Небеса - Анна Матвеева


Анна Матвеева представляет новый роман. Это история любви, смерти, отчаяния и веры.

История о том, что любовь сильнее смерти, а вера сильнее отчаяния… И жизнь прекрасна. Несмотря ни на что. Вопреки всему!

Содержание:

  • Часть первая 1

    • Глава 1. Первая смерть 1

    • Глава 2. Вера 3

    • Глава 3. Мы с Сашенькой 5

    • Глава 4. Крестины 7

    • Глава 5. Любовь и музыка 8

    • Глава 6. Партия 11

    • Глава 7. Ударные дни 13

    • Глава 8. Отец Артемий 15

    • Глава 9. Пограничное состояние 18

    • Глава 10. Газета 20

    • Глава 11. Беременная 23

    • Глава 12. Новости 24

    • Глава 13. Окончательное изгнание из рая 26

    • Глава 14. Юродивая 27

    • Глава 15. Кладбище грез 28

    • Глава 16. Крестный пикет 29

    • Глава 17. "Космея" 32

    • Главе 18. Слова 34

    • Глава 19. Бог из машины 36

    • Глава 20. Плоды своеволия 39

  • Часть вторая 43

    • Глава 21. Прекрасный юноша 43

    • Глава 22. Территория мужчин 45

    • Глава 23. Крест депутата Зубова 49

    • Глаза 24. Старые знакомые 50

    • Глаза 25. Мадам 52

    • Глава 26. Люда будущего 53

    • Глава 27. Петрушка 54

    • Глава 28. Перемена блюд 56

    • Глава 29. Много денег 59

    • Глава 30. Говорит Москва 60

    • Глава 31. В гостях у сказки 62

    • Глава 32. Измена принципам 64

    • Глава 33. "Зову я смерть…" 66

    • Глава 34. Исповедуя Веру 68

    • Глава 35. De Profundis 69

    • Глава 36. "Возлюбленные ревнители благочестия" 71

    • Глава 37. Наследство 72

    • Глава 38. Истинно так 74

    • Глава 39. Дитя Луны 75

    • Глава 40. Духовная жизнь 77

    • Глава 41. Indulto 79

    • Глава 42. Игра 80

    • Глава 43. Сопричастие 81

    • Глава 44. Голубые небеса 83

Анна Матвеева
Небеса

Основой для этого повествования частично послужили реальные, но значительно переосмысленные события. Не советуем воспринимать все написанное здесь в качестве достоверного документа.

Часть первая

Я в жизни обмирал и чувство это знаю,

Где мукам всем конец и сладок томный хмель.

Афанасий Фет. Смерти

Глава 1. Первая смерть

Доводы были детскими, отзывались легкой улыбкой отца и нахмуренной бровью матери, но как же я старалась перетянуть улыбку и бровь в мою зыбкую веру…

Я доказывала: человек, хотя бы однажды видевший море, не должен более сомневаться. Море не могло появиться по прихоти природы: тогда оно стало бы соленой водой, а не морем - где плывут медленные рыбы, где бережно хранятся затонувшие корабли, где пляшет солнечная сеть в бирюзовых волнах… Разве море могло стать таким случайно, по воле природных обстоятельств, без генерального плана, божественного замысла, великой идеи?

А небеса? Голубые небеса: любимая декорация птиц, лучший фон кудрявым облачным парикам, парадная рама солнцу - разве могли эти небеса-чудеса явиться сами по себе, из ниоткуда, вдруг?

Упорствуя и злясь, я спрашивала родителей, могли бы они выдумать лебедя? Чтобы по воде плыла изогнутая белоснежная ладья, а по земле шагал коротколапый уродец с длинной, как садовый шланг, шеей?

А деревья? Корни, что бугрятся под землей, словно окаменевшие змеи, и эти листья, сквозь которые можно подглядывать за небесами, и нежный запах через жесткую кору. Могли бы вы придумать такие деревья, или ваши деревья были бы лучше?

Я ликовала, впервые увидев "La creation du Mond": по-детски отвергая иронию, принимала карикатуры за чистой монеты совпадение с миром, где самый тонкий и ничтожный стебелек мог похвастаться особенным происхождением.

Атеизм с готовностью распахивал передо мной куцые объятия, да и родители старались объяснениями, но прорастала из этого блеклая и бестолковая белиберда: жить надо просто так, мир придумался сам по себе, вечная жизнь недоступна, умершие люди лежат в земле. Лежат долго, покуда сами не станут землею, не сровняются с почвой, прошитой мокрыми розовыми червями, простеганной длинноволосыми корнями трав…

Мне же - хотя старалась и страдала - не удавалось поверить, что наш прекрасный мир стал таким просто так, по причудливому, как логика шизофреника, соединению случайностей с обстоятельствами. Деревья оставались совершенными и молча росли, становясь все выше, так что я никогда не смогла бы за ними угнаться. Небеса оставались голубыми, облака - кудрявыми, лебеди били воду красными лапами, а люди рождались, ожидая смерти.

И da capo.

Детский восторг не допускал даже крошечного изъяна в величественном проекте мироздания. Потом началось: кривые стежки в гобелене, фальшивый оттенок вышитых небес, и чудный садик детства надолго превратился в рисунок для застиранной наволочки.

Мои родители были атеистами, и до первой смерти в нашей семье все шло так, как понравилось бы и Родине и партии. Отец, рассуждая о Боге, дышал тяжело и быстро, сердясь, что детский умок не принимает доводов: Бог - если он есть - не нуждается в посредниках, а человеку (отец ударял себя пальцем в грудь, и я сжималась, думала - вдруг проткнет насквозь и палец войдет в сердце, как стек в маслянистую плоть пластилина), человеку не нужны ритуалы. Человек и отец задыхался, пытаясь вбить в мою круглую детскую голову простейшие из мыслей так же, как бабушка вбивала в тесто желтки. На самой высокой ноте отца сменяла мама, пыталась переключить меня на другой канал, как телевизор. Ласково, но упорно мама отводила меня в сторону, противоположную деревьям и небесам.

Потом умерла бабушка Таня.

Смерть ее стала также и моей смертью: детство ушло не оборачиваясь, сколько ни пытайся сохранить в памяти его пленительный узор, распутывая съеженные узлы, сматывая нитки, разглаживая измученную мелкими уколами ткань…

Старость многих гонит в храм - успеть покаяться до срока, договориться с Богом, покуда силы есть. А бабушка Таня была верующей задолго до прихода старости, и еще она была старшей сестрой моей бабушки, сестрой бессемейной: в юности Таня работала маляршей-высотницей и упала с лесов. Еле выжила, всю жизнь маялась отбитой селезенкой, живот у нее висел где-то на боку, словно котомка.

Я не любила бабушку Таню - от нее затхло пахло старостью.

…Две сквозные комнатки в доме деда, простодушные половички, легко сбиравшиеся гармошкой, одеяло из лоскутов, замызганные книжечки у изголовья старой, с круглыми мутными шарами кровати. Дверь к бабушке Тане всегда была закрыта, но даже так я слышала тихий словесный шелест, и скрип половиц под коленями, и вздохи, всхлипы, нежные молитвенные уговоры… Не выдержав, подглядывала в крохотную бойницу замочной скважины: бабушка Таня стояла на коленках, вглядывалась в сумеречные иконы, крестилась и кланялась. Мне становилось стыдно за нас обеих, разделенных с виду тонкой, а на деле непреодолимой преградой - не дверью, но безверием.

Когда бабушки Тани не было дома, мне проще дышалось, а моя родная бабушка оговаривалась безо всякой досады, куда отправилась сестра. Мы с мамой и Сашенькой раз проходили рядом, я сразу запомнила синие, в звездочках, словно бы ситцевые, купола и густой, сладковато-душный запах: жаль, мама протащила за руку мимо - не надо было здесь идти, всего лишь хотели срезать, как говаривала Сашенька, уголок… Я долго озиралась на выбеленные стены, успевая прихватить взглядом жалкую клумбочку, где досыхала цветочная мелочь, но мама больно сжимала мою ладонь, и Сашенька канючила, что не может идти так быстро.

Однажды я дождалась, пока бабушка Таня уйдет из дому - не сказавшись никому. Дед и бабушка отдыхали после обеда, из затемненной комнаты не доносилось ни звука, только часы отмечали каждые тридцать минут унылым "боммм!". Мама увела Сашеньку в кино, звала и меня, но я сказала: буду читать.

Первая комнатка бабушки Тани была почти пустой - сундук, шкафчик, оклеенный пожелтевшей клеенкой, косой половичок, который я обогнула, опасаясь оставить складки-следы. Двери меж комнатками не было, и всюду пахло затхлостью, старостью, близкой смертью. Я отводила взгляд от мутных шаров старинной кровати и пузырьков с вонючими лекарствами: вот где был источник затхлого запаха! Впрочем, все это мало интересовало меня, ведь приходила сюда я только для того, чтобы увидеть иконы.

Они маленькие, золоченые и, на мой вкус, слишком изукрашены пластмассовыми цветами и полуистлевшими ажурными бумажками, смутно напоминавшими самодельные снежинки, которые мы с Сашенькой вырезали перед каждым Новым годом: сложив линованный лист в десятки раз и с трудом преодолевая множественные слои тяжелыми ножницами. Мои снежинки всегда получались некрасивыми, тогда как из-под Сашенькиных рук слетали подлинно кружевные произведения искусства, которые не стыдно было прилепить на пластилин к оконному стеклу или отправить бабушке в почтовом конверте. Быть может, из этих снежинок и были сделаны украшения для иконок бабушки Тани? Что ж, тогда им досталась подлинно бессмертная слава, в то время как мои произведения почти всегда отправлялись в мусорное ведро и только багровый глубокий рубец, медленно таявший на пальце, напоминал о том, что я тоже старалась…

С икон смотрели грустные застывшие лица, и я вглядывалась в них так долго и пристально, что неподвижные глаза начинали теплеть и шевелились губы, я могла кожей ощутить тонкое дыхание, летевшее мне навстречу. Тогда оставалось сил схватить себя за плечи, усыпанные мелкими пупырышками ужаса, и выбежать на улицу, поменяв вектор половичка… Птичий щебет оглушал меня, но сердце никак не успокаивалось, будто бежало со мной наперегонки - в жар улицы, подальше от странных комнат.

Потом мне пришлось увидеть такие же цветы, как те, что украшали иконы - синие розы из папиросной бумаги, тугие пластмассовые ландыши, гвоздики с перекрученными проволочными стеблями… Их продавали у самого входа на кладбище, цветы стояли помногу в ведрах, беззастенчиво яркие, ликующие и страшные.

Бабушка Таня не догадывалась о моих визитах - она всегда приходила из церкви добрая и утомленная, толстые очки счастливо блестели, а застигнутая врасплох мама вежливо слушала слабый, растрескавшийся от времени голос. Нам с Сашенькой в такие минуты преподносились неизбежные карамельки - окаменевшие, с намертво прилипшими фантиками, которые было легче размочить во рту, чем отодрать вручную. Сестра брезговала этими конфетами и никогда не ела их, а мне годились и такие. Я знала, что карамельки - оттуда, из церкви, где другие старухи угощали нашу бабушку Таню в честь какого-нибудь церковного праздника.

За общим столом мы не встречались ни разу - бабушка Таня готовила себе отдельно и потом уносила еду в комнату на тарелочке. Нам с сестрой никогда не объясняли, почему бабушка Таня не принимала участия в наших изобильных трапезах - возможно, деду не нравились ее бесконечные посты и молитвы? Или бабушке Тане не по душе было видеть, как двоюродные внучки налегают на скоромное в среду?

Обычное ежегодное гостевание в то лето растянулось на целых два месяца - и выехали мы намного раньше привычного. Телеграмма - белесый листок с твердыми наклеенными строчками - скупо объясняла случившееся: "Таня умерла похороны 12 ждем". Мама тут же засобиралась в дорогу, а мы с Сашенькой, далекие от взрослых переживаний, предвкушали теплое лето в городке, таком непохожем на большой и пыльный Николаевск, где медленно текла река нашего общего детства.

В тот год все случилось иначе.

Тревожное ожидание поезда на подзвездном, ночном перроне и старательное обживание маленького мира купе. Мы с Сашенькой заранее волнуемся - вдруг не удастся уговорить случайного, всегда неведомого, попутчика поменять его верхнюю полку на нашу нижнюю? Взрослые не понимают, как здорово лежать на животе, разглядывая за серым окном живой фильм - темный лес, пляшущие линии проводов и незнакомые, прекрасные имена станций, где мы никогда не были и не будем. Утром проводница приносит густой чай, звенят подстаканники, маленькие куски рафинада тесно спеленуты в зеленых обертках, ложки, нагреваясь, обжигают руки.

В поезде мы едим хорошо, и мама, впихнув в нас очередную порцию пищи, празднует свою личную победу. Реже мы ходим в вагон-ресторан - он всегда очень далек от нашего, обжитого вагона, где проводница из тетки в синем кителе, грозно встречавшей нас ночью, давно и волшебно превратилась в тетю Лену, терпеливо отвечающую на бесконечное "скоро приедем?". Идти в ресторан страшно, под ногами скрежещут железные сочленения, в просветах видны рельсы, и колеса стучат так сильно, что заглушают не только слова, но и мысли. А кормят в ресторане невкусно, нам ничего не нравится, и мы уныло считаем березы за окном. Мама же, напротив, оживляется от этих походов и говорит с официантом каким-то особенным, искусственно выведенным голосом. Один и тот же поезд каждое лето, один и тот же пейзаж за окном, и только мы с Сашенькой, мы меняемся от года к году, и однажды просто возьмем и не прибудем к назначенному часу на вокзал, потому что нас будут ждать совсем другие поезда. Мне кажется, тот официант знал об этом и потому всякий раз грустно посматривал в нашу сторону.

Обычно нас встречал дед: заглядывал в мутные вагонные стекла, встречаясь с незнакомыми лицами, отводил взгляд. Ищущие глаза снова и снова разглядывали чужие лица в стеклянных квадратах и наконец вспыхивали радостью узнавания - прислонив велосипед к облупившемуся гипсовому заборчику, дед подходил к железным кружевам ступенек, где уже стоял наш тощий чемодан в черно-серую клеточку. Чемодан привязывали веревками к велосипеду, и дед вел его под уздцы.

Ритуал был нарушен только однажды, в то самое лето - на вокзале нас никто не встретил, поэтому мы вылезли из вагона самостоятельно, мама волокла чемодан, а мы с Сашенькой кульки и свертки "по возрасту".

Минуя кукольный вокзал, мы оказывались на широченной площади с беленьким Лениным по центру: у памятника была непропорционально маленькая голова с кепкой не по размеру - позднее эту голову вместе с кепкой снесли с гипсовой шеи и разбили вдребезги, в местной газете писали, что это акт вандализма, но время было уже другое.

За Лениным желтело здание с колоннами, властно подавлявшее прочий пейзаж, - Дворец культуры строителей, в библиотеке которого я провела много счастливых часов. Возле дворца всегда висели две тесно прижавшиеся друг к другу афиши, обещавшие новые фильмы, сестра сворачивала шею на эти афиши, но мы неумолимо шли дальше, и серый, в клеточку чемодан раскачивался, будто маятник часов. Дальше, за дворцом, начиналась аллея, посреди которой была разбита клумба, длинная, будто волнорез, и засаженная мелким, медово пахнущим алиссумом. Из года в год я бросалась к этой плантации и окуналась в белое благоухание. По краям аллеи тянулись кусты дикой смородины, стриженные ровно, будто парикмахером, затем появлялись гипсовые заборы с облезшими до черноты шишечками, а потом уже начинались дома: большие, за плотными воротами, увитыми непроницаемыми зарослями винограда.

…Как только яблони расступились в стороны, обнажив зеленую крышу, мы с сестрой тут же припустили наутек, оставив далеко бедную маму с ее чемоданом. На заборе - ржавый нарост почтового ящика, по его упоительному скрипу (и быстрой тени почтальонши, на минуту затемнявшей просветы меж досками) я угадывала час доставки почты - душистая свежая газета, свернутое трубочкой "Здоровье", два письма из Николаевска…

И вот мы дома! Под яблоней нет ни единого яблочка, зато начинается клубника, бледные кислые ягоды непреклонно розовеют, сердцевина наливается сладким алым соком. Пусть бабушка так ни разу и не дала нам наесться клубникой от пуза, мы неизменно предвкушали короткий и счастливый выпас на грядке: облизывая покрасневшие от ягод пальцы, я всякий раз благодарила того, кто придумал клубнику…

Окна бабушки Тани глядели прямо на клубничные грядки, и я довольно часто отрывала взгляд от перемазанных в земле ягод, чтобы увидеть шелохнувшуюся в окне занавеску.

Сейчас занавеска не шевелилась, и лакомиться клубникой нам никто не позволил. Взрослые даже не велели вымыть руки, а сразу - нервно и сердито - провели в комнату, где стоял гроб. Старухи в темных одеждах закрывали собой стену напротив икон, поджимали изрисованные морщинами губы, качали головами.

…О чем они думали? Гадали, сколько отмерено каждой? Радовались, что в этот раз смерть ткнула костлявым пальцем в другую? Как дети завидуют взрослым, так, наверное, старики завидуют молодым, тихо радуясь, что все еще живы; а старикам могли бы завидовать мертвые, но… это очень сложно проверить.

Бабушка Таня лежала в гробу, и я смотрела на нее искоса, побаиваясь. Я никогда прежде не видела мертвых людей. Губы у бабушки Тани сурово сжаты, лишенное очков лицо стало чужим, на лбу - плотный белый венчик с молитвой.

- Ну вот, - сказала одна из старух, - Зоя приехала, теперь надо поспешать.

Мужики подняли гроб и, скособочившись, понесли на улицу, к специально нанятому автобусу.

- В церковь их не вздумай! - строго сказал дед маме, и она фыркнула:

- Я не собиралась… Девочки, переодевайтесь, мы поедем сразу на кладбище.

Мы с Сашенькой и прежде бывали на здешнем кладбище: нас брала с собой бабушка "навестить родню". Повыдергав с могильной земли ползучую траву-лягушатник и залив цветы водой из припасенной бутылки, бабушка доставала полиэтиленовый кулечек с конфетами и раскрошенным печеньем. Угощение выкладывалось на столик, уютно примостившийся у оградки.

- Те дядьки съедят наши конфеты, - говорила сестра, мрачно разглядывая бомжеватого вида мужичков, бесшумно пробиравшихся за краснозвездными, выкрашенными серебрянкой памятниками.

- А и пускай, - отзывалась бабушка, - для того ложим.

Нам это было не очень понятно, и Сашенька сердилась, что бабушка говорит неправильно - не "ложим" надо, а "кладем". На выходе с кладбища сестра всегда склонялась к моему уху и жарко вшептывала в него свежепридуманную гадость:

- Знаешь, почему на кладбище всегда так много цветов и трава густая? Потому что покойники землю удобряют!

Я плотно запечатывала ухо ладонью.

Дальше