Я не знал, разбирается ли в любовной теории Абрам Абрамович… Он был холостяком, и никаких отклонений от холостяцкой жизни не наблюдалось (о любви к нашей маме мы лишь смутно догадывались). Но однажды вдруг спросил Дашу, когда в комнате они были вдвоем:
– Скажи, Афанасьев женат?
– Женат. И у него дочь. Учится у нас, на втором курсе.
– Значит, по возрасту он мог быть твоим отцом?
– Нет… отцом я его себе не представляю…
– А кем представляешь?
Даша не ответила. И вышла из комнаты. Она умела замыкаться так, что разомкнуть себя могла только сама.
Через четыре года, уже заканчивая училище, сестра рассказала мне об их разговоре. Она не обиделась на Абрама Абрамовича: должен же был кто-то первым задать ей этот вопрос. Она предпочла, чтобы это был Анекдот, который не требовал от нее ответа.
Мама преподавала в школе немецкий язык. До тех пор, пока не родились мы… Даже в годы войны она обучала детей языку врага.
Отец и Абрам Абрамович рассказывали, что в маму влюблялись ученики – почти все поголовно. Так что Даша унаследовала то мамино достоинство, за которое большинство женщин, как объяснял Игорь, отдали бы, не колеблясь, все, что имеют. Ибо ничем не стремятся они владеть в таком количестве, как трепещущими мужскими сердцами. Прав ли был Игорь? Я так и не знаю.
Игорь высказывал убежденно свою теорию, а Анекдот, быть может, меня утешал. Вообще, имя Серега чаще всего вспоминали в тех случаях, когда сочувствовали мне или что-нибудь желали вдолбить мне в голову.
– Даже двоечники, даже дебилы у мамы имели пятерки, – рассказывал нам Анекдот. – Не хотели позориться перед Юдифью Самуиловной.
Отец же, пока не ушел на фронт, ежедневно встречал маму возле школы. Ограждал!.. От поклонников школьного возраста – впрочем, не столь уж далекого от возраста мамы. И к ним ревновал!
Анекдот соболезновал отцу и даже, мне казалось, был благодарен за то, что тот останавливал возле школы влюбленных с ранцами и портфелями.
– Я старалась убедить учеников, что преподаю не язык Гитлера и Гиммлера, а язык Гёте, Баха, Бетховена, Шиллера, Гейне… Они вместе со мной ужасались тому, что один маньяк с помощью банды единомышленников сбил с дороги и увлек за собой великий народ, – вспоминала мама.
– А что другой маньяк увлек за собой другой великий народ – этому мы почему-то не ужасаемся. Простите меня, Юдифь…
Мама, как и Даша в другом разговоре с Анекдотом, знала, что можно не отвечать.
Помню, позднее Анекдот размышлял:
– Сталин и Гитлер… Долго они действовали параллельно и почти одинаково, но, согласно геометрическому закону, не пересекаясь. И вдруг – бац! – тридцать девятый год. Параллельные пересеклись и где-то даже соединились. Это в математике существуют аксиомы, а политика живет вне законов и правил.
Мама, умевшая все на свете, умудрялась также накормить и одеть нас пятерых всего на одну зарплату врача. Еврейский Анекдот тоже был членом нашей семьи. Не считался, а был. Он упрямо пытался всучить маме и свой, вынужденно скромный, заработок. Но мама столь же упрямо отвергала эти попытки:
– Вы и так много нам дарите!
– Это вы мне дарите… – отвечал Анекдот, имея в виду, как я понял, маму… и всю нашу семью.
Тогда он стал вместо денег незаметно оставлять на кухне продукты. Тут уж она не обижала его отказом. Но, как правило, на другой день мама – так же незаметно – переправляла их из нашей отдельной квартиры в его коммунальную. Дверь своей комнаты Абрам Абрамович не запирал: соседи любили его и нежно называли Абрашей. Они "бдительно", как говорили в то время, оберегали и его вещи, которых почти не было, и его самого.
Работать в школе мама, к ее сожалению, не могла. Но выкраивала время, чтобы по вечерам преподавать язык Гёте и Шиллера "в частном порядке".
Отец, продолжая терзаться ревностью, следил, чтобы обучала она исключительно школьников, да и то учеников не старше шестых классов.
Мало кому известный Абрам Абрамович тоже по вечерам и тоже "в частном порядке" редактировал статьи и книги знаменитостей. Заработанные таким образом "бесценные", как он называл их, деньги Анекдот тратил на свои мелкие расходы и на наши, детские, которые по значению были для нас огромными: на мороженое, сладости, билеты в кино. И на книги, которые мы выбирали по совету Абрама Абрамовича.
Сейчас, через годы, я до конца осознал, что и он тоже был нашим отцом. По всем параметрам, кроме родительской крови.
Мама была обаятельно умной. Мне даже казалось, что не глупей Еврейского Анекдота. Обаяние и такт не позволяли ее уму вести себя заносчиво, а иногда мамина мудрость предпочитала полную конспирацию. Я давно, однако, сообразил, что не только мудрая Дашина артистичность, но и дар психолога брату достались не от отца: нельзя подарить то, чего сам не имеешь. Это было наследство по маминой линии.
Даже то, что являлось для нее очевидным, мама не навязывала окружающим, не вбивала им в головы молотком, как делают некоторые, а высказывала предположительно, предоставляя право усомниться и в несомненном.
Она не делила свою любовь между нами троими поровну. Даше, которая, как и мама, умаялась от непрошеных обожателей, досталась к тому же и большая часть маминого обожания.
Мы с Игорем знали это – и считали вполне нормальным. Между нами, мужчинами и сестрой, справедливо было отдать предпочтение Даше.
– Но тебе ведь нужна… лишь его любовь. И ничья еще? – вслед за Анекдотом деликатно притронулась к Дашиной тайне мама. О чем сестра поведала мне, но через много лет.
– Лишь его любовь? А твоя? А отца? А Игоря и Сережи?..
– Это совсем другое. Будь осторожна. Не начинай жизнь со вторжения в чужой дом… в чужую семью.
– Уже поздно, мама. Я вторглась.
С того дня мама, не отключаясь от обязанностей "души семейства" и хозяйки дома, исполняла эти обязанности автоматически, а жила лишь одной, все вытеснившей тревогой: как поступит с Дашей та единственная любовь, которая была ей отныне нужна? Как распорядятся судьбой дочери очарование и незаурядность? "Домашний театр развлечений" как бы выехал из нашей квартиры на гастроли.
– Красивым всегда труднее, – объяснял мне психолог Игорь. – Они ведь уверены, что счастье явится к ним "своим ходом", достанется им по праву. Но его на полдороге перехватывают некрасивые… Которые действуют почти по заповеди Мичурина: "Мы не можем ждать милостей от природы. Взять их – наша задача!"
Тем, кто никогда не влюблялся, как я уже подмечал, легко теоретизировать о любви: личный любовный опыт, не подчиняющийся закономерностям, у них отсутствует и не мешает, не корректирует теории собственными эмоциями.
Абрам Абрамович рассказал как-то по этому поводу анекдот: "Тонет человек… А на берегу суетится еврей и подсказывает спасателям: "Хватайте его за волосы! Не позволяйте ему ухватиться за вас самих!.." – "Если вы так хорошо умеете плавать, нырните и помогите!" – "Я не умею плавать, – отвечает еврей. – Я понимаю плавать"!"
Игорь тоже не умел, но понимал.
Я же вновь поддался своим субъективным и, быть может, теоретически неверным размышлениям, рожденным страстью к Лиде Пономаревой. И понял, что из капкана, в который угодила сестра, вырваться с чьей-либо помощью невозможно. Ни братья-разбойники, ни папа-Герой, ни мудрость Еврейского Анекдота, ни даже мама ей в помощники не годились.
Мама способна была отстоять отца у потерявшей разум, а потому скорбевшей по Сталину, стиснутой отчаянием и страхом толпы. Она способна была, рожая нас троих в муках, не выпустить эту муку наружу. Но возникла ситуация, в которую мама, со всей ее самоотверженностью, встрять не могла, ибо знала, что исход драмы зависит лишь от двоих.
Однако дочь Ивана Васильевича так не считала. Звали ее Ангелиной. Имя происходило от "ангела", но в ангелы она и сама себя не зачисляла. Впрочем, и в дьяволы ее зачислить было бы несправедливо. Характером она походила на давнюю нашу учительницу Марию Петровну – профессиональную защитницу правды. Есть люди, которые считают это занятие – ложиться костьми за истину – своим главным предназначением: вынь да положь им амбразуру или лучше того – эшафот, чтобы умереть за торжество справедливости. Исключительность они делают повседневностью – и общаться с ними поэтому нелегко. Ангелина была такой… Чуть не с дошкольных лет она оберегала мать от рискованных ситуаций. Ее единственное сходство с Дашей было в том, что и Ангелину можно было назвать "хранительницей домашнего очага". Самым святым долгом своим она считала оберегать маму от поклонниц отцовских чар, а отца – от поклонников маминых.
Жена Ивана Васильевича, как, закатывая при этом глаза, рассказывали женолюбы, была некогда обольстительной опереточной примой. Но однажды, во время бурного канкана на авансцене, приму сразил обширный инфаркт. И Ангелина с тех пор страшилась новой атаки на мамино сердце. Но что атака будет проведена не изнутри, а как бы со стороны, она не ожидала. Поскольку, несмотря на дворцовую роскошность своей внешности, Иван Васильевич слыл не только стерильно образцовым воспитателем молодых актеров, но и стерильно показательным семьянином… Богемность никогда не была для него приметой искусства. Страсть – да еще ко вчерашней школьнице, студентке первого курса – была сокрушением всех норм, которые Афанасьев искренно проповедовал.
Лицо Ангелины с чертами столь же правильными, как и ее намерения, ее правдоискательский характер, выражали постоянную готовность к жертвенности и самосожжению. И вот, наконец, внешний облик афанасьевской дочери получил возможность соответствовать лику ее поступков: реально возникли две амбразуры, на которые поочередно она могла кинуться, чтобы закрыть их собой. Оберегая честь дома, она сперва бросилась лишь на одну из двух амбразур: отрицала вину своего отца перед семьей тем яростней, чем очевиднее эта вина становилась для окружающих. Иван Васильевич же, не искушенный в изменах, скрыть свою страсть не мог. Он жил этой страстью – и даже внешне отречься от нее означало для него отречься от смысла жизни.
Соблазнительность Даши становилась неотразимостью благодаря несочетаемым сочетаниям: библейской молитвенности лица с зазывной улыбкой, которой сдавались в плен без малейшего сопротивления; талии, тонкой до хрупкости, с не девичьей, а женской, дерзко вздыбленной грудью, которой она стеснялась и которую прятала, о чем он ее просил. Афанасьев, в течение десятилетий окруженный и атакуемый женской обворожительностью, впервые лишился всех остальных стремлений, кроме желания видеть ее, ощущать их нежную и потерявшую рассудок неразделимость. Все иные помыслы были вытеснены, перестали существовать.
Ангелине не оставалось ничего, кроме как броситься на вторую амбразуру. Она умудрилась подкараулить Дашу возле нашего дома одну. Это было непросто: в связи с чрезвычайной ситуацией мы, братья-разбойники, стали ее телохранителями.
Подскочив к Даше с фанатичностью террористки, задыхаясь от ненависти и правдолюбия, Ангелина произнесла:
– Предупреждаю тебя… Оставь в покое отца!
– Что я могу поделать, если покой от него ушел?
– Уйди и ты… из училища!
Даша отличалась немногословием. И тем оглушительнее, тем громогласней были порою ее поступки. На следующий день она написала заявление с просьбой "отчислить" ее из училища.
И тут на защиту Дашиных прав нежданно-негаданно поднялась "ведущая" преподавательница – в прошлом тоже обольстительная, талантливая и обреченная на пожизненную известность, а может, и на посмертную – Нелли Рудольфовна Красовская. Говорили, что настоящая ее фамилия – Крысовская, но что она, изменив одну букву, заменила фамилию псевдонимом.
Нелли Рудольфовна была беззаветно и безответно влюблена в Афанасьева. Полжизни преследовала его с романтическими намерениями, а вторую половину жизни посвятила намерениям мстительным. Беззаветность ее покинула, а безответность породила злую досаду за потерянные годы, которые, как всегда в подобных ситуациях кажется, были не отданы, а отобраны и, конечно, "если бы не…", оказались бы феерично счастливыми.
– Нет никого страшней женщин, которые мстят за свою безответную страсть, – объяснил мне все еще ни разу не любивший психолог Игорь.
По натуре истеричка, Нелли Рудольфовна умела усмирять взрывоопасность характера, прикрывая ее следами былого очарования.
Прозвище Миледи, раздражавшее Красовскую, не отцеплялось от нее с давних пор. Оно приклеилось и потому, что некогда она исполнила роль неотразимой каторжанки – с прелестью на лице и клеймом на плече – в популярной инсценировке "Трех мушкетеров". Мужчины в те годы, говорят, так завороженно заглядывались на ее плечо, что не замечали на нем клейма. Постоянным амплуа Нелли Рудольфовны стали роли женщин с "отрицательным обаянием". Но все-таки с обаянием.
– Уходить из училища только потому, что Иван Васильевич… Он, как и все мы, прошлое театра, а Певзнер – его будущее.
Красовская и себя вроде не пожалела: она была ровесницей Ивана Васильевича. Но последняя ее фраза на художественном совете относилась исключительно к Афанасьеву:
– Если выбирать из них двоих… я бы выбрала Певзнер. Заявляю четко и смело.
В словесной четкости Красовской отказать было нельзя, хотя поступки отличались хитроумной запутанностью.
Заявление ее прозвучало внезапностью и потому, что евреев она не любила. Но Ивана Васильевича ненавидела! Его отсутствие на совете позволило Красовской проявить "четкость и смелость".
И еще один человек встал на защиту сестры: студент первого курса Имант – латыш, говоривший по-русски, как чистокровный москвич или потомственный петербуржец. Да и по виду, по манерам своим он был более русским, чем русский.
– Скорее сгорит это училище, чем ты уйдешь из него, – заверил он Дашу.
Она испугалась, хотя была не из пугливых, что он может из-за нее поджечь здание училища, которое принадлежало к "памятникам архитектуры". Испугалась, что совершить такое при его характере ничего не стоит.
Это было преувеличением, но и сам Имант, почти двухметровый, выглядел "преувеличением".
У себя в Риге Имант, как он откровенно поведал Даше, в слабых самодеятельных спектаклях, поставленных по великим шекспировским трагедиям, исполнял роли тех, кто бился на рапирах, – и либо убивал, либо умирал за любовь.
Итак, двух защитников сестра обрела. Но один из них стал таким во имя защиты, а другая исполняла роль адвоката, дабы потом превратиться в прокурора, не знающего пощады. Нелли Рудольфовна Красовская жаждала, чтобы отвергшего ее Афанасьева настиг приговор.
– Когда женщина мстит, это голгофа! – повторил Игорь, будто сам не раз подвергался женским гонениям. – Лучше иметь врагом шайку ненавидящих мужчин, чем одну ненавидящую женщину!
Но женское самолюбие не только от Нелли Рудольфовны требовало жертвы. Перед сестрой угрожающе возникли те, что всегда возникали на ее дороге: завистницы, которые не могли соперничать с Дашей, потому что женскую прелесть нельзя отвоевать или приобрести.
– Чем низменней причина, тем возвышенней обоснование ее, – давно объяснил мне психолог Игорь.
Иногда мне хотелось сказать брату: "Нельзя быть психологом все время… Дай отдохнуть!" Хоть чаще всего оказывалось, что он прав.
Чтобы разобраться во всем, что происходило, и помочь сестре, мне требовался, однако, не только психологический анализ брата, но нужна была и высвеченная юмором мудрость Абрама Абрамовича. Очень нужна… Тем не менее это был единственный случай, когда непреодолимо трагичное, что происходило за стенами нашего дома, мы трое за стенами и оставляли.
Даже маму успокоили, солгав, что все улеглось.
А между тем у Дашиных неприятельниц, как нам стало известно, появился предводитель, или, если иметь в виду бандитское сборище, главарь. К моему ужасу, им скрытно стала Лида Пономарева. Наконец она получила шанс освободиться от соперницы, которую в честном состязании победить не могла. И хоть она все равно обречена была получать в жизни "золотые медали", а Даша в лучшем случае "серебряные", Лида желала числиться "золотоносцем" на законном основании. Для этого нужно было переступить через мою сестру… Свершить подобное у меня на глазах она не могла. И поэтому "предводительствовала" исподтишка. Письменное требование защитить Ивана Васильевича и его семью, а заодно "избавить", "очистить" семью студентов сочинила Лида, потому что там были упомянуты факты из истории нашего школьного театра, о которых знала только она. Злоба оказалась сильней осторожности.
– Явное сделать тайным бывает сложно, но тайное становится явным всегда, – повторял Игорь.
И тогда я попросил Лиду о срочном свидании… До того мы с ней уже всерьез договаривались о свадьбе. Теперь же мне предстояло заявить о разлуке. Быть навсегда вместе… Расстаться навсегда… Как это далеко одно от другого, но как оказалось близко!
В прежних разговорах со мной о нашумевшей эпопее Лида хранила неискренний нейтралитет. Ограничивалась фразами о том, что не могла бы полюбить человека, который более чем в два раза старше ее. И бросала на меня взгляды столь ослепительные, что, казалось, перед встречей закапала в глаза фосфор. Эти взоры должны были убедить меня, что она-де способна любить только сверстника. И сверстником этим являюсь я. Может, я им и являлся? А то зачем бы я был ей нужен? Никакого корыстного интереса студент первого курса представлять для нее не мог. Корысть вряд ли могло удовлетворить и мое иудейское происхождение.
На последнее свидание Лида явилась такой разодетой, что я окончательно убедился: она виновата. Уловив в моем голосе по телефону незнакомые интонации, Лида решила защититься неотразимостью. Но пустить в ход оружие, на которое рассчитывала, не удалось.
– Мы с тобой расстаемся, – сказал я.
– На сколько?
– Навсегда.
– Как? Почему?!
– Не хочу объяснять то, что тебе и без меня известно.
У психоневролога – даже будущего – должна быть здоровая психика и крепкие нервы.
Я повернулся… И пошел прочь.
– Я говорила, предупреждала, что зов крови окажется в нем сильнее зова любви! – произнесла, утешая Лиду, в тот вечер ее мама.
При нечаянных встречах Лида непременно цитировала эту фразу.
"Как я смог уйти… так спокойно? Так быстро? – недоумевал я вслух. – И не особенно мучиться?!"
– Потому что ты не любил ее. Ты ее желал! – объяснил брат-психолог.
– Что? Как ты сказал?
– Ну, хотел ее. Понимаешь, хотел! Интеллигентные люди произносят: "желал". Но это одно и то же.
– Желал? Уже в детском саду?
– Ты у нас очень способный. Но, вообще, это и у других начинается рано. – Со странным, мутным лукавством он продолжал: – Чаще всего ты смотрел на ее ноги, на ее грудь. Гораздо чаще, чем на лицо.
– Это неправда!
– Успокойся, Серега, я бы поступал так же: было на что посмотреть.
– Я запрещаю тебе… Запрещаю так говорить о ней!
– Ревнуешь? Значит, все же любил. Я устроил психологическую проверку. Не обижайся!