ее уже не касалось. Только бы отцом оставался. А в остальном… – Абрам Абрамович, как это бывало, взглядом попросил у мамы поддержки. Она и без просьбы поддерживала его, и Анекдот вдохновился: – "Насильно мил не будешь!" Это ведь русская мудрость, а не еврейская. Сотвори такой образ "злодейки", чтобы она выглядела несчастнейшей жертвой, хоть и осталась в живых. А еврейка она или узбечка – это анкетные данные. Обними в конце его детей… И пусть все поймут, что ты станешь им матерью. Что этого требует твое сердце! Мы внимательно слушали… Пьеса дает такие возможности, потому что талант оказался сильней юдофоба.

Я попросил Дашу оторваться от пьесы, выйти на минутку и помочь в чем-то неопределенном: неопределенное выглядит нередко самым убедительным и недоумений не вызывает.

С того давнего рассвета, грозившего нескончаемой ночью всей нашей семье, мы с Дашей прозвали ванную "комнатой заклинаний". Ведь именно там вырвалась с неведомой дотоле интонацией фраза, отстранившая ночь. И меня тянуло вновь и вновь испытывать, проверять загадочную действенность моих внушений.

– Победи их… Победи… Иначе ты опять совершишь покушение на мамину жизнь! Даша встрепенулась:

– Я постараюсь.

И мы вернулись в ее комнату.

Имант стремительно, боясь что-то задеть или разрушить, поднял себя с табуретки, поскольку в субтильный стул с гнутыми ножками не вмещался. Он почти уперся головой в потолок – и кроме него, чудилось, в квартире уже никого не осталось.

– Ты сможешь так сыграть, – со спокойствием, рожденным абсолютной уверенностью, сказал он. – И уложи Красовскую на обе лопатки.

– Если этого не пожелал сделать Афанасьев, простите за пошлость, – стремясь побольней уязвить Нелли Рудольфовну, произнес Анекдот. И виновато взглянул на маму: при ней осмотрительность – в каждой фразе и каждом слове – не покидала его.

У Иманта дело с юмором обстояло хуже, чем у Абрама Абрамовича. Не улыбнувшись, он продолжал, ощущая собеседницей только Дашу:

– Ты получишь диплом. И мы сразу уедем в Ригу. Станешь примой русского театра. Ты обязана победить. Потому что ты лучше всех!

Не сказал "талантливей", а сказал "лучше". Так Даша говорила об Афанасьеве, когда любила его. "По-другому, совсем по-другому, чем прежде, она любит его и сейчас, – внезапно подумал я. – А Имант будет принадлежать ей вечно. На этом и на том свете".

– Куда вы поедете? – будто очнувшись, спросила Иманта мама.

– В Ригу, – ответил он.

Размышляя о том, что сестра "по-иному" Афанасьева все-таки любит, я, наверное, пытался для самого себя ее реабилитировать.

"Но Афанасьеву иная любовь не нужна", – думал я, сумевший одолеть свою страсть, когда пришлось выбирать между нею и честью сестры… а значит, и верностью дому, маме, отцу.

Правда, Игорь считал, что я не любил, а "хотел" или, интеллигентно выражаясь, желал. Думаю, он был не прав. Но вообще-то "другие" чувства – жалость, восхищение, благодарность – нередко путают с любовью, с которой что-либо путать бессмысленно, ибо она ни с чем не сравнима. Уж поверьте мне, психоневрологу, начавшему влюбляться с детского сада.

Если к любви прикручивают, приспосабливают оговорки и определения – "люблю по-иному, по-своему", – это всегда подозрительно.

"Иманта жалеть невозможно, – продолжал размышлять я. – У него можно искать жалости. И защиты. Для женщины это естественно: жалость не унижает ее. Игорь считает, что стервы добиваются побед чаще, чем ангелы. Но они, уверен, перемешивают обожание с дьявольщиной и деспотизмом. Любовь не очищает их, а толкает на подлости. Я вот избавился от чувств к Лиде Пономаревой и навечно их отвергаю!"

В мыслях своих я, ворочаясь под одеялом, непрестанно возвращался к судьбе сестры, которая как женщина нуждалась если не в сочувствии, которое отвергала, то в надежности и защите. "Имант сумеет уберечь Дашу: мускульная сила его соответствует силе чувства и преданности, – убеждал я себя. – У него не возникнет другая любовь к сестре. Никогда… Надежность – главное его качество. Он как любит, так и будет любить!"

Заключая спектакль, исполнители всех ролей должны были выходить для "поклонов" по одному. На этом настояла Нелли Рудольфовна, хоть и не была постановщиком пьесы. Она отсутствовала на рядовых репетициях и даже на генеральной, дабы все убедились, что у нее к спектаклю нет особого и тем более необъективного интереса.

Единственное, чего ей хотелось, – чтобы кланялись поодиночке. Режиссер подчинился. И объяснил:

– Красовская считает, что таким сценическим способом характеры не будут скопом ломиться в память зрителей, а войдут индивидуально. И прочно.

Он был выпускником режиссерского факультета – и в дебаты с Нелли Рудольфовной не вступал.

Произошел, быть может, единственный в истории сцены случай. На репетициях Даша была одной, а дома, перед всеми нами и Имантом, она томительно и упорно создавала образ величайшей страдалицы, "без вины виноватой" мученицы, ввергнутой в конфликт между счастьем и совестью. Мы вместе, всей семьей, сочинили даже несколько фраз, которых не было у порочно даровитого автора. "Злодейка" этими фразами скупо, не взывая к жалости, давала понять, что ради любви, ни на что не надеясь, рассталась со своим прежним мужем и прежним благополучием. Получалось, что она не расчетливо, как намекал автор, не корыстно, а с завязанными глазами кинулась в неизвестность.

Несколько – всего несколько – реплик мы дописали: "злодейка" не вознамерилась примитивно утащить капитана подальше от дома, а давала почувствовать, что кислород понимания здесь отсутствует и ей нечем дышать.

К счастью, все, что говорил сам капитан, не аттестовало "злодейку" злодейкой, а лишь подтверждало, что он от страсти сошел с ума. "Злодейку", по умыслу автора, призваны были разоблачить ее собственные откровения, а их можно было доносить до остальных действующих лиц и до зала по-разному, а иногда в "сокращенном виде".

На домашних репетициях Даша, как говорят оркестранты, вела свою партию, а Имант играл на других инструментах: и за капитана, и за его жену, и за тех, кто непрошено вникал в ситуацию, стараясь на нее повлиять. Дети же – кстати, мальчики-близнецы – появлялись только в самом конце, когда матери и отца уже не было. До этого их "играло" не окружение, как в пьесах о королях, а отношение родителей – в чем-то разное, а в невообразимости отторжения от сыновей – одинаковое. Даша, следуя совету Абрама Абрамовича, должна была в финале обнять сирот. Воссоединившись, на сцене оказывались трое, для которых трагедия продолжалась, поскольку они остались в живых. Они были несчастнее тех, для которых трагедия уже завершилась.

На премьере все произошло согласно нашему тайному плану, скорее похожему на заговор.

Партнеры, помимо желания, подчинились тональности, которую задала Даша, потому что воля таланта, данного свыше, сильней старания средней руки одаренности или тем паче посредственностей. Эта воля способна подчинить и властно вести за собой.

Шел спектакль о жертве, которую тщетно пытались судить как виновницу, о горемычной, которую жестокость бессильно стремилась изобразить источником горя.

То, что на лике Дашиной героини хотели выжечь клеймо "злодейки", обернулось такой беспредельной несправедливостью, что название пьесы непредвзятые зрители мысленно заключали в кавычки.

Но непредвзятых в зале было не так уж много. Они сосредоточились в девятом и десятом рядах. Это были приглашенные для престижа деятели культуры, некоторые родители, наша семья, Абрам Абрамович, который, впрочем, тоже представлял семейство Певзнеров, и Имант, который мечтал представлять его в будущем.

Автор пьесы в дни репетиций и во время премьеры сказался больным. Несмотря на молодость, он, как опытный мафиози, замышлял, планировал преступление, но сам на месте преступления не появился. Хотя в писательском ресторане его видели.

Как повелела Нелли Рудольфовна, актеры выходили кланяться по одному. Зал заковался в сдержанность, напряженность… Он затаенно ждал. Последней вышла на "поклон" Даша. И тут затишье взорвалось бурей. Начался новый спектакль… Он был задуман и осуществлен Нелли Рудольфовной, но уже не на сцене, а в зале. Действующие лица смешались, заглушали друг друга.

Зал, превратившись в толпу, – сидячую, но толпу! – словно взбесился. Делать это во тьме было удобно и безопасно. Топали и кричали: "Во-он!" – олицетворяя нашу сестру со "злодейкой", которая в другой, не ставшей спектаклем пьесе убила двух людей, а двух детей оставила без матери и отца.

"Во-он!" – вопила Лида Пономарева. Ее-то голос я уловил бы из тысяч. "Во-он!" – орали запрограммированные студенты, оскорбленные красотой и талантом Даши. Это и была расплата за любовь Афанасьева, за всю неудавшуюся женскую судьбу Нелли Рудольфовны. "Из ряда вон выходящие… Со сцены вон уходящие… – возникло у меня в голове. – Вроде есть разница! Но тут и там – "вон". В этом суть и вся безысходность", – прокручивал я странную мысль.

Имант поднялся и направился к сцене. А Даша, непривычно потеряв власть над собой, бросилась со сцены ему навстречу, прибилась к его груди и затерялась на ней. Имант застыл. Сестра, получилось, преградила ему дорогу.

И все-таки Имант одним своим видом заткнул залу рот. Орать перестали. Боялись, что он и во тьме разглядит, узнает и не простит. Но зато ногами принялись действовать громче, старательней. Топали под стульями: хоть и бойко, но трусливо и анонимно.

И вдруг свершилось такое, чего не ждал уж никто: ни мы, ни Имант, ни Нелли Рудольфовна… Мама, незаметно преодолев расстояние между девятым рядом и сценой, не взлетела, а, будто считая ступеньки, взошла на нее. И хоть многие не знали, кто она и откуда, некое предчувствие заставило всех, не сговариваясь, погрузить зал в безмолвие.

– Я Дашина мама… А ее отец, тоже Певзнер, – Герой Советского Союза… если вам неизвестно. Напоминаю об этом первый раз в жизни. Я думала, он и его друзья победили фашизм…

Мама покинула сцену. А безмолвие зал не покинуло.

* * *

Ассоциации часто бывают не прямолинейными, а окольными и нежданными. Один факт, случается, приводит к другому, который выглядит не родным его братом и не двоюродным, а родственником весьма отдаленным. Или даже вовсе не родственником… Перелистывая биографию нашей семьи в часы вечерних своих путешествий, я наткнулся на плачущего мужчину. Он был не из тех, что дают волю слезам. Хоть и без формы, он выглядел профессиональным солдатом: подтянутым, прямым, не умевшим сгибаться ни под тяжестью лет, ни под тяжестью жизни. Плакал он открыто, не таясь, на автобусной остановке… Я, быть может, не смел вторгаться в его беду, но мне, как тогда, на бульварной скамейке, показалось, что она сродни горю, которое обрушилось на меня, придавило…

Нас было двое, а третьим – автобус, распахнувший, потом запахнувший свои двери и поскорей удалившийся, будто поняв, что он, как на Руси говорят, "третий лишний". И тогда солдат – не по возрасту и не по званию, а по характеру – сам обратился ко мне. Голос его мгновенно, словно по команде, заковался в твердость и гнев, оттолкнув от себя слезы:

– Они поступили подло: напали на нас в Судный день… когда мы молились и каялись. Отсюда я проводил сына. И здесь, на остановке, видел его последний раз. Ему и девятнадцати не было… Они воспользовались днем молитв. Сегодня как раз годовщина. Вы знаете? – Он помолчал, словно погружаясь в слезно-соленые глубины своей беды. – Для разбоя они использовали святыню.

И я вспомнил премьеру "Злодейки". Что общего было у той премьеры с войной Судного дня? Ничего… Кроме того, что и святой день, и Дашин дебют обнажили беспредел чужого хитроумия и коварства. На нее тоже напали в день, когда она была не способна подготовиться к обороне. Когда она, согласно ею же придуманной мизансцене, молилась и каялась…

Опять подкатил автобус. Несчастный отец поднялся по рифленым ступеням… А я, несчастный сын и несчастный брат – со временем вы все узнаете и поймете меня, – остался на остановке один. Где-то рядом плескалось Средиземное море. "Даша никогда не купалась в нем. А другое, хмурое море…" Я подумал о том, о чем расскажет роман… на тех его страницах, вырвать которые будет нельзя.

Назад Дальше