– Сегодня прочитал рукопись члена-корреспондента. Машинистка, которая, в отличие от именитого автора, в академии не состоит, конечно, многое привела в соответствие с орфографией и грамматикой. Но член-корреспондент после нее от руки делал вставки. И представьте, написал слово "ночь" без мягкого знака, а десять тысяч решил "смягчить" и после слова "тысяч" поставил мягкий знак, похожий на грушу с хвостиком. Очень четко поставил, чтобы редактор не сомневался. – Анекдот вспомнил заодно институтского заведующего кафедрой марксизма-ленинизма, который, наводя порядок в аудитории, призывал: "Ну, вы там, "в заду", нельзя ли потише?" – Чей зад он имел в виду? Так вот… Я сказал в комнате про эти мягкие знаки. Члену-корреспонденту донесли, и он громко, на весь издательский коридор, заявил: "Не ему обучать меня русскому языку!" Ивриту я обучать его не могу: сам не знаю.
Учительница Мария Петровна, которая гордилась тем, что мы, дети Героя, учились в ее классе, попросила однажды, чтобы отец выступил на торжественном вечере в честь Октябрьской революции, которую тогда еще называли Великой.
– Ни одна революция не приносила ничего, кроме крови и слез, – сказал Анекдот. – Таково назначение всех революций. На Западе, и даже на Востоке, их боятся. И только у нас что ни год, то революция: в промышленности, в сельском хозяйстве, в науке, в языкознании… А началось с той, которой на самом-то деле и не было. Имел место банальнейший захват власти.
– О чем ты говоришь?! – В знак протеста, позабыв о палке, отец выпрямился.
– Смерть твоего кумира тоже можно было объявить очередной революцией. Видимо, не догадались. А могли бы… Дело "врачей-убийц" отменили, депортацию – тоже. Чем не революция? Даже две! Как известно, "мертвые сраму не имут". А остальные не знали, не ведали, при сем не присутствовали… Сталин как-то сказал: "Октябрьская революция предоставила неограниченные возможности!" Действительно, не ограниченные – ни правдой, ни совестью. Так что иди, Борис, выступай на торжественном вечере. Тем более просила учительница.
– Зачем ты это… при детях?
– Говорят, честь следует беречь смолоду, – мирно ответил Анекдот. – Стало быть, и истину не мешает знать смолоду. Какая же честь без истины?
"Кадры решают все!" – провозгласил задолго до того, как получил кровоизлияние, Сталин. И после его смерти кадры начали обновляться. Вообще в Советском Союзе каждая смена власти означала смену руководящих кадров – на среднем и низшем уровнях. Владыки же, если не попадали в тюремные камеры, оставались в правительственных кабинетах. Даже к нам в школу явился новый директор.
У любого человека на лице что-то выглядит главным: глаза, или лоб, или подбородок. У директора главным был нос. Как некий миноискатель, он, казалось, определял, кого и что надо убрать, устранить. Мысля "по-государственному", он был озабочен не тем, что надо создать, а что разрушить и кого выбросить. Новый директор шастал по классам и коридорам, ощупывал парты, черные доски с непременными следами небрежно стертого мела, подоконники… Единственное, чего он не замечал, были ученики. Именно "чего", а не кого, потому что мы, ученики, интересовали директора меньше, чем реквизит.
Наш классный руководитель Мария Петровна сообщила ему в вестибюле, возле гардероба, где я натягивал на голову шапку-ушанку, поскольку по календарю была осень, а по термометру уже наступила зима:
– Приглашаю вас на встречу с Героем Советского Союза Борисом Исааковичем Певзнером. Отец трех моих учеников!
То, что сразу трех, директора не удивило, но вот об отчество и фамилию он споткнулся.
– А что, другого отца-Героя у вас нет?
– Другого нет, – ответила Мария Петровна, давая понять, что Герои на улице не валяются.
Отстаивать справедливость было ее страстью. А так как в замужестве она ни разу не состояла, вся страсть – без остатка! – отдана была справедливости.
– Другого Героя нет! – повторила она.
– Странно, – сказал директор. И его нос-миноискатель уткнулся – разумеется, на некотором расстоянии – в лицо Марии Петровны.
Он постоянно держался на "некотором расстоянии": чтобы дистанцию соблюсти, но главным образом чтобы дать испариться хроническому винному запаху, исходившему от него.
Директор был недоволен, что обреченный батальон спас на войне наш отец, а не чей-то другой.
– Сталин умер, но дело его живет, – сделал вывод Абрам Абрамович, когда я рассказал ему дома о том разговоре, подслушанном в вестибюле.
– Не ходи к нему в школу, Боря, – посоветовала отцу мама.
– К нему не ходи, – согласился Анекдот. – А к ним… – Он указал на меня с братом и на сестру, – к ним пойди обязательно. Ты, Борис, сам как-то сказал, что по числу Героев Советского Союза евреи на одном из самых первых мест… И это при том, что награждать их никто не рвался. Сказал?
– Так и есть.
– Существует, правда, теория: они, дескать, защищали самих себя. Ведь додумались! – Еврейский Анекдот был невысоким и щуплым, но не казался таким из-за мощной головы, на которой главным был его лбище. Складки, многочисленные и глубокие, то собирались гармошкой, то расправлялись, отражая настроение Абрама Абрамовича. Глаза – под буйно и в разные стороны разросшимися бровями – были либо грустно-шутливыми, либо шутливо-грустными. Тоска не покидала их никогда. Как, впрочем, и юмор… – Придумали же: защищали себя! – Гармошка на лбу собралась столь интенсивно, что, казалось, опять заиграет… – Пойди в школу, Борис. Пусть увидят Звезду на твоей певзнеровской груди. Не забудь надеть!
– Я прослежу, – пообещала мама. И неожиданно предложила: – А в день праздника надо бы послать по радио телеграмму той медсестре, которая спасла тебя. Знаешь, передают… и люди находятся! "Бывшей медсестре Ольге, живущей в Рязани… От бывшего лейтенанта Бориса Певзнера!" Она может услышать.
– Не может, – ответил отец.
– Почему?
– Она была навылет ранена в тот самый день. На "вылет" из жизни…
– Спасая тебя?!
– Нет, моих незабвенных друзей-товарищей, – вновь применяя фронтовую терминологию, что он делал часто, ответил отец. – Митю Егорова и Лешу Носкова. Они после… тоже погибли.
– Как ты узнал об этом? О ней? – спросила мама.
– Она лежала в том же госпитале, где я. На первом этаже. И прислала мне свою фотографию. Ольга Нефедова…
– Тебе? Лично тебе? Смертельно раненная?
– Лично мне.
– И где же она? Фотография?
– Я отдал потом, уже через год, в Музей боевой славы полка.
– Куда?! В музей? Она – тебе, а ты – в музей? – Анекдот не поверил своим ушам. На его сократовском лбу вновь почти заиграла гармошка. И он нарочито перевел разговор на прежнюю тему: – Итак, по числу Героев евреи – на третьем месте. Или на пятом… А интересно, на каком мы с вами месте по количеству населения?
Наша семья не знала.
– Может, на тридцать седьмом? – предположил Анекдот. – Фу ты! Какая неудачная цифра… Ну, на девяносто девятом. Иди в школу, Борис. И пусть твои дети гордятся!
– Они гордятся… – Мама обняла нас троих.
Складки на лбу Абрама Абрамовича разгладились.
– Знаете, есть такой анекдот… Подходит еврей к памятнику Суворова. И генерал подходит. Еврей, не выговаривая примерно двадцати букв из тридцати трех, спрашивает: "Это Суворов или Кутузов?" – "Суворов", – пародируя его акцент, отвечает генерал. "Что вы мне подражаете? – говорит еврей. – Вы ему подражайте!" Ты, Борис, вполне мог бы сказать этому директору: "Вы мне подражайте!" А что? Имеешь законное право. Но все же не говори: детей жалко.
Нет на свете ни одного нормального человека, который бы хоть раз не влюбился. Нет такого человека.
С разными людьми это происходит, разумеется, в разном возрасте. Со мной произошло в детском саду. На меня внезапно навалилось такое, чего я не испытывал более уже никогда. В шестилетнем возрасте я окончательно понял, что без Лиды Пономаревой жить не смогу. К сожалению, она в отношении меня к такому выводу не пришла. То есть пришла, но не сразу. Не так быстро, как мне бы хотелось.
Я должен был Лиду завоевать! И начал с того, что спрятал ее вишневое пальто с вишневыми пуговицами… И сам же его нашел. То, что спрятал, не было известно никому, а за то, что нашел, меня благодарила заведующая детским садом, а потом Лидины мама и папа. Таким образом, я потихонечку начал вторгаться в ее семью… Сама Лида не поблагодарила меня: она считала, что искать и находить ее вещи – это моя обязанность. Ведь она уже догадалась, что я в нее влюбился, как говорится, по уши. Кстати, неточное выражение: выше ушей у меня находилась макушка, и я был влюблен по самую макушку, выше которой на голове уже ничего не было.
Пальто я спрятал на улице, под водосточной трубой, и прикрыл старой газетой. Участковый милиционер, опекавший наш детский сад, потому что младшую группу посещала его дочь, сделал вывод, что вор вынес пальто из раздевалки, но потом кто-то ему помешал, и он спрятал пальто под трубой, чтобы позже его "доукрасть". Так он и выразился: "Доукрасть". Я, стало быть, предотвратил выполнение уголовного замысла.
Через неделю я похитил "красную шапочку" и спрятал ее в утробе карусельного коня. Возникла паника, вызвали того же самого милиционера, который, в результате неглубокого раздумья – на глубокое он был неспособен – пришел к выводу, что за Лидой "охотится мафия". Не побоявшись мафии и наперекор ее планам, я вскоре обнаружил шапочку и вернул ее лично владелице. Тут она меня впервые… поцеловала: красная шапочка почему-то была для нее дороже вишневого пальто.
Я, выходило, украв пальто и шапочку, начал похищать и Лидино сердце.
Похищение было полностью завершено, когда мы были уже в третьем классе… Почти три с половиной года понадобилось мне на то, чтобы доказать Лиде Пономаревой, что я унаследовал не только рязанское отцовское лицо и его безупречное телосложение, но и его мужество, его настойчивость и верность в любви.
Нашим с Лидой отношениям, все более обострявшимся (в положительном смысле!), тайно противодействовало лишь одно: Лида не любила мою сестру Дашу, поскольку в Дашу были влюблены все третьеклассники мужского пола, кроме меня и моего брата Игоря. Официально считалось, что Лида на втором месте после Даши, но она почему-то предпочитала занимать первое место. Меня это повергало в изнурительные сомнения. Мы с Лидой твердо и окончательно решили бракосочетаться в тот самый день, как только нам разрешат. И я не мог уразуметь, зачем ей при этом нужно видеть у своих ног еще хоть одного поклонника. "Уразуметь" происходит от слова "разум". И когда я сам чего-либо уразуметь был не в состоянии, то обращался за разумом к Абраму Абрамовичу.
Тут самое время разъяснить, какой у меня был характер. Почти такой же, как у моего брата-близнеца Игоря, но ничего общего не имел с характером сестры Даши.
Мы с Игорем позаимствовали у отца его русоголовую и голубоглазую открытость. Но этой открытостью прикрывали хитрость и фантазерство, иногда переходившие во вранье. Отец утаивал лишь военные секреты из истории фронтовых лет и профессиональные – о своей лаборатории. Мы с Игорем обожали тайны и даже к тому, что скрывать было незачем, мысленно припечатывали гриф "Совершенно секретно". Не мог я скрыть лишь своей любви к Лиде Пономаревой. Ибо любовь засекречиванию не поддается.
Даша же не изменила маме ни внешне, ни внутренне. Ее нельзя было назвать маминой копией, ибо копия – нечто застывшее, сделанное с помощью ксерокса или другого копировального аппарата… Или кисти, механически повторяющей чужой замысел.
Даша была человеком не цельнометаллическим, каким был отец, а просто цельным, каким была мама. Наши же с Игорем характеры раздирались противоречиями. Даже в мелочах… К примеру, мы были охотниками скрывать и прятать, но, в отличие от Даши, прежде чем принять какое-нибудь решение, непременно советовались – друг с другом и со всем белым светом.
Любовные сомнения привели меня к Абраму Абрамовичу.
– Видишь ли, Серега… – собрав морщины на лбу, начал он. – Видишь ли, если женщина жаждет поклонения, ей нужно поклонение всех мужчин, которые встречаются на ее пути. И тем более своих одноклассников… Но это вовсе не исключает того, что любит она лишь одного из них!
Он взглянул на меня так, чтобы я не посмел усомниться, что как раз и являюсь тем самым единственно обожаемым. Гармошка разгладилась на его лбище: стало быть, он был уверен в неколебимости моих любовных позиций.
Мы охотнее всего верим в то, во что хотим верить. Я сразу согласился с Абрамом Абрамовичем.
Но согласиться – одно, а успокоить душу свою – это совсем иное. "Почему она все-таки хочет переманить Дашиных поклонников, если к ним равнодушна?" – думал я, когда замечал, сколь раздраженно реагирует Лида на пылко восхищенные или исполненные беззвучного, полутайного обожания взоры мальчишек, устремленные на Дашу. И когда не замечал, как она реагирует, тоже думал…
За мудростью я обращался к Еврейскому Анекдоту, а за советом – чаще всего к брату Игорю. Психологом он считался в нашей семье с самого раннего детства… Погружение в психологический анализ, как всякое погружение, требовало принимать на себя тяжесть (в данном случае – тяжесть раздумий), а еще требовало недетской собранности. И Игорь научился столь прочно себя собирать, что иногда долго не мог "разобрать" обратно. Мой брат до такой степени был устремлен "вглубь", что мог, я опасался, захлебнуться в собственных размышлениях. И все это хитроумно сочеталось с нашими тайнами и враньем.
Игорь безошибочно угадывал, почему душераздирающе тоскливое настроение посещало нашу рыжую кошку Сарру (так именовал ее Еврейский Анекдот: "Кошке это не повредит!"), и отпускал Сарру на волю во двор к любовнику с вполне славянским именем Петр.
Петр был убежденным интернационалистом: он не подвергал дискриминации ни отечественных, ни сиамских, ни ангорских кошек. И не оскорблял холодностью кошек с русскими, французскими или итальянскими именами… Вот и рыжая Сарра не менее двух раз в году дарила ему потомство. По желтоватым, выпуклым, прозрачным, как пуговицы, Сарриным глазам, скорбное выражение которых вполне соответствовало ее имени, Игорь предсказывал, когда она в очередной раз, расставшись со скорбью, обретет материнское счастье.
Как психолог, мой брат улавливал каждый момент зарождения молчаливой отцовской ревности – и немедленно укреплял мамино алиби личными "свидетельскими показаниями".
– В школе было родительское собрание, – сообщила однажды мама, возвратившись домой позже, чем хотелось бы отцу.
– Я там был! – немедленно подтвердил Игорь.
– Но тебя там не было, – возразила честная мама.
– Я тайно присутствовал…
– Зачем?
– Чтобы знать, что думают о нас наши родители.
По лицам учителей Игорь мог безошибочно предсказать, когда его или меня вызовут к доске. Даше эти предсказания не требовались: она, в отличие от нас, всегда была готова к ответу. Ах, если б ей разрешали отвечать и от имени всей нашей тройки! Тройки тогда не налезали бы друг на друга в наших с Игорем дневниках.
– Зачем нам нужна математика, если, распрощавшись со школой, мы и с ней распрощаемся навсегда? – недоумевал брат. – Психологически это необъяснимо!
Именно Игорь сообщил мне, что Лида не любит Дашу.
– Откуда ты знаешь?
– Смешной вопрос! Я же психолог. А ты не согласен?
Психолог изучает не собственный внутренний мир, а мир окружающих. Поэтому Игорю было любопытно, что я отвечу.
– Если Лида не любит Дашу… это печально.
– Не огорчайся, Серега. Это естественно! – возразил брат-психолог. – Двум красавицам в одном классе тесно. Ты согласен?
С терзаниями по поводу того, зачем Лиде нужен успех у всех, если она имеет успех у меня, я не расставался до окончания школы.
Когда мы были в седьмом классе, я, страдальчески взирая на Игоря, произнес:
– Не могу понять…
– Любит ли тебя Лидка Пономарева?
– Во-первых, Лида. А во-вторых, как ты догадался?
– Смешной вопрос! Я же психолог, Серега.
Отец называл меня Серегой "со значением" – задумчивым и драматичным: так звали его погибшего фронтового друга. А Игорь – просто вслед за отцом и за моей внешностью.
– Конечно, хотелось бы проверить, любит ли меня Лида?.. Только вот каким образом?
– Немедленно заболеть! Чувства точнее всего определяются болезнью и смертью. Умереть было бы лучше, но заболеть проще.
– Проще… Но как?
– Ты станешь больным, оставаясь здоровым!
– Но если она придет и…
– Главное, чтобы пришла! – перебил Игорь. – Если придет – хорошо. А если прибежит – то отлично. Еще имеет значение, через какое время она явится: через минуты или часы! Хотелось бы открыть ей дверь через секунды… Тогда, значит, ты любим на все сто процентов! Поверь мне, психологу.
"Уж поверьте мне, психоневрологу!" Эти слова я перенял у брата, слегка их переиначив.
– Но как заболеть?
– Заболеть – просто, – сказал Игорь, – выздороветь – труднее. Но это если на самом деле… А в данном случае? Сначала ты сымитируешь болезнь, а потом – излечение.
– Что я сделаю?
Как психолог, Игорь знал слова, до значения которых я еще не добрался.
– Сымитируешь, Серега… то есть изобразишь.
– Какую болезнь? Ведь Лида такая умная – и сразу…
– Любой женский ум есть всего-навсего женский ум. Он легко преодолевает путь от подозрительности к доверию.
Так мой брат Игорь разговаривал в седьмом классе. Моцарт в его возрасте давно уж сочинял музыку, а Игорь давно уж разбирался в женской психологии… если в ней вообще можно разобраться.
– Тебе виднее, – сказал я.
– Еще бы! – ответил он. – И не нервничай. Не психуй… Лучше быть психоневрологом, чем психом и неврастеником. Пусть она сходит с ума! Учти: выгоднее быть безумно любимым, чем безумно влюбленным.
От кого-то я уже слышал подобную фразу… Может быть, от Абрама Абрамовича?
Честное слово, именно в ту минуту мне пришла в голову мысль стать психоневрологом. "Пусть лучше я буду излечивать от сумасшедшей любви, чем сам буду лечиться от сумасшествия", – подумал я.
– Тебе Анекдот рассказывал анекдот о том, чем неврастеник отличается от шизофреника? – спросил Игорь, словно угадав овладевшее мною намерение.
– Нет… Не помню.
– Так слушай. "Шизофреник знает, что дважды два – это пять. И он абсолютно спокоен. А неврастеник знает, что дважды два – четыре… Но его это безумно волнует!" Она любит тебя. Как дважды два… Уж поверь мне, психологу. И не дергайся!
– А ты докажи.
– А ты заболей!
– Какой болезнью?!
– Естественно, редкой и непонятной. В которой не только она, но и сам Пирогов бы не разобрался. Ну, например… "Скачка температуры"!
– Есть такая болезнь?
– Нету. Но у тебя будет.
– И в чем она выражается?
– Какие симптомы? – Игорь так разговаривал. – Симптом только один: скачка температуры. Я сообщу ей по телефону, что у тебя сорок один градус. А когда она примчится, температура будет уже тридцать шесть и шесть.
– А она примчится?
– Не сомневаюсь, Серега. Не сомневаюсь!
– Почему?
– Смешной вопрос! Я же психолог.
Лида примчалась… Она любила меня. И так сильно любила, что больше всего ее взволновала "нормальная температура".
– Была сорок один?