И тогда я окончательно утвердился в намерении стать психоневрологом. Лечить от психического заболевания надо было бы всю страну. Однако на миссию психоневролога-политика я не замахивался. Жалеть же людей, которых не жалела страна, меня научили мама и Абрам Абрамович. Я вознамерился лечить и спасать.
Возвращать людям душевное равновесие – вот что я возвел в свою главную цель. И как раз тогда, когда сам утратил душевное равновесие.
Лишился я его не сразу, не в один день. Но именно один день и даже одна минута, случается, приводят в действие динамит, до которого долго добирался шнур, подожженный чьей-то злонамеренной волей.
Это была та минута, когда в коридоре Театрального училища прикнопили к доске список абитуриентов, которые "прошли". Наши с Игорем глаза стали выискивать букву "П". Наткнулись на нее и ушиблись… Потому что знакомой на "П" оказалась лишь фамилия "Пономарева".
"Зачем? Ну зачем их фамилии начинаются на одну букву?" – затмевал мое сознание нелепый вопрос. Вскоре, однако, сознание прояснилось: "Разве суть в букве? Не вместо же Даши приняли Лиду! Дашу бы все равно не приняли. Начинайся ее фамилия хоть на "А", хоть на "Я"!"
Там, возле доски, просверленной абитуриентскими взглядами, я вдруг осознал, что люблю Дашу больше, чем Лиду. Это были разные чувства. Разумеется, разные! Но все-таки горечь по поводу Даши должна была бы смягчиться, ослабить чуть-чуть свою едкость из-за Лидиного триумфа. Этого не произошло… Ничего внутри меня не смягчилось. И я не устремился, сшибая всех с ног, к телефону-автомату, чтобы поздравить Лиду.
Я ни в чем не обвинял ее, но и не торжествовал по поводу победы, одержанной ею не в состязании – нет, в битве: на каждое место претендовало семьдесят семь соперников и соперниц.
Кто-то обнял сзади сразу нас обоих, меня и брата, как делала это только мама.
Обнял нас Иван Васильевич.
Я качнулся… И не мысленно, а буквально: ведь это он, страстный Дашин поклонник в искусстве и в жизни, он был ректором Театрального училища.
Афанасьеву как-то удалось остановить, удержать вопрос, который чуть было не сорвался с моих губ: "Как же наша сестра могла не поступить в ваше училище?"
Не утратив роскошества своего образа, но как бы прячась ото всех, узнававших его и на него с языческим обалденьем взиравших, Иван Васильевич не отвел, а препроводил нас в свой кабинет, который вернее было назвать музеем. Со стен на нас с Игорем демократично, как на равных, взирали великие и выдающиеся. В этой простоте таились дополнительные приметы величия и недоступности. "Вот и подумайте, как быть такими, как мы, сохраняя при этом естественность и простоту!" – намекали великие. Под стеклом недвижно оживали сцены из спектаклей, тоже всемирно прославленных. Не знаменитое и не прославленное в кабинете отсутствовало. И на фоне всей этой исключительности Иван Васильевич произнес не земную, а прямо-таки заземленную фразу:
– Мы все уладим… Мы все устроим.
До обнародования списка училище было околдовано Дашей Певзнер. Она читала стихи о любви, монологи о любви и даже какую-то басню о любви откопала. Члены приемной комиссии, расходясь – это подслушал Игорь, – говорили, что такого "спектра оттенков любви" они и сами-то не испытали.
– А уж в этом они мастаки! – сказал брат, успевший не только увидеть, но и психологически изучить всех этих известных и знаменитых, явно отличавшихся все же от выдающихся и великих.
Отправляясь в училище, мы упросили Дашу остаться дома, чтобы, мобилизовав ее актерский талант, отвлекать маму от мыслей о возможных ударах "национальной политики". Даша сочетала мамину сдержанность с ее же самоотверженностью, о которой писал Некрасов, не имея в виду, конечно, женщин иудейского происхождения. Даша, как и мама, могла, я уверен, коня остановить "на скаку", "в горящую избу войти". А не увидев своей фамилии в списке, она бы никогда больше в это училище не вошла. И великие, расположившиеся на стенах, думаю, одобрили бы ее поступок.
Но Игорь считал, что важно не проявлять гордость – и тем паче гордыню! – а побеждать.
– Достижение цели – вот цель! – объяснял он. – Только это психологически верно, Серега.
– Как же так получилось, Иван Васильевич? – проговорил я.
"Психологически верно не задавать бессмысленных вопросов", – учил меня Игорь. Но я все-таки задал.
– Скрытая "процентная норма"… Постыдная, но обязательная для приемной комиссии! – стараясь не смотреть нам в глаза, да и с великими не встречаться взглядом, ответил Иван Васильевич. – Трех молодых людей с тем самым анкетным пунктом мы тогда уже приняли.
– А какие у них были преимущества перед нашей сестрой? – продолжал я задавать бессмысленные вопросы.
– Ну… во-первых, таланты мужского пола театрам всегда нужнее. А во-вторых… что скрывать, по поводу тех трех были звонки.
– Несмотря на их пятый пункт? – спросил Игорь.
– Несмотря.
"Значит, любовь к Даше для него звонком не является? – подумал я. – А Лида не пришла, не явилась… Стало быть, знает, что у нее все в порядке, и не хочет сталкиваться с непорядком в нашей семье. Мои непорядки своими она, выходит, не считает?"
– А Лида Пономарева? – зажавшись, спросил я.
Я не протестовал против решения приемной комиссии, а всего лишь поинтересовался.
Игорь обдал меня понимающим и благодарно-родственным взглядом: он-то уж как психолог понял в тот день, что Дашина судьба была для меня дороже пономаревской. Мужская любовь могла бы превзойти во мне любовь "братскую", но не превзошла. Так неужели же любовь Афанасьева к своей должности победила мужскую любовь?
Я вспомнил, что учительница Мария Петровна среди всех нравственных святынь более всего почитала справедливость, ибо, по ее мнению, та прежде других нуждалась в защите.
По отношению к сестре проявили несправедливость откровенную, наглую. И этого стерпеть я не мог.
– Видите ли, у Лиды Пономаревой была золотая медаль, а у Даши – серебряная. Я понимаю, что директор вашей школы плохо разбирается в драгоценных металлах. А в драгоценностях человеческих – он вообще предвзятый профан. Одним словом, золото с серебром перепутал.
В школе, по наущению директора, в финальном десятом классе Лиду стали оценивать по "золотому курсу", а Дашу – по "серебряному". И я понимал, что Лида Пономарева формально опередила Дашу Певзнер.
– Национальность человека, значит, может считаться его виной? – задал я уж вовсе бесцельный вопрос.
Игорь взглянул на меня, как на кретина: а до тебя, дескать, еще не дошло?
– Мне очень совестно, – сказал Иван Васильевич. Я верил, что ему совестно, потому что слышал, как он залепил пощечину директору школы. – Я позволил себе уговорить Дашу сегодня не приходить. – Значит, уговоры наши совпали. – А вот завтра, когда все будет урегулировано…
Куда девались неотразимая роскошность и артистизм его облика? Они не сочетались со словами "будет урегулировано", "были звонки", "ну, во-первых", "ну, во-вторых".
И это произносил он, Иван Васильевич Афанасьев, который недавно дал ту пощечину нашему директору за индивидуальный антисемитизм. "За индивидуальный, стало быть, можно дать по физиономии, а за официальный нельзя, – уразумел я. – Официальному положено подчиняться! Конкретному черносотенцу можно смазать по роже, а государству за то же самое – не полагается". Я убедился, что в общении с другими людьми и с их пороками и в общении со страной и ее преступлениями люди – даже незаурядные, склонные к порядочности – проявляют себя по-разному.
Угадав мои мысли, Иван Васильевич мощно расправил плечи и приобрел ту осанку, с какой разворачивался, чтобы ударить директора школы по лицу в его собственном кабинете.
Лицо директора и лицо государства в той ситуации ничем друг от друга не отличались. И Иван Васильевич, похоже, вознамерился доказать, что гневно это осознавал. Я еще не стал психоневрологом и потому, не сдержавшись, произнес:
– Но почему же фашистской "процентной норме"… вы по морде не съездили? Я так восторгался вами в тот вечер, а сейчас…
– Откуда ты знаешь про тот вечер?
– Знаю. А вот сегодня… – упорствовал я.
Внешнее роскошество Ивана Васильевича вновь сникло, плечи сузились, а голос стал просительным, даже заискивающим:
– Я вас прошу… я умоляю, чтобы Даша не узнала о кратковременном, постыдном решении. Поверьте, я хотел повлиять на комиссию, не подчинился звонкам, но остальные, увы, подчинились. Ведь звонили каждому, а не мне одному. Просили за тех. Будь моя воля! Поэтому прошу вас как мужчина мужчину… Втайне от Даши мы уговорим Бориса Исааковича надеть китель со Звездой, пойдем в министерство – и справедливость победит. Как победила она в тот майский день, когда родилась Даша и был взят Берлин. – О том, что мы родились коллективно, втроем, он забыл. – Не ставьте ее в известность. Не ставьте… Вы мне обещаете? Скажите, что окончательные результаты будут известны завтра. Или послезавтра… Что так я вам сказал. Тут не будет обмана: в течение двух дней ее действительно примут. Вы обещаете мне?
Он любил нашу сестру. А Лида, кажется, любила меня. Но любил ли я тогда Лиду? Не знаю.
При всем дворцовом великолепии и артистизме внешности, которые в финале беседы вернулись к Ивану Васильевичу, что-то разительно, на мой взгляд, отличало его в тот день от великих, которые вроде бы слушали нас, но никак не реагировали и не меняли выражение своих не подчинявшихся времени лиц.
– Гена Матюхин тоже не прошел, – вновь извиняясь, сообщил нам под занавес Иван Васильевич.
– Может, ревность афанасьевская Гену не пропустила? – предположил я, когда мы с братом остались вдвоем. – Или в школе преувеличили его дарование? Нет, зря Матюхин "разгримировывался" на сцене.
Игорь оценил это мое открытие:
– Не каждый психолог может быть психоневрологом, но каждый психоневролог – непременно психолог!
Это относилось ко мне непосредственно.
– И еще, знаешь… – продолжил я, стремясь до конца убедить брата, что гожусь в психологи. – Те великие, которые со стен окружают Афанасьева, так бы не поступили. И Дашу бы приняли сразу, и Генку. Матюхин хоть и противный, но не бездарный!
– Ошибаешься, – возразил Игорь. – Великие были великими в ролях… Роли исполняли гениально, ты понимаешь? А вне сцены они были самими собой. И испытывали, поверь, то же самое, что Афанасьев: страх, ревность, желание совершить справедливость, но при этом не рискуя собой. Люди остаются людьми! "Ярость врагов с робостью друзей состязается", – говорил Менделеев. Мама и Даша, правда, сочетают в себе робость и ярость. Но их робость – это застенчивость, а не предательство. Ярость же их – это смелость. Ты согласен? Но и Афанасьев не струсил – он славировал. Я полагаю, во имя Даши! Сильней государственных правил он оказаться не мог. Но, временно отступив, обойдет правила и победит.
Мой брат был психологом от рождения. "Но это еще вовсе не значит, что его примут на факультет психологии", – подумал я.
Дашу в Театральное училище, в конце концов, приняла любовь. Отец по совету Абрама Абрамовича не надел китель с Золотой Звездой, не направился в министерство. И тогда Афанасьев в одиночку пошел на подвиг.
– Ничего особенного, – сказал отцу Анекдот. – Ты ведь на подвиг тоже пошел в одиночку. И с риском для жизни. Он же рисковал лишь недовольством начальства. А оно понимает: сам Афанасьев!..
Любовь помогла восстановить справедливость. Но нас-то с Игорем из старших любили только члены нашей семьи. И еще Абрам Абрамович.
– За Дашу тебе просить было нельзя, – пояснил отцу Анекдот. – Если б она узнала, ноги бы ее не было в этом училище! А сыновья у тебя более сговорчивые. К тому же талант – а Даша очень талантлива! – сам себя может защитить и спасти.
– Мальчики у нас тоже способные!
Отец говорил "у нас", подчеркивая, что один, без мамы, произвести нас на свет был бы не в состоянии.
– Не отрицаю: тоже способные. Но запомни: пока на земле существуют мужчины, Даша не пропадет.
– Она никогда не станет эксплуатировать, использовать свою красоту! – Теперь уже отец встал на защиту сестры: он был Героем-защитником по характеру.
– А ей ничего и не надо "использовать". Ни один настоящий мужчина не оттолкнет, не прогонит, хоть для того, чтобы просто видеть ее рядом. Она же дочь своей матери…
– Это так! – согласился отец. – А все же в Театральном училище были сложности.
– Думаю, и зависть могла одолеть иных членов приемной комиссии женского пола. Но в конечном счете Даша бы все равно победила.
– Ты абсолютно уверен?
– Уверен! Потому что видел, как Афанасьев смотрел на Джульетту. – Анекдот не предоставил отцу времени что-нибудь ханжески возразить. – А вот мальчиков надо спасать. Они в этом нуждаются. Поэтому достань китель со Звездой… И возьми с собой их фотографии: пусть убедятся, как они похожи на папу-Героя.
Игорь и я только-только распрощались с отроческим возрастом, который можно было бы назвать возрастом надежд и романтических заблуждений. Но уж сколько раз жизнь предупреждала, чтобы мы и не думали заблуждаться! И о том предупреждала, что надеяться мы можем лишь на что-то из ряда вон выходящее: на Золотую Звезду отца, на красоту сестры… Мы вообще были "из ряда вон выходящими". "Вон" нас выставили бы с удовольствием отовсюду. С точки зрения жизни, честность была выше сиюминутной жалости к нам, и она беспощадно обостряла наш слух, а глаза наши раскрывала шире, делала зорче. И Анекдот вел разговор с отцом в нашем присутствии, ни о чем не умалчивая, как это делали часто, "из воспитательных соображений" ничего не сглаживая, ибо гладкость была бы обманом.
– Но заметьте, – Абрам Абрамович проткнул воздух указательным пальцем, – если какой-нибудь ирод-владыка вознамеривался вовсе покончить с еврейским народом, Бог отбирал у него не только эту возможность, но и жизнь. Разве не так было с Гитлером и со Сталиным? – Произнеся это, Абрам Абрамович от исторических событий перешел к повседневным: – Поэтому надевай, Боря, китель… И шагай прямо к министру: Героев Советского Союза обязаны принимать вне очереди. Он решит сразу обе проблемы: и с психологией, и с медициной. Там университет, здесь институт… Все в его власти. И не пытайся скрывать, что у тебя протез. Не преодолевай боль чересчур мужественно. Пусть думает, что ты наступаешь на ногу, отнятую войной. Он-то сам на войне, я думаю, не был. Так что отбрось певзнеровский комплекс деликатности – и шагай!
– Получится, что я за свою Звезду требую привилегий, – все-таки засомневался отец.
– Тот, кто имеет "привилегию" быть евреем в этой стране, имеет право на защиту своих сыновей.
– От чего?
– А ты еще… так и не понял?
– То, что ты имеешь в виду, вовсе не факт!
– Знаешь, есть такой анекдот… – Абрам Абрамович опасливо, но и озорно огляделся. Убедившись, что мамы и Даши поблизости нет, он продолжал: – Еврею говорят: "Ваша жена изменяет вам на глазах у всего города. Как вы терпите?" – "Я тоже подозреваю… – отвечает еврей. – Но до конца еще не сумел убедиться. Вот, к примеру, вчера… Вижу, что они, обнявшись, идут по улице. Я – за ними. Вошли в подъезд. Я – за ними. Вошли в квартиру. Я – за ними… Потом вошли в комнату. Я прильнул глазом к замочной скважине. Вижу, разделись… А потом потушили свет – и опять эта проклятая неизвестность!"
Мне было приятно, что мы с Игорем, по мнению Абрама Абрамовича, уже доросли до таких анекдотов.
– Так вот… Тебя, Борис, тоже мучает "проклятая неизвестность": есть у нас государственный антисемитизм или нет? Они уже "разделись", а тебе все еще не вполне ясно!
– Да, нужны веские доказательства… что это идет именно от государства, – неуверенно, а потому слишком громко цеплялся за свою ортодоксальность отец. – Здесь надо обмыслить, обдумать!
– Знаешь, есть такой анекдот… Один пьяный – наверняка не еврей – прячет за спиною пол-литра водки и говорит своему собутыльнику: "Если угадаешь, в какой руке бутылка, мы ее выпьем. А если не угадаешь, пойдем по домам!" – "В правой", – говорит собутыльник. "Думай, Петя!.. Думай!" И ты, Боря, обмысливай, обдумывай… если очевидное для тебя не очевидно.
Еврейский Анекдот, как всегда в таких случаях, посмотрел на него без осуждения, но с жалостью:
– Не заставляй меня приходить к мысли, что для подвига нужна только храбрость, а ум совершенно не обязателен. Прости, что говорю это при твоих сыновьях. Они все равно будут уважать тебя! – В глазах Анекдота жалость сменилась доброй уверенностью. – И любить будут. Как и Даша… Как и Юдифь. Как и я… Потому что ты достоин уважения… и любви.
– А ты разве не достоин? – счел необходимым добавить отец.
– А вот это большо-ой вопрос!
Анекдот нарисовал в воздухе указательным пальцем вопросительный знак, похожий на виселицу.
– Влюбленные наряжаются друг для друга… не только в лучшие, самые выигрышные костюмы и платья, но и выигрышные поступки, – объяснял мне психолог Игорь. – Лишь в старинных романах женщины любят бедных и неудачливых. Ныне в их отношении к мужчинам многое изменилось: они возлюбили удачливых и богатых. А в отношении мужчин к женщинам все осталось по-прежнему: любят очаровательных и главным образом тех, которые обращают на себя всеобщее мужское внимание. Незаметных не замечают… Теория любви, запомни, относится к психологии. Но во всякой науке теория должна подтверждаться фактами. И вот тебе, пожалуйста, два случая, говорящие об одном и том же: влюбленные скрывают невыгодные ситуации, в которых они оказываются. Афанасьев заклинал не рассказывать Даше о его поражении на приемной комиссии, потому что поражения женщин не привлекают. Они предпочитают победы! А отец надел китель и пошел в министерство втайне от мамы, потому что мама, с одной стороны, рухнула бы, если б мы с тобой не стали студентами, а с другой – не хотела бы видеть отца в роли просителя. Просителей женщины, учти, тоже не любят. Они предпочитают тех, кто волен просьбы исполнять или отвергать.
– И мама?
– Она тоже женщина. И очень красивая. А красивым все женские качества и причуды свойственны в первую очередь. Повадки же некрасивых женщин часто не отличаются от мужских. – Спохватившись, Игорь добавил: – Мама тоже любит отца за богатство, но за богатство души: кто еще может быть так предан ей, как отец? Он и детей своих, то есть нас, обожает за то, что мы соединили его с мамой навечно. А богатство героизма, отваги? Наш отец просто Рокфеллер по этой части! Очень богат… И за удачливость она его любит: приговоренный к смерти, остался живым. Рухнул вниз – в давку, в толпу – и не погиб. Он ли не удачлив? Я бы даже сказал, что отец наш – избранник!
Игорь еще ни разу ни в кого не влюблялся. И может быть, именно потому, что так хорошо разбирался в женщинах.
А меня женщины "в общем и целом" не интересовали – я просто по макушку был влюблен в Лиду Пономареву. Выражение "влюблен по уши", как я уже подмечал, – не вполне точное, поскольку макушка расположена выше, чем уши… Любовь вернулась ко мне такой же, что и была, как только Дашу приняли в Театральное училище.
Но все же я стал хладнокровнее, осознав, что страсть моя способна не только наступать, но и отступать, что есть события, которые чувства не разгорячают, а охлаждают. Значит, хоть я и был в плену у любви, но в таком плену, из которого возможен побег.