Небеса - Анна Матвеева 12 стр.


Глава 11. Беременная

Из туалетного окна к вечеру открывался прекрасный вид - закатные небеса горели будто газовое пламя, и в этом слоеном, разноцветном пламени безвольно носило птичью стаю - как лохмотья пепла, брошенные на ветер. Птицы пикировали на черно-рыжие столбы корабельных сосен, зябко вязнувших в снегу, и даже сейчас я, наверное, смогла бы нарисовать эти сосны по памяти - пять деревьев, ровных, будто новенькие карандаши…

Единственный раз, вечером, сосен оказалось шесть - присмотревшись, я опознала грузную фигуру Кабановича, вросшую в сугроб. Кабанович печально разглядывал окна, в руке у него розовел пластиковый пакетик. Вначале я отпрянула, гремя сбитыми ведрами. Потом испугалась, что он уйдет, и побежала в палату за курткой. Из полулюкса снова был виден Кабанович, в смутно-лиловых сумерках можно было различить растерянное выражение, прилипшее к его лицу - в обычное время самодовольному, как у милиционера. Я натягивала куртку: рука судорожно искала пойму рукава, но промахивалась.

- Привет!

Он грузно шел по снегу, глядя искоса и враждебно: такими рисуют пленных фашистов. Отовсюду к нам сбегались собаки, наступало их время. Лохматые кренделя хвостов суетились вровень с нашими коленями.

Я принес твои вещи, - протягивал он розовый пакетик.

- Собаки лаяли.

Кабанович в самом деле принес мои вещи - в пакетике нашлась книга "Зеленый Генрих" (в порыве страсти доверенная Кабановичу и отвергнутая им после первой же прочитанной страницы), колода карт для вечернего деберца с Эммой, чеснокодавилка и кассета с "Доном Карлосом". Эти вещицы самопроизвольно поселились в семейном гнезде Кабановичей, а теперь были безжалостно высланы. Я смотрела на них, жалких свидетелей моей любви, а Кабанович щурился, как от дыма, и зяб в своем легком пальто.

- Может, ты передумаешь? - спросил он, и мое сердце попыталось сорвать поводья.

Я отогнала собаку, вьющуюся вокруг наших ног, словно это были античные колонны, и прикусила щеку до сладкой кровяной боли…

- Я все еще люблю тебя, - сообщил Кабанович, пытаясь взять мою руку, сухую и окоченевшую, как мерзлая ветка.

- Я тоже тебя люблю, но ты мучаешь мать. И не веришь в Бога.

Кабанович нагнулся ко мне:

- Зачем приплетать религию? Ты вроде бы тоже поклонов не бьешь?

Он махал своими огромными руками, похожими на лопасти, кричал, что Бога нет, и если я хочу сохранить остатки разума, то надо срочно рвать когти из этой психлечебницы, где мне и так уже задурили голову. Он кричал все громче, пугая собак и больных, ступивших на ежевечернюю тропу к столовским воротам. Крик стал смехом, визгливым, бабьим смехом, Кабанович хохотал, и больные успокаивались: он всего лишь один из них, один из нас, такой же, как все. Я не хотела, чтобы Кабанович уходил, но еще больше боялась, что он останется здесь, хохочущий в снегу, изрытом глубокими ямами чужих следов.

Мы расстались не прощаясь и не глядя друг другу в спину.

Через месяц меня все же выпустили из "Рощи". Прощальная встреча нашей группы закончилась всеобщим фотографированием "Поляроидом", и мне, к сожалению, не удалось сбежать до того, как Эсэс начала выстраивать больных рядками. На прощание она сказала мне:

- Не пройдет и года, как ты сюда вернешься, Аглая.

Она теперь снова была со мной на ты.

Забирал меня Алеша, он сильно торопился, поэтому быстро зашвырнул в квартиру мою сумку и сбежал под мамины обещания сварить кофе. Мама смотрела на меня с испугом, и я не стала упрекать ее - хотя из тридцати дней минувшего месяца она могла бы потратить несколько часов на поездку в клинику.

Диванные подушки в моей комнате были разложены так, как их обычно укладывал Кабанович наутро после побывки - расшвыривал без всякого интереса к процессу.

Оказалось, что вид этих подушек причиняет мне боль, и почти точно так же больно было смотреть на старые книги за стеклами - ни одна из них не смогла бы помочь мне. Любой предмет в комнате тянул за собой воспоминание, как ребенок тянет за собой машинку на веревочке. Вещи и воспоминания обступали, будто воины Цинь Шихуана, и мне было совсем уже нечем дышать.

Сдвинув стекло в сторону, я сняла с полки несколько книг, скрывавших второй, секретный ряд. Там прятались мои любимцы, не предназначенные для посторонних глаз: Сашенька издевалась бы, узнав, что я все так же нежно листаю страницы Кэрролла и Трэверс. Мое отношение к книгам никогда не было высокомерным - я отметала всякие упреки в недостаточной знатности рода и могла искренне, всем сердцем, полюбить безвестную простушку в сереньком переплете. Или скромный том позабытого ныне автора - а ведь прежде, думала я, слова его гремели в людских умах, как fanfare, bombardon и grosse caisse одновременно. Теперь позабытая книга обидчиво давилась собранной пылью: как радостно мне было пробуждать былую память, по ложечке соскребая ее с душистых страниц - эти старые книги всегда пахнут, как осенние листья.

Я вытащила на волю желтый, оборванный с двух сторон том, в нем должно было найтись нечто важное.

Глаза у Богоматери были грустными - казалось, ей легче заплакать, чем смотреть так еще хотя бы минуту.

Из комнаты я вышла с чистым полотенцем наперевес, едва не сбив с ног маму. Она отпрянула:

- Глаша, может быть, ты хочешь кофе?

Мама сильно сдала в эти дни, но вряд ли я была причиной ее тоски.

- Да, мамочка, пожалуйста.

После душа я обнаружила тщательно накрытый стол, а еще обнаружила, что жалею мать изо всех сил - ей не для кого было теперь стараться. Отца потчевала Лариса Семеновна, Сашенька покинула отчий дом, но вот, внимание, ура - из дурдома возвращается сумасшедшая Глаша, и можно резать сыр светящимися пластинками, варить кофе, мыть румяные щеки яблок и сдирать целлофан с коробки конфет хирургически точным движением руки. Все это снова обретало ценность.

- Ты не сердишься, Глаша? Алеша строго запретил тебя беспокоить, поэтому мы не приезжали. Тебе стало лучше теперь, да?

- Я чувствую себя замечательно. - И вправду, как замечательно я себя чувствовала вне клиники.

- А у Сашеньки будет малыш, - сообщила мама.

Рука дрогнула, и горячий кофе пролился на колени - мокрое пятно вначале обжигало, а потом стало морозить кожу. Мама не удивилась, что я сбежала к себе в комнату, видимо, подготовилась к любым моим странностям.

"Теперь, когда мы расстались с Кабановичем, у меня никогда не будет детей", - думала я в свои двадцать два года, разглядывая холодное и мокрое пятно на джинсах. По форме пятно напоминало сердце, и я зачем-то позвонила Кабановичам.

На проводе очутилась Эмма Борисовна, она обрадовалась мне, но почти сразу начала рассказывать: Виталичек уехал в Германию с шефом и будет только к Новому году. Она может дать мне его телефон в Штутгарте, неуверенным голосом сказала Эмма, и я, конечно, отказалась. Простилась Эмма быстро.

Дома стало совсем невыносимо, но куда идти отсюда, я не знала. Мои малочисленные подруги давно растворились в прошлом, а бесцельно сновать по улицам не хотелось: благодаря "Роще" я боялась не только своего тела, но и тел незнакомых людей. Не следуя желанию, а только в силу безвыходности я поплелась к семейному гнездышку Лапочкиных.

Под тяжелой дверью сильно пахло борщом. Сашенька молча разглядывала меня в "глазок", открыла дверь и также молча ушла на кухню.

Я совсем не умею готовить, и нас с Кабановичем кормила милейшая Эмма, извращаясь в сложносочиненных рецептах. Зато Сашенька с детских лет собирала вырезки из "Работницы" и "Крестьянки", где крестьянок и работниц учили ставить тесто или стругать салаты. Готовила сестра с удовольствием, но никогда не ела свои произведения, а впрочем, она вообще крайне мало ела.

…Сашенька деловито удобряла багряное варево чесночными зубчиками, помешивала, пробовала его и всячески подчеркивала увлеченность действием.

- Тебя можно поздравить? - вежливо начала я, и сестра тут же вскинулась:

- Интересно, с чем?

- Но ребенок…

- Я пока не решила, оставить его или нет.

- О чем здесь думать, Сашенька? Свадьба, беременность - все как по нотам!

- Глаша, какая ты стала умная! Хорошо пролечили?

Сашенька была такого же цвета, как ее борщ. Срочно спасать ситуацию, менять курс разговора - лишь бы сестра не смотрела на меня так грозно. Я зажмурилась и выпалила наугад:

- На что похожа беременность?

Когда Алеша вернулся с работы, мы с Сашенькой пили чай: на столе красовались уютно разломанные булочки, а из комнаты, которую Лапочкин называл залой, летели позывы заокеанского телесериала. Через форточку неслись вечерние детские крики. Зрелище нашего единения было таким непривычным, что Алеша зачарованно глядел на нас добрую минуту.

До возвращения мужа Сашенька рассказывала, как ей теперь приходится - по утрам тошнота, к вечеру болит затылок и во рту гадко.

- А где твой Кабанович? - вдруг спросила Сашенька, но мне, пусть даже в качестве ответной откровенности, не хотелось рассказывать о Штутгарте. Я выложила на общий стол сестринской любви невнятное мычание, и тут крайне кстати пришел Лапочкин. На Сашеньку он смотрел с обожанием. Кабанович никогда не смотрел на меня даже вполовину того чувства, что считывалось с лица Алеши…

Сашенька отвечала ему прохладно, но я списала это на беременность. Живота у нее, кстати, пока не было: крошечный срок, то ли месяц, то ли два.

Дети на улице уже не кричали, даже самых непослушных загнали домой. Небо высыпало мелкими звездами, и пока мы курили на балконе, Лапочкин показал мне пояс Ориона, Плеяды и Кассиопею. Алеша с трудом огибал тему клиники, и даже страшно предположить, что обо мне думали родственники: начиная с родной матери и заканчивая вежливым Лапочкиным.

Потом пошли телефонные звонки - Лапочкин всякий раз уходил говорить в спальню, так что мы вновь оставались наедине с сестрой. Наконец телефон успокоился, словно в нем кончился завод, и расслабленный Алеша достал из бара толстую бутыль белого портвейна. Напиток густой, изысканный, и мы оба потеплели и даже запустили общий разговор. Сашенька постоянно выбегала из комнаты и потом возвращалась с помутневшим взглядом: ей и вправду было плохо.

Сестра распрощалась с нами ровно в полночь, как Золушка, и я поняла, что оставлена ночевать. Поэтому мы с Лапочкиным продолжали задушевное пьянство. Я случайно наткнулась взглядом на его ежедневник, развалившийся на столе, - через всю неделю шла надпись красными буквами: "Забрать Аглаю, поинтересоваться здоровьем".

Под портвейн Алеша нравился мне куда больше прежнего: в домашних декорациях он выглядел тепло и человечно. Все новорусские приметы словно бы смыло целительным португальским напитком, и когда этого напитка оставалось на донышке, я поздравила Алешу с будущим младенцем. Лапочкин приосанился: он рассчитывал на сына. Ему нужен наследник, чтобы - Алеша широко захватил рукой воздух - было кому оставить бизнес и богатство, нажитое в последние годы. Ночью черной, как смородина, мы сменили портвейн на водку. Возможно, именно она-то и спровоцировала вечную тему.

Лапочкин пребывал в раздумьях - он выбирал конфессию. Слово "конфессия" ему явно нравилось, зато не к душе приходился предложенный ассортимент.

Разговор начинался мирно, но с каждой новой фразой Лапочкин говорил все более страстно. Поэтому я попросила Алешу слегка убавить громкость: он почти кричал на меня, доказывая, что православие себя исчерпало.

- Это как? - поинтересовалась я, и Лапочкина прорвало, как плотину в паводок. Оказывается, Алеша долго размышлял о православии и пришел к выводу, что обряд заслонил собой истинную веру. Он, Алексей Лапочкин, не последний человек в городе. И он не понимает, почему на его личном пути к Богу должны стоять бородатые мужики в юбках! Кто дал им право корректировать частные религиозные чувства Лапочкина и вмешиваться в его диалог с Господом? Кроме того, Алешу возмущал язык православной повседневности: он не знает церковнославянского и считает, что молиться надо на обычном русском языке, каким мы говорим с ним прямо сейчас. Алеша раскраснелся, на шее у него вздулись вены, толстые, как тополиные ветви.

Я сказала зятю, что он не одинок в своем недовольстве. Спору о церковных обрядах, католических или православных, сотни лет, и некоторые граждане, озвучившие свои сомнения прежде Алеши, благополучно сгорели в высоких кострах инквизиции. Гугеноты, например, тоже не хотели исполнять псалмы на латыни, промывая французский: за что и были истреблены в огромных количествах. Здесь Лапочкин приятно удивил меня, кстати припомнив цитату из Мериме. И тут же перехватил слово.

Современное католичество, по мнению Алеши, тоже никуда не годилось. По бизнесу Лапочкину довелось посетить Испанию, Италию, Португалию и прочие истово католические страны. Нескромно признаваться, но Алеша даже видел однажды папу римского, когда тот проповедовал толпам паломников на площади Святого Петра. Лапочкин не поленился и сбегал в прихожую за красивым брелоком для ключей с чеканным изображением понтифика. Но брелок брелоком, обычная туристская слабость, если же говорить серьезно, то с неизмеримой скорбью Алеша вынужден контасти… контраста… кон-ста-тировать, что и католичество утратило корни в погоне за сиюминутными веяниями религиозной моды. Не говоря уже о том, что папа римский считается наместником Бога на земле, а Лапочкину претит такое самозванство.

Зять удивлял меня все больше: когда видишь перед собой налысо бритого человека в золотых цепях, то меньше всего ждешь от него подобных заявлений. Я заинтересованно придвинула бутылку поближе, а Лапочкин продолжал повесть о своих духовных метаниях.

Разочаровавшись православием и католичеством, Алеша начал поглядывать в сторону других религий, но иудаизм ему не нравился, ислам запрещал выпивку, а буддистом он всерьез себя представить не мог. Совершенным случаем в Цюрихе Алеша посетил новомодный экуменический храм, где все придуманные человечеством религии смешаны по принципу коктейля. В одном углу развешаны буддистские мандалы, в другом лежат разноцветные стопки Коранов, в третьем псалмы на листочках ждут прихожан. Что было в четвертом углу, Лапочкин не вспомнил: экуменизм его тоже не вдохновил.

Обратно возвращались через Германию, сейчас он покажет мне фотографии… Где же, где же, где же, а! Вот, нашел, смотри.

Радостное лицо Алеши солнцем сияло на фоне скромненькой лютеранской постройки. Лапочкин остался доволен протестантами: элегантная пустота, скромность, покой, и ты с Богом практически тет-а-тет. Невидимая церковь! Вот почему зять интересуется теперь всяческими протестантскими ответвлениями и вскоре, возможно, примкнет к пятидесятникам.

- Разве это не секта? - осторожно, насколько позволяло выпитое, спросила я.

- А какая разница? - удивился Лапочкин. - Лишь бы мне нравилось. Я ведь не фигней страдаю, а Бога ищу, и кто знает, где он может оказаться.

- Ты вправду веришь, - мне было завидно, - а я всего лишь боюсь смерти и боюсь думать о том, что будет потом, когда уже ничего не будет.

- Дык все мы боимся смерти, - развеселился Лапочкин, - что уж там хорошего.

Он смеялся, и я тоже смеялась: впервые в жизни мои страхи выглядели такими глупыми. Видимо, вели мы себя чересчур жизнерадостно, потому что Сашенька выглянула из спальни:

- Вы до утра орать будете?

Мы быстро собрали со стола грязную посуду, и через пятнадцать минут будущий пятидесятник громко храпел в супружеской спальне. Я тоже прикорнула на диванчике, но заснуть не успела.

- Пойдем на кухню, - прошептала Сашенька, - надо поговорить.

На часах был прямой угол: ровно три. Сестра вскипятила чайник и разлила густую коричневую жидкость по чашкам: мне досталась узорчатая, зеленая, с отбитой ручкой. Я теперь до смерти ее не позабуду. Когда смотришь на какой-то предмет, пусть даже на дурацкую чашку, и тебе этим временем сообщают нечто жуткое, до смерти будешь помнить узорчики, трещинки, следки отбитой ручки.

Я смотрела на чашку, когда Сашенька призналась мне, что отец будущего младенца вовсе даже и не Лапочкин.

- А кто? - глупо спросила я, и Сашенька, вздохнув, призналась: роль отца в этой пьесе с успехом сыграл Кабанович.

Глава 12. Новости

Как ни старался Артем сосредоточиться, все равно статья читалась трудно: продирался сквозь строчки будто через колючую изгородь.

25 ноября… состоялся молебен, который отслужили 10 священников епархии в присутствии 400 мирян. Участники богослужения молились об избавлении от бандита и содомита епископа Сергия…

Некоторые пассажи Артем пропускал, другие врезались жирными черными буквами в самое сердце:

Авторы многочисленных прошений, заявлений, обращений и писем просят священноначалие Московской Патриархии уволить епископа Сергия (Трофимова) от управления епархией и лишить его священного сана в соответствии с целым рядом правил святых Апостолов, Вселенских и Поместных Соборов Святых отцов.

Почему же Вера ничего ему не сказала? Даже не обмолвилась… Артем покосился на жену, но она спала так сладко, по-детски, что стыдно было вторгаться в этот сон. А еще Артему хотелось самому осознать прочитанное: может, дурацкая шутка?

…Множество кощунств епископ Сергий совершал в нетрезвом состоянии, например, будучи вусмерть пьяным, плеснул водкой вверх, обращаясь к Богу: "Кто ты? А я - епископ!"

…Так кто же он, наш правящий архиерей? Безбожник, пьяница или человек, прельщенный до безумия величием епископского сана?

…49 клириков и 50 мирян подписали обращение Патриарху… …Игумену Гурию (Сальникову) исповедовались юноши, ставшие жертвами сексуальных домогательств епископа. Одному из них, по словам отца Гурия, даже обещали игуменский сан, если "хорошо ублажит архиерея"…

…Отец Михаил слышал от настоятеля одного из монастырей епархии весьма откровенный рассказ: стремительной церковной карьерой этот священник обязан любовной связи с владыкой Сергием. Также архимандрит рассказывал, что один из монастырей в области будет особенным - для архиерея там будут подобраны соответствующие "кадры", то есть гомосексуалисты…

Ситуация обсуждалась на заседании Совета епархии. Епископ Сергий не принимал участия в заседании и, по словам игумена Гурия, вообще отстранился от церковной жизни, сказавшись больным.

На этом заметка заканчивалась, ниже была мирная статья о визите вельможного англичанина. Артем раскрыл другую газету, "Николаевский рабочий", мельком глянул на выходные данные. Выпуск пятидневной давности позволит отмотать пленку назад.

"Глава епархии, владыка Сергий, уличен в мужеложстве!" - радовался "Рабочий", и Артем едва не зажмурился - почудилось, что летят с полосы в лицо ликующие слюнные брызги. Толстые буквы перекрикивали друг друга: "Второе распятие Христа. Богохульство и блуд николаевского епископа потрясли даже неверующих!"

Все местные газеты - каждая на свой лад, но все в один в голос - клеймили владыку и поносили его имя. Ладно хоть за пределы Николаевска пока не просочилось, но это хилое утешение.

Назад Дальше