…Гроб поднесли к свежевырытой яме и опустили туда на веревках. Он аккуратно улегся на дно могилы, и я заплакала оттого, что бабушке Тане придется теперь лежать под толстым слоем земли целую вечность… Все плакали, и даже моя строгая бабушка не удержалась:
- Все, Танечка, теперь моя очередь! Жди меня, уж недолго осталося…
- Не говори так, - рассердилась мама, но мы с Сашенькой видели, что ей тоже грустно и не по себе. Бабушка первой кинула горсть земли в могилу, и то же самое пришлось сделать нам с сестрой: Сашенька справилась аккуратно, а мой комок улетел куда-то в сторону - не хотелось мне бросаться землей в бабушку Таню…
На обратном пути в автобусе никто уже не плакал - все ехали на поминки, в столовую "Елочка".
Дымились тарелки, марлевые колпаки поварих качались в густом мареве кухни. Хоронившие чинно уселись за стол, склонив головы над заливным. Розовато-серое мясо, порванное в лохмотья, вызвало у меня приступ отвращения, и я отдала свою порцию Сашеньке.
Перед глазами мелькали черные комья земли, летевшие из-под лопат, и аккуратные движения могильщиков.
Старухи ели жадно, многие складывали угощение в салфетки и потом прятали в складках темных одежд. Мужики не забывали водочку - мелкие граненые стакашки постоянно меняли дислокацию на скатерти. Я вглядывалась в содержимое своей тарелки: блины и мед, мед и блины, ноздреватое тесто, липкая лужица…
Полусонных, нас увозили из "Елочки" на машине.
Ночью привиделась бабушка Таня - в штапельном лиловом платье и белом платке в точечку (мне таким же повязывали голову после бани), она склонилась над моей кроватью, открыла рот, но вместо слов оттуда посыпались комья земли, унизанные конфетно-розовыми гибкими червями. Видимо, я заплакала еще во сне, потому что щеки у меня были мокрыми, одна слеза успела добежать до живота, прежде чем проснулась мама.
- Где бабушка Таня? - Я тесно прижалась к маме, стараясь набрать полную грудь ее родного запаха.
- Бабушка Таня умерла, и ее похоронили, - сонно ответила мама.
- Ты тоже умрешь?!
- Нет, - ответила мама, засыпая.
И вправду дикость - моя мама не может умереть! Она молодая, у нее есть мы с сестрой, но главное, она ведь никогда не молится…
Вот и разгадка: умирают только те, кто смотрит в лица икон! Умирают те, кто молится, ходит в церковь, приносит оттуда слипшиеся конфеты…
Черная пустота комнаты окружала меня плотным кольцом, и таким же кольцом сжималась правда вкруг моего страха. В рассуждениях был изъян: если бы смерть настигала только людей из церкви, разве умерли бы пионеры-герои, и писатель Гайдар, и мой обожаемый Чапаев (я так его любила, что даже не позволяла Сашеньке рассказывать о нем анекдоты)?
Похоже, мама обманула меня. Однажды она обязательно умрет, и умрет бабушка, и дед, и папа, и сестра, и… я.
С треском хлопнула форточка, в комнату резко ворвался ледяной холод - будто северный ветер по ошибке залетел в наш теплый городок, чтобы кружиться над моей головой и хохотать, завывая: "Умрешь! Умрешь!"
На полочке желтели гордо вскинутые крылья фосфорного орла - при свете дня он выглядел безобидно, зато ночью внушал ужас: один светился во всем доме, наблюдая за тем, кто не спит… Теперь я смотрела на орла без всякого прищура и думала, что обязательно умру, как бабушка Таня. Мы все - умрем, потому что смертны, а этот орел останется, переживет нас и будет пугать других детей, пока те, в свою очередь, не умрут, оставив сгусток своего страха в этой - или какой-нибудь еще, не важно - комнате. Арифметика смерти оказалась простой и понятной как дважды два.
Ровное сопение Сашеньки и бесшумный сон мамы не успокаивали: однажды я должна была умереть. Так говорила миледи в "Трех мушкетерах": "Я погибла! Я должна умереть!"
И красиво обнажала шею, отбрасывала кудрявую кучу волос, чтобы лилльский палач смог нанести ей смертельный удар. Хлюпик Д'Артаньян рыдал в кустах, придерживаемый стальной дланью Атоса.
Я все-таки уснула в ту ночь, но безмятежность детских снов отныне была для меня недоступной.
Глава 2. Вера
Мы признаемся в любви и ненависти к разным городам, не догадываясь, что и города могут испытывать к нам сильные чувства.
Появившись на свет в городе с ласковым именем Ойля, Артем спокойно принимал его теплую заботу. Приезжая на каникулы, он заново радовался сладким снам, какие приходят только в деревянные дома, тому, что в Ойле всегда было покойно и хорошо: словно бы время и сердце наконец сумели настроиться на общий ритм.
Совсем не таким был Николаевск - холодный город сразу невзлюбил Артема и даже не думал утаивать свои чувства. Презрительные звонки трамваев, густой дым из вскинувшихся к небу заводских труб, которые возвышались над домами вместо деревьев, черно-синяя толпа прохожих рекой стекает вниз по Ленинскому проспекту, и густые потоки машин блестят то красными, то белыми огнями… Таким Николаевск увиделся Артему в первый раз, и хотя каждый день добавлял к списку все больше новых примет, город не снимал надменной маски, отворачивался от провинциального мальчика. Артем честно пытался полюбить Николаевск, но у них так ничего и не получилось. Прижилась только привычка подолгу гулять в городских парках, где быстро вечерело и сумерки оказывались короткими и грязными, как недодержанный фотоснимок. Тучи ворон кружились над городом, толстые серые птицы покрикивали на Артема - и он был бы рад сбежать отсюда в свою Ойлю, да вот беда - не было там ни одного вуза…
Только через год Артем притерпелся к жизни в городе, и хотя Николаевск оставался таким же чужим и нелюбезным, в родном городишке тоже теперь многого не хватало. Ойля резко состарилась вместе с бабулей Артема: городок просел домишками, зарос лебедой и поскучнел, бабуля стала совсем слабенькая, по утрам долго-долго сидела на кровати, седые неубранные волосы падали на ситцевый халатик. Бабуля вглядывалась в противоположную стену, украшенную натюрмортом в золоченой рамке (кусок пирога, лимон с тонко струящейся, фигурно срезанной кожурой и бокал с багровым вином). Она смотрела перед собой, видела натюрморт и не видела его, молчала подолгу. Что бабуля, что дед сильно сдали после того, как Артем уехал в Николаевск.
Разве он мог не уехать? Золотая школьная медаль расчистила дорогу в несколько вузов, Артем выбрал иняз. Место престижное, все ребята городские. Смотрели на него свысока. "Как, ты говоришь, твой город называется, Ой-ля-ля?" - переспрашивал однокурсник Паша Кереевский. Артем не слишком убивался, дороги с однокурсниками у него всегда оказывались разные. Ребята после занятий расходились по домам и компаниям, Артем гулял в одиночестве или шел в общагу.
С первого курса он делил комнату с социологом Батыром, которого все звали просто Борькой. Каждый месяц из Казахстана спешили к Батыру все новые посылки, где, спрятанные под мешковину, скрепленные сургучными вензелями, терлись боками сине-голубые баночки сгущенки и сочно всхлипывала золотистая тушенка; с оказиями Борька получал из дому душистые куски баранины - родственники боялись за своего богатыря, не схудал бы в голодном Николаевске… Артем всякий раз думал, что переживать не о чем: круглое блинообразное лицо Батыра с каждым годом становилось все шире, схватывалось жирком, мешавшим разглядеть глаза - черные, влажные, хитрые прорези. В иной день, когда Артему на весь день доставалась обледеневшая мороженка, наблюдать Батыровы пиршества было мучительно, тем более что кушал сосед обстоятельно, причавкивал, аппетитно шуршал обертками. В комнате долго еще клубился манящий аромат сырокопченой колбасы. Наверное, Борька не отказал бы в откровенной просьбе, но Артем молчал и сглатывал слюну пополам с кровью из прикушенной от голодухи щеки.
Разумеется, в общаге имелся буфет - да только трудилась в том буфете тетя Роза Хайруллина, тянувшая в одиночку троих сыновей. Основная доля буфетного пайка доставлялась в клеенчатых сумках по домашнему адресу Хайруллиных, тогда как студентам предлагался вечный деликатес - "яйцо вареное в майонезе". Артему порой и того не хватало, приходилось любоваться на опустошенные подносы за стеклом и угадывать по размазанным следам соуса, чем сегодня кормили. Сам виноват - нечего ходить допоздна.
Все равно Артему больше нравилось бесцельно слоняться по городу, чем в общажной комнате смотреть, как Батыр облизывает жирные пальцы, и так коротать время до вечера, который всегда приходил в Николаевск слишком рано. По темноте кто-нибудь обязательно приносил бутылку и гитару, хлопала дверь, уменьшалась комната, девчонки плюхались на колени к парням. Борькины глазки в такие минуты жирненько блестели, он угощал компанию шоколадом - немецким, из картонных зеленых оберток с "окошечком". Шоколад разламывали руками, и белые круглые фундучины напоминали Артему зубы какого-то хищного зверя.
Девчонкам Артем нравился куда сильнее Батыра, и любая ежевечерняя гостья в комнате - прижми ее к стене или к ответу - призналась бы, что приходит сюда не по причине гитары и шоколада, но чтобы еще раз покрасоваться перед симпатичным "светленьким" мальчиком. Мальчик, впрочем, проявлял ко всем (и даже к прекрасной Оле Бурлаковой) вежливое внимание, и только. Оскорбленная красотка Бурлакова попыталась взять Артема штурмом, но крепость устояла, решительно отстранив раскрасневшихся осадчиков. В туалете девчонки пылко обсуждали невероятное событие, пока Бурлакова роняла слезы на метлахскую плитку. Под сигареты "Комета", чью блекло-коричневую пачку отодрал от сердца Батыр, обсуждение пошло куда энергичнее, кто-то назвал Артема голубым, но Оля так сильно замотала головой, что едва не ударилась о батарею.
Артем не хотел обидеть Олю, просто он - не в жилу со временем - ждал любви. Иногда такое случается. Вот почему Бурлаковой стало особенно обидно - ведь Артем отверг не только телесный призыв, но и гипотетическую возможность влюбиться. Батыр же, с виду потешавшийся над девичьим страданием, без устали завидовал Артему и даже придумал ему прозвище Монах.
Через год учебы Артем заметил Веру. Она тоже была из городских, в общагу приходила всего раз - когда девочек отправляли к спортивному доктору. В лето, случившееся между первым и вторым курсами, Вера сделала с собой нечто такое, что теперь ее все замечали, не только Артем. То ли косу отрезала, то ли завилась - в общем, от обычной и привычной внешности даже следа не осталось. Выяснилось, что у Веры, которая целый год сидела с Артемом в пропахших мелом аудиториях, очень нежное и правильное лицо. Хотелось обхватить его ладонями и смотреть Вере в глаза, которые были сизо-голубыми, голубьими, голубиными. "Голубка", - думал Артем и сам пугался своей нежности.
Паша Кереевский тоже заметил перемены, но ничего не испугался - в борьбе за Веру он оказался неудержимым, как Савонарола. В дело полетели все козыри Кереевского, включая личный шарм, карманные деньги и папины связи. Вера оставалась равнодушной и смотрела голубиными глазами мимо страдающего Кереевского. Тот вправду страдал, начал курить и завалил немецкоязычную литературу. Артем сочувствовал ему, но не мог победить внутренней радости - хотя сам даже и не пытался принять участие в соревновании. Стоял в сторонке, наблюдал.
Вера сама к нему подошла - на перемене между логикой и английским. Смотрела не в глаза, а куда-то в ухо - так пассажиры с заднего сиденья смотрят на таксиста.
- Ты крещеный?
Артем удивленно нахмурился. Вера терпеливо повторила те же слова и дождалась в этот раз кивка.
- Я так и думала, - заметила Вера, - ведь ты из деревни.
Артему захотелось было сказать, что Ойля никакая не деревня, а город, пусть и маленький! Хорошо сделал, удержавшись от объяснений, ведь, если честно, Ойлю от деревни не отличишь. У всех хозяйство - огороды, скотина. Петухи орут по утрам, к вечеру коровы сбегают из стада. Есть, конечно, у Ойли некоторые признаки города - серые пятиэтажки на Кирпичном, большущий стадион, который до сих пор сторожат гипсовый спортсмен с отбитыми руками и сифилитичный, безносый Ленин. В Ойле целых три школы, детский сад с качелями-каруселями, громадный, вполнеба, Дворец культуры с библиотекой, где Артем околачивался в свободное время, помогая принимать новые книги. Он освобождал из тесного бумажного плена пачки нетронутых сокровищ и ставил внизу семнадцатой страницы прямоугольное клеймо библиотеки…
Под ожиревшим фикусом, в читальном зале, где пахло нагретой пылью и газетами, Артем медленно листал неподъемные подшивки "За рубежом" и в такие минуты верил, что за окном библиотеки дрожит и перемигивается огромный город. Если бы не коровы, пронзительным мычанием взрезающие тишину, кто знает, может, однажды Артему удалось бы увидеть этот город наяву.
Увы, Ойля все-таки была деревней…
Вера давно говорила о другом, и Артем вернулся мыслями из ойлинской библиотеки в аудиторию николаевского пединститута.
- В субботу крестины моего племянника, а я не могу отыскать приличного крестного. Вот решила позвать тебя, Артем, может, согласишься? Это ненадолго!
Артем кивнул поспешно, хотя слова доходили до него с трудом, будто через преграду. Странные в Николаевске манеры звать посторонних людей в крестные - хотя, с другой стороны, если бы не это…
"Спасибо тебе, бабуля", - с улыбкой думал Артем, когда все уже рассаживалась за столы и "англичанка" оглушительно стрекотала приветствие. Спасибо, бабуля, ведь если бы Артема не окрестили в младенчестве, разве мог бы он запросто провести с Верой целую субботу!
…Если быть окончательно честным и не опасаться прослыть позером, то Артем мог бы сказать Вере, что она не ошиблась с выбором. Он вправду верил в Бога и крестик никогда не снимал. Теперь этим не удивишь - дорога в храмы в несколько лет стала широкой и свободной, как ночной проспект. Иди на здоровье - молись, исповедуйся, причащайся, никто не станет писать на тебя доносы или выгонять из комсомола. Православие стало модным, и Вера лукавила, утверждая, что не может найти крестного малышу! Артем слегка разозлился, когда подумал об этом, но тут же утешился спасительной мыслью - быть может, Вера, как и он, тяготится всем нарочитым, принятым ради одной только моды?..
Артем вежливо улыбался "англичанке", хотя упругие слова пролетали мимо ушей. Воспоминания поднялись стеной…
Почему он перестал ходить в храм? В детстве бабуля почти каждую неделю водила его к причастию, и теперь вызванный из памяти сладко-горький вкус заново ожил во рту, растекся по гортани. Артем даже вспомнил сторонний вопрос: "Не боитесь, что алкоголика сделают из ребенка?" - и вспыхнувший огнем гнев бабули… Надо бы вспомнить еще, как звали ойлинского батюшку - отец Александр? Или Алексий?.. Память закрылась, будто царские врата, и Артем почувствовал себя брошенным.
Бабуля ходила теперь в храм не так часто, как прежде, - ей не по нраву был новый настоятель, молодой, с бегающими глазками - бегающими так быстро, что еще чуть-чуть, и убежали бы с лица насовсем. Да и молилась она совсем иначе, редко - иконы висели в углу немым укором. Раньше иконам было не на что обижаться, бабуля и сама их не забывала, и Артема маленького к молитвам приучала. Весь Новый Завет ему пересказала вместо Карлсонов с Пятачками. Зубрить бабуля не заставляла, а говорила так: "Ты веруй только, и слова сами к тебе придут".
Отправляясь с Артемом в храм, бабуля торопливо кивала соседкам, чьи любопытные головы поворачивались им вслед, как подсолнухи, и говорила виноватым голосом: "Не с кем оставить!" Соседки - немолодые загорелые тетеньки с прищуренными глазами - сочувственно вздыхали, но Артем-то знал, что бабуля брала его в церковь совсем по другой причине. Ей нравилось, что внук ходит в храм, нравилось, что он преспокойно выстаивает долгую службу и не блуждает - в отличие от некоторых - взглядом по стенам, а слушает… нет, даже не слушает, а внимает вечным словам…
Артем раньше думал, что и других детей с улицы водят в церковь, просто в иные дни. Потом, при вечерней игре с мальчишками, ему открылось удивительное - друзья не только не знали о причастии, но и говорили, что Бога нет. Артем сердился, пытаясь объяснить как умел - но ребята смеялись над ним, начали дразнить Христосиком, пока это прозвище не услышала бабуля и не оттаскала первого попавшегося под руку остроумца за ухо. Прилетело пацану крепко, ухо стало в два раза больше первоначального, но родители почему-то не пришли ругаться к бабуле. Наверное, понимали - досталось за дело, и не здорово это - дразнить сироту…
Жалкое слово "сирота" раздражало Артема, словно бы рядом фальшивила шарманка и кто-то писклявым голосом пел про сурка. Эту песенку классе в пятом разучивали на пении, и Артем подозревал, что сочинитель песенки тоже был сиротой, что вызывало жалость и злость сразу. Чувства эти оказались непосильной тяжести, поэтому пение надолго стало для Артема нелюбимым уроком. Тем более что любая серьезная музыка, из тех, что легко может быть применена к исполнению перед гробом, напоминала Артему о маме.
Смутно мелькал в памяти теплый запах маминого платья, зеленый ситец и мелкие, как мошки, цветочки. Запах и платье он помнил, а лицо долго смотрело на него с фотографии, спрятанной за стеклянной створкой секретера. Когда бабуля сдвигала створку, мамина фотография выпадала, и однажды Артем забрал снимок себе, прислонил к стопке тетрадей, чтобы всегда был с ним. Всегда.
Мама погибла зимой, за неделю до третьего дня рождения Артема. По дороге домой с комбината запрыгнула, как обычно, в служебный автобус. Потом рассказывали, что мама собиралась выходить у магазина, который, как и во всех маленьких городах, называли "стекляшкой", поэтому и не садилась, как для долгой дороги. До "стекляшки" добраться не успели - на перекрестке с второстепенной вылетел "КамАЗ" и, столкнувшись с автобусом, оторвал ту самую дверь, где стояла мама. Ее откинуло на несколько метров, провезло по дороге уже мертвую. Другие пассажиры, те, что сидели, обошлись ссадинами да испугом, будто "КамАЗ" спешил к перекрестку с единственной целью - убить маму.
Артем тогда, конечно же, ничего не понял. Мама всего лишь не пришла домой, и теперь его укладывала спать бабуля - в эту ночь и во все остальные, после. Историю маминой гибели бабуля рассказала Артему позже - он тогда учился уже в шестом классе, - и с тех самых пор не мог смотреть на гигантские морды "КамАЗов" без ужаса и ненависти.
Отец же Артему достался с традиционным ойлинским недостатком - проще говоря, пил сильно и прежде, а уж после маминой гибели не было в его жизни ни одного трезвого дня. Той же зимой отец не вернулся с рыбалки - пьяный ушел под лед вместе с рыбацким ящиком и коловоротом. Тело отыскать не смогли, нашлась только пустая бутылка, накрепко вмерзшая в лед. Зимы в Ойле серьезные.