Сага о Певзнерах - Анатолий Алексин 7 стр.


– Ртуть упиралась в головку градусника, – ответил Игорь. – Если бы она могла расколоть стекло, то разбила бы!

– А теперь нормальная?

– Как видишь.

– То нормальная, то повышенная? Уж лучше бы все время была повышенная. Надо вызвать профессора… специалиста!

Она любила меня.

Любовь, я понял еще в детском саду, ужасна тем, что не отпускает человека ни на мгновение. Стихи, я думаю, иногда освобождают от себя поэта, наука не круглосуточно будоражит и терзает Мысли ученого, а любовь полностью завладевает тем, кто ей поддается. Она либо вовсе и порой внезапно покидает свою жертву, либо пребывает вместе с ней неотрывно, как дыхание или сердцебиение. Даже ночью, даже во сне.

Можно было считать, что я не расставался с Лидой Пономаревой ни на секунду, начиная со старшей группы детского сада. В младшей ее просто не было… А она? Расставалась ли со мной хоть на секунду?

– Этого ты не узнаешь никогда, – огорчил меня Игорь. – Скажет, что не расставалась. А с точностью этого не установит никто. Ни один психолог!

– Даже ты?

– Даже я.

Особой достопримечательностью нашей школы был ее "театр". Так получилось, что брат преподавательницы литературы – известный режиссер, лауреат всяких премий Иван Васильевич Афанасьев – руководил театральным училищем, приравненным к высшему учебному заведению. Он исповедовал теорию, согласно которой актерские дарования надо искать и обнаруживать если не в родильном доме, то, уж во всяком случае, среди школьников. Его сестра-учительница посоветовала обнаружить эти таланты в ее школе. И режиссер обнаружил! Поэтому по воскресеньям в наш зал устремлялись театралы со всего города. Зал – когда не только яблоку, но и сливе негде было упасть – вмещал человек двести. И попасть в него считалось престижным. "Вчера мы были у Афанасьева!", "Вы еще не были в афанасьевском театре? Ну как же так?". Характерно, что академический театр, который прежде возглавлял брат нашей литераторши, "афанасьевским" не называли.

Знаменитый режиссер относился к сестре-учительнице почти так же, как мы с Игорем к Даше. И он и мы любили своих сестер и защищали их: мы Дашу – от поклонников и завистниц, а он свою сестру – от жизненных невзгод и полного одиночества. Благодаря брату – народному артисту Ивану Васильевичу – незамужняя и бездетная, активно некрасивая женщина обрела новую жизнь: пусть не личную, но необычайную, праздничную. С помощью ее протекции можно было добиться "прослушивания" у Ивана Васильевича, достать билеты – хотя бы на приставные стулья. То, что на спектаклях требовались и приставные стулья, было нашей дополнительной гордостью.

Я говорю "нашей" не только потому, что учился в той школе, но и потому, что первым среди обнаруженных Иваном Васильевичем талантов была Даша. А вторым дарованием – опять вторым! – стала Лида Пономарева. Произошло это, когда мы учились уже в восьмом классе. Неприязнь Лиды к Даше с каждым годом все оттачивалась, превращаясь постепенно в ненависть. Даже в классном журнале Даша была впереди, так как хоть первые буквы наших фамилий совпадали, второй буквой у нас было "Е", а у Лиды, к ее неудовольствию, "О".

Даша играла Золушку, Снегурочку, Джульетту… А Лиде и другим дарованиям Иван Васильевич, как и все режиссеры, подробно и неоднократно объяснял, что нет "маленьких ролей", а есть "маленькие актеры". Лида, с одной стороны, не хотела считаться маленькой актрисой, боящейся неглавных ролей, а с другой – к маленьким ролям она тяготения не испытывала.

– Великие мастера часто исполняли и великие роли, – справедливо заметила она.

– Но не гнушались и "проходными", превращая их в незабываемые, – пояснил Иван Васильевич.

Сначала Лиде досталась роль одной из Золушкиных сестер.

– Ну да… Твоя сестра будет играть сказочно идеальную героиню, а я, естественно, стерву.

– Но стерву может играть и сказочно идеальный человек, – ответил я, намекая, что Лида является именно таким человеком.

Сейчас, когда та любовь давно уже освободила меня от своих оков, я осознаю, что Лида, увы, не была идеальной.

Она была ослепительной: ослепляли безукоризненной, поражающе одноцветной белизной ее зубы; ослепляли празднично золотистым, как с новогодней елки, блеском ее волосы, а осенне-яблочным – ее щеки… Находясь в таком ослеплении, сути не разглядишь. Глаза у нее были разного цвета: один зеленый, а другой – карий. Она непрестанно об этом помнила. И, как все другое, использовала столь редкую необычность для своей выгоды. То прищуривала – не закрывая до конца! – карий глаз, а зеленым открывала желанную для многих дорогу к общению. Щелочка карего глаза предупреждала, а то и угрожала: надежда может быть отобрана, а обещание прекращено.

Когда мы были уже в десятом классе, Иван Васильевич – как нарочно – предложил Лиде "попробовать себя" в качестве кормилицы Джульетты. Отказаться от роли – это значило, по системе Афанасьева, отказаться от театра. И Лида на сцене, у всех на виду, стала кормилицей моей сестры.

"Слава Богу, что Дашу на самом деле вскормила все-таки моя мама!" – думаю я сейчас.

Иван Васильевич выглядел не то чтобы красивым, а роскошным мужчиной: даже запах от него исходил какой-то дворцовый. Нельзя сказать, что значительными выглядели "черты" его лица, ибо "черт" не было, а были: уж нос так нос, подбородок так подбородок, лоб так лоб (не столь сократовский, как у Абрама Абрамовича, но выпуклый, крупный, явно таивший в себе ум, от которого невозможно было укрыться). Уж поверьте мне, психоневрологу.

Словно только что полученные от портного, витринно отутюженные костюмы; неотрывные от них по цветам и оттенкам галстуки; рубашки (ни единой складки под микроскопом не разглядишь!), ненастырно гармонировавшие и с костюмами, и с галстуками; платки, пышно выбивавшиеся из нагрудного кармана…

Так как мама и Даша все на свете умели, они и зашарпанную школьную сцену превратили в театральную, стараясь, чтобы эстетически она соответствовала внешности Афанасьева. Убрав все лишнее, углубили ее. А дома по вечерам "ушивали" и расцвечивали чьи-то пиджаки, брюки и платья, подгоняя их под внешность и характеры "действующих лиц".

– Все, что с "чужого плеча", должно стать своим для плеча персонажей, – напоминал на репетициях Афанасьев.

Сам-то он постоянно ощущал свою одежду своей – и плечами, и грудью, и спиной… То, что было на нем, могло быть только на нем.

Сестра-учительница была похожа на брата, но скульптурность мужского лица к ее лицу не приспособилась: делала его громоздким и вызывающе неженственным. Лишь взгляд у них был один и тот же: откровенный, не боявшийся столкнуться с другими взглядами.

На премьере "Ромео и Джульетты", обставившей школу автомашинами, как бензоколонку, я, сидя позади Игоря на приставном стуле, заметил, что Иван Васильевич тоже как бы исполнял в спектакле ведущую роль: он смотрел на Дашу не менее влюбленно, чем общешкольный сердцеед Гена Матюхин, игравший Ромео.

Это было нашей последней школьной весной.

Гена, который в программках именовался Геннадием, на сцене признавался в любви не Джульетте, а моей сестре Даше. Получил такую возможность… Другой возможности у него не было, потому что на прежние притязания Даша ответила с маминой деликатностью и маминой же решительностью:

– Не обижайся, пожалуйста… Но уволь!

– От чего тебя уволить? – спросил обескураженный Матюхин, привыкший даже "крепости" брать без боя.

– Не от чего, а от кого, – ответила сестра. – От себя!

Таким же радикальным образом она реагировала на домогательства и других поклонников. А если домогательства продолжались, Даша обращалась за помощью к своим братьям, которых Абрам Абрамович не без причины называл "братьями-разбойниками". Сыновья Героя, мы обороняли сестру героически: предупреждениями, угрожающими записками, а то и физической силой, которая иногда оказывалась результативней уговоров и убеждений. Так как Даша умудрилась покорить даже недоступные для лирических чувств сердца хулиганов, живших в нашем дворе, нам пришлось объявить войну и тем влюбленным, что находились на учете в милиции.

Узнав о кровавой – в буквальном смысле – мести, которая по-грозовому низко и душно нависла над нами с Игорем, Даша тоже ощутила себя наследницей отцовского героизма. Увидев из окна, что шайка влюбленных, усевшись на скамье – пока еще не подсудимых, а в центре двора, – играла в карты, Даша помчалась вниз. Она и бегала так, что впору было, разинув рот, заглядеться: легко отрываясь от земли (вот-вот взлетит и исчезнет!). А вернувшись, сообщила маминым, неотразимо грудным меццо-сопрано, в которое можно было персонально влюбиться:

– Они вас пальцем не тронут!

Поклонники-хулиганы угрожали нам вовсе не "пальцами", а кастетами и ножами, но мы с Игорем приняли отважные позы:

– Чего их бояться?

Была ли она сама до тех дней в кого-нибудь влюблена? Это, при ее скрытности, и сам "объект" долго бы не узнал. Но существовал ли он?

Когда Даше было лет тринадцать или четырнадцать, она, помню, сказала учительнице Марии Петровне, насмерть стоявшей за справедливость:

– И вы растолкуйте, пожалуйста, родителям, которые почему-то взбудоражены, что их сыновья в полной безопасности. Я мальчишек уже просила… Но передали они или нет?

– Умница ты моя! – восхитилась Мария Петровна.

Тогда сестра еще никого не любила. А теперь?

На сцене она погибала от любви только к Ромео. И, желая знать, убедительно ли она погибает, мимоходом бросала взгляд на Ивана Васильевича.

Меж тем Гена Матюхин, как бы разгримировавшись, продолжал на сцене преследовать Дашу своей неуемной страстью. Зная его характер, я бы не удивился, если б он мысленно преследовал и кормилицу, не замечая даже, что ее сознательно укрупнили и утолстили.

Меня по-прежнему ослепляла Лидина внешность, и я, как Ромео, не раздумывая, покончил бы с собой, если б вдруг вслед за Джульеттой скончалась не "кормилица", а исполнительница ее роли.

В тот вечер я снова понял, что рабски влюблен в Лиду Пономареву. А что знаменитый режиссер Иван Васильевич Афанасьев влюблен в мою сестру Дашу.

Мама, отец и Еврейский Анекдот сидели в третьем ряду так, будто были намертво приклеены к нашим облезлым стульям: сцена гипнотически заворожила их и даже на расстоянии лишила возможности двигаться, обмениваться впечатлениями.

В антракте они чуть-чуть ожили – и Абрам Абрамович, разряжая атмосферу, сказал:

– Есть такой анекдот… Сидит еврей в Большом театре на опере "Евгений Онегин" и спрашивает у соседа: "Скажите, Онегин – еврей?" – "Какой же он еврей?! Он – дворянин", – отвечает сосед. Через десять минут – новый вопрос: "Скажите, а Ленский – еврей?" – "Не сходите с ума! Он – помещик…" – "А Ларина, простите, еврейка?" – "И она тоже из дворянского рода!" Уже в последнем, четвертом, акте еврей опять толкает в бок своего соседа: "Скажите, а генерал Гремин – еврей?" – "Да успокойтесь вы: Гремин – еврей". – Еврей вскакивает со стула: "Браво, Гремин!" И я сегодня вопил: "Браво, Даша! Браво, Певзнер!.."

В этот момент, словно услышав анекдот, директор школы резанул меня своим носом-миноискателем:

– Твоя сестра, вижу, метит в премьерши.

Это директора не устраивало.

Все ведущие мужские роли исполнял Гена Матюхин. Его сравнивали с нашими и зарубежными светилами – и непременно в Генину пользу. Учителя и мальчишки называли его способным, "оригинальным", а девочки – гениальным. По этому поводу директор не тревожился. Но сам он тревожил меня вопросом, на который никогда не было и, вероятно, не будет ответа: почему евреям ожесточенно ставят в вину то, что другим и во сне не поставят? Почему Даша Певзнер не могла быть премьершей в нашем театре, а Гена Матюхин мог? Почему? Если злодеяние совершено славянином, никому и в голову не придет объяснять принадлежность к преступлению его национальной принадлежностью. Но если то же самое сотворит еврей, его вина возбудит город, страну, тут же будет объяснена национальностью и приписана всему народу-изгою. Однажды по радио я услышал, что какой-то вампир с исконно русской фамилией изнасиловал, истерзал и убил тридцать женщин и даже девочек. "Боже! А если бы он оказался евреем!" Это было моей первой и самой мучительной мыслью. До чего же нужно было довести мою психику? Я снова сказал себе: "Буду психоневрологом… чтобы спасать людей от ненормальных реакций!" Я имел в виду и черносотенцев, и тех, кого они довели до ручки.

– Знаете, – продолжил в антракте Абрам Абрамович, – один мастер "пуха и пера" заявил: "Зачем мне читать? Я сам сочиняю!" Или… "У еврея спрашивают: "Кто сочинил "Преступление и наказание"?" А он отвечает: "Не я!" Старая шутка и анекдот-доходяга, но что поделаешь: к месту! В отличие от тех двух неучей, мой нынешний автор читает чересчур пристально: память его буквально заглатывает чужие тексты, а потом выплескивает их на страницы опусов доктора медицинских наук. Я вынужден был обратить докторский взор на "некоторые заимствования". И тут другой анекдот повторился, как говорят, в самой жизни. "Еврей заполняет анкету… Были ли за границей? Нет! Имеете ли родственников за рубежом? Нет! Привлекались ли к судебной ответственности? Нет! Национальность? Да!" Так вот… Когда я "обратил его внимание", доктор наук взъярился: "Не вам учить меня честности!" Спрашиваю: "В каком смысле не мне? По какому пункту?" Он отвечает: "Да!" Не сказал "по пятому", а убежденно ответил: "Да!" Сама жизнь становится анекдотом. И жутковатым! Если пункт анкеты может стать пунктом обвинения…

– Иван Васильевич, позвольте вас на минутку пригласить ко мне в кабинет, – сказал Афанасьеву тоже в антракте директор школы.

Я понял, что разговор будет о Даше. И незаметно – мы с Игорем любили действовать незаметно – последовал за ними.

Ивана Васильевича останавливали, обнимали, уверяли, что его теория уже стала законом: школьники-непрофессионалы могут превзойти профессиональных актеров.

– Первозданная естественность! Первозданная естественность… – восклицала какая-то театральная деятельница, собственноручно старившая себя тем, что слишком усиленно молодилась.

– "Будь она актрисой, она бы не радовалась за непрофессионалов", – предположил я.

Наконец, они вдвоем добрались до директорского кабинета. Там, на первом этаже, в вестибюле, курили не только сигареты, но и фимиам Ивану Васильевичу:

– Невозможно поверить, что это самодеятельность! Доказать, что молодой природный талант может обойтись без актерского образования? Так было с Шаляпиным!

Вон куда маханули!

Директор никак не реагировал на восторги, поскольку вообще хвале принципиально предпочитал хулу. А Иван Васильевич, еще более роскошный по причине премьеры, утихомиривал почитателей:

– Не торопитесь: впереди еще целый акт!

Спектакль игрался с одним антрактом, как большинство спектаклей: у людей в наше время времени не хватает.

Но ценители искусства не желали утихомириваться:

– Сцена подтвердила теорию, а теорему сделала аксиомой!

Иван Васильевич и директор вошли в кабинет. Дверь – полудеревянная, полустеклянная, небрежно обмазанная бледной больничной краской – захлопнулась. Но я-то знал, куда надо прильнуть ухом, чтобы дверь оставалась как бы открытой.

– Поздравляю вас с успехом, – официально, словно от имени своего кабинета, произнес директор.

– Благодарю вас, – ответил Иван Васильевич.

"Голос так голос!" – можно было воскликнуть и в этом случае. Благодарность, пусть и короткая, плавно вынырнула откуда-то из глубины горла Ивана Васильевича. Каждый звук и каждая буква были предельно ясны. А моему уху это как раз и требовалось!

– Успех успехом, – продолжал директор. – Но все же? Разве Джульетта была еврейкой?

– Она была Джульеттой, – ответил Иван Васильевич.

– Но фамилия ее была, помнится мне, не Певзнер и не что-нибудь в этом роде. А итальянская! И, соответственно, внешность…

– Если говорить о Джульетте, то, я думаю, евреи более похожи на итальянцев, чем русские, то есть мы с вами.

– Но русские есть русские! – с визгливой оскорбленностью вскричал директор.

– Ну а если бы Джульетту, допустим, играла молодая Сара Бернар, как бы вы отнеслись к ее имени?

– Дело не во мне. Но родители… И общественность! Зачем с такой типичной сионистской внешностью… вылезать на первые роли?

– А как вы вообще-то относитесь к другим народам? И национальностям? К евреям, например? – с угрозой, которую директор своим "миноискателем" не уловил, спросил Афанасьев.

– Очень уж они лезут. Вот и Певзнер до премьерши добралась. Нашла дорогу к вашему русскому сердцу!

Директор, сам того не предполагая, угодил прямо в точку.

– До сердца, говорите? Добралась?..

– У них ведь свои методы. Нам с вами и в голову не придет!

– Стало быть, добралась? Особыми методами? Скажите, а вы трезвы?

От директора частенько попахивало винно-водочными изделиями, как ни старался он истребить этот запах чесночным.

– Я?! – опять визгливо оскорбился директор, но уже не за весь русский народ, а за себя персонально.

– Так вы трезвы? Тогда последнее смягчающее вину обстоятельство отпадает.

И вдруг я услышал удар. Это был удар по щеке руки сильной и крупной. Рука так рука! Значит, ударил Иван Васильевич. А кого? В кабинете их было двое.

Вслед за ударом должна была распахнуться дверь, к которой я прильнул левым ухом. И она распахнулась. Но ухо мое было уже в коридоре.

Не желая встречаться лицом с лицами, на одном из которых, вероятно, еще не остыла пощечина, я, спотыкаясь на скользковатых, нашими подошвами отшлифованных ступенях, взбежал на третий этаж. Там находился школьный зал, превратившийся в театральный.

Мне было до ужаса любопытно: явится ли побитый директор на второй акт, в котором Джульетту и дальше будет играть Даша Певзнер.

– Не придет, – выразил уверенность Игорь, которому я успел про все нашептать. – Побоится, что тот ему еще разок вмажет. При всех! Ты согласен?

Регулярно задавая этот вопрос, Игорь и не думал советоваться со мной – просто ему как психологу любопытна была точка зрения собеседника. Но оставался он всегда при своей.

Наши мнения на сей раз совпали:

– Стыдно, я думаю, будет… с побитой-то рожей!

Директор явился. И по-прежнему сел рядом с Иваном Васильевичем. Будто ничего не произошло.

Слово "профессия" всегда казалось мне пригодным лишь для мелких служак. "Невозможно же, в самом деле, – размышлял я, – сказать, что Пушкин "по профессии" поэт, Лобачевский "по профессии" математик, а Эйнштейн "по профессии" физик. Один был поэтом, другой математиком, третий физиком. От Бога, от рождения, от судьбы. Давно уж известно: хочешь понять малое, примерь на великое. Мы трое тоже не выбирали профессий – мы просто хотели стать: Даша – актрисой, Игорь – психологом, а я – врачом.

Но не просто доктором… Еще только вступая в зрелый возраст, я уже был издерган любовью, ревностью и сомнениями. Политика не как наша влюбчивая, мирная Сарра, боявшаяся мышей, а как хищная кошка с мышью, игралась с каждой семьей, завлекая, неискренне обнадеживая, нещадно и безвинно карая. Лишь полная незаметность могла от нее уберечь. Но семью еврея-Героя политика не оставляла в покое.

Назад Дальше