Небеса - Анна Матвеева 4 стр.


Незадолго до берега, там, где взрослому человеку по колено, я опускалась на живот и ходила по нежному дну на руках, высоко задрав голову, воображала себя Русалочкой. Мне всегда удавались мечты - и если бы не надоедливые Сашенькины подныривания, получилось бы махнуть чешуйчатым хвостом по зеленой воде и занырнуть в кувшиночьи заросли, где белые цветы лежат на лакированных листьях как на блюдечках… Сашенька со своими физкультурными достижениями сбивала меня с мыслей и переключала их на другую программу: я представляла себя лучшей пловчихой городского бассейна, в красивом и скользком купальнике, в голубой резиновой шапочке, я бесстрашно ныряю с бортика в едкую воду и плыву, плыву, плыву… Мечты эти умирали быстро, как бабочки, - в осеннем городе, с желтыми листьями, прилипшими к подошвам, я молча проходила мимо бассейна, и героические картины так и не оживали в памяти.

Мама сидела на берегу, поджав под себя ноги, и кричала, как птица, одни и те же слова: "Сашенька, Глаша, сейчас же выходите!" Мы выбегали из теплой реки в фейерверке брызг, увидев хрумкую розовую редиску и серый местный хлеб, ноздрявый и душистый. Солнце деликатно уходило в сторону от пляжа, и мелкие крапинки ряби торопливо неслись по реке. В обычный день я наслаждалась бы теплом, ароматной коркой хлеба, в ноздринках которого застревали мутные кристаллики соли… Но день сегодняшний обычным не был, и в былых радостях не находилось облегчения.

Первый выстрел на этот раз достался маме:

- Зачем жить, если потом умрешь?

- Зачем есть, если в туалет пойдешь? - передразнила Сашенька и, стряхнув с загорелых ног хлебные крошки, снова сбежала к реке.

Глядя ей вслед, мама объясняла:

- Умру я, ты, бабушка, но не умрет человечество! Ты будешь жить в своих детях и внуках, о тебе будут помнить - разве этого мало?

Спустя много лет я прочитала примерно те же слова у Толстого, и они разочаровали меня, как в детстве. Разумеется, мне мало раствориться в детях и внуках: умереть, оказаться нигде, стать ничем для того, чтобы о тебе всего лишь помнили? Да полноте, и помнить-то станет не всякий - вот мы, например, уже начали забывать бабушку Таню, вскоре начнется ремонт в ее комнатах, а иконы вместе с цветами обещаны соседке из голубого дома, которая всегда угощает нас с Сашенькой невкусными шоколадками "Пальма". Вчера кидали землю в могилу - сегодня купаемся в речке.

- Почему тебя так это волнует, Глаша? - Мама собирала объедки в бумажный кулечек и одновременно следила за сестрицыными водными экзерсисами. - Жизнь… она такая длинная, разная, тяжелая. Мне вот никогда не хотелось вечной жизни, мне бы это надоело!

- А мне не надоест, - упрямилась я. - Или пусть точно скажут, что будет после смерти.

Сашенька вышла из воды: блестящая спина в мелких капельках, выгоревшие добела косицы-баранки, темные веснушки на скулах. И без того раскосые глаза сощурены - от пренебрежения.

- Какие вы разные, девочки! - вздыхала мама, тогда как я всякий раз мрачно радовалась нашей несхожести.

Благодаря ей сестра была равнодушна к моим книгам, добытым в библиотеке или откопанным в залежах бабушкиной сараюшки. Сашенька не слишком любила читать, и я единовластно царила над бесценной молчаливой гвардией. Сорвав с куста столько тугих помидоров с зелеными челками, сколько вмещали мои ладони, я плотно закрывала за собой кривую дверь. В сараюшке густела темнота, пахло нагретыми камнями и теплой пылью, под крошечным окошком томился ссыльный диван с обнаженными пружинами… Надкусанный помидор выскакивал из рук, и шерстяное старое одеяло, стыдливо скрывавшее пружины, украшалось желтенькими липкими зернышками.

Душистые страницы старых книг, оторванные переплеты, исчерканные ребячьей рукой титульные листы… Каждое лето в сараюшке обязательно обнаруживалась еще одна неподъемная пачка, где маялись без движения книги, связанные шпагатом. Летом, когда умерла бабушка Таня, я нашла здесь очередную пачку списанных из большого плавания книг - там был оборванный с обеих сторон "La creation du Mond", и я сразу же, безоговорочно поверила увиденному.

В опустевших комнатах бабушки Тани начался долгий ремонт - уничтожая следы присутствия, он возвращал жилищу потерянную невинность. Слова молитв, витавшие здесь многие годы, исчезали в слепящем от свежей побелки свете дня. Иконостас в самом деле разобрали, и можно ли считать грехом мое осмысленное воровство, когда посреди ночи, под сенью крыл фосфорного орла, я вытащила из готовых к передаче стопок маленькую икону Божьей Матери? Картонная и нежная, она была зримо меньше других. Ее можно спрятать между страницами большой книги - и я знала, какая это будет книга! Золотистая теплая иконка сияла в моих ладонях - за окнами темнела беззвездная ночь, и собака-невидимка глухо лаяла в темноте.

Наутро я попросила у бабушки разрешение взять домой альбом Эффеля - и получила небрежное согласие. Иконка мягко легла между страницами, я увезла альбом в Николаевск и не открывала двадцать долгих лет.

Глава 4. Крестины

Младенец проснулся, и Артем сумел наконец его разглядеть. Не такой уж он, кстати, оказался и младенец: мальчику было не меньше года - на взгляд Артема, довольно плохо понимавшего в подобных вещах. Светлячок - и волосы, и глазенки светлые, блестящие. Мать поставила светлячка на ножки, по-младенчески кривоватые, и он заковылял навстречу Артему. Будущий крестный неловко улыбнулся - никогда не умел общаться с ребятишками. Малыш между тем остановился в полуметре и выпятил вперед нижнюю губку, собираясь плакать.

- Вы чего тут застряли? - Вера быстро подхватила племянника на руки, и тот доверчиво обхватил ее за шею толстенькой ручонкой. - Там все облачились, ждут!

По-военному быстро откликнувшись, гости заспешили вверх по ступенькам - генерал Борейко шел во главе батальона, его малиновая шея рдела впереди, как знамя. Очутившись рядом с фотографом, Артем увидел фрагмент прозрачного неба и пятна плывущих облаков в гигантском объективе. Вера скрылась из виду, передав малыша бабушке, и он тут же раскапризничался, стал тянуться к маме, торопливыми затяжками приканчивающей сигаретку.

Неужели Вера не могла найти ребенку крестного получше, чем Артем? У каждого второго гостя крест на шее болтается, напоказ выпростанный из-под рубашки… И почему такое серьезное дело доверили юной тетке? Артем начал жалеть о своем согласии, он чувствовал себя инородным телом в спаянной массе знакомых и близких друг другу людей. Лучше было провести вечер с Батыром, чем краснеть перед генеральскими родственниками.

- Ты как?

Вера дожидалась его внутри. Взяла, как дитя неразумное, за руку и повела на второй этаж. Артем немедленно позабыл про свои сомнения, зато начал заикаться даже мыслями. В маленькой комнатке, куда привела его Вера, в четыре руки переодевали ребенка - бабушка снимала толстый, будто накачанный воздухом комбинезон, а мать держала наготове кружевную рубашечку. Ребенок устало хныкал.

- Не спал сегодня, - объяснила мать, взбивая пальцами вспотевшие локоны мальчика.

Вера сделала просительное лицо и снова сбежала.

Артем вышел, чтобы не мешать процессу, и наугад ткнулся в первую попавшуюся дверь. Оттуда выходил владыка Сергий в лиловой мантии; Артем вначале отметил, что епископ слегка выше его ростом и взгляд у него прозрачный, нездешний, а потом уж только смутился и сложил руки, как в детстве. Владыка мимоходом благословил его, и Артем остался один, слушая затуманенные расстоянием голоса гостей и разглядывая распятие, нарисованное углем на притолоке.

Ребенок раскричался, как только его внесли в храм: здесь и без того было жарко, теперь же к нагретому воздуху прибавилось множественное дыхание гостей. От золоченой купели летели кверху нежные кудряшки пара, со стен глядели иконы, а малыш кричал все громче - Артему казалось, что младенца напугали незнакомые бородатые лица.

Фотограф бегал вокруг владыки, с разных сторон прицеливаясь к нему широким дулом камеры. Владыка был выше и крупнее собравшихся, и ребенок смотрел на него с особенным ужасом. Он закатывался в плаче, давился, и голос был уже хриплым, обреченным. Словно скобками сдавив руками шею матери, малыш пытался спрятать лицо у нее на груди, но мать всякий раз не давала ему это сделать, уговаривала сразу ласково и строго: "Ну Стася, ну чего ты? Дядя хороший, смотри, какой у него медальончик красивый…" Стася не хотел смотреть, вертел башечкой, как совенок, и кричал уже почти на ультразвуковых частотах. Мать поправляла рукой шелковый платок, поминутно сползавший с повлажневших от жары волос, и Артему, отследившему этот жест, вдруг стало жаль ее. У него часто такое бывало - душу, словно сачком, накрывала жалость к незнакомому и с виду вполне счастливому человеку.

От многолюдья в маленькой церкви стало совсем уже нечем дышать, и малыш упорным криком перекрывал начавшееся чтение. Читал - неожиданно высоким для такого сложения голосом - владыка Сергий, а помогал ему тот самый отец Георгий, черноглазый священник с настолько тонкими чертами лица, что они казались выложенными спичками. Оба ни разу не поморщились от пронзительного детского плача, хотя эту звуковую атаку тяжело переносили даже родственники. Артем чувствовал, что стоящий рядом с ним генерал Борейко вскипает будто на открытом огне: казалось, что от лысины вот-вот повалит густой пар и сам генерал взорвется словно газовый баллон.

Обряд совершался без сокращений, долго… Артем помнил некоторые молитвы, почти впопад выполнял ласковые приказы отца Георгия и ловил на себе удивленные взгляды гостей. Те откровенно томились, а мамаша и все родственницы с Верой во главе безуспешно пытались отвлечь младенца - что-то шептали в багровое ушко, совали печенье, резинового клоуна, явно любимую книжку с замусляканными уголками… Некоторый успех выпал на долю пластмассовой чашечки в красных горохах, и вот с этой чашечкой красного, зареванного, икающего от долгих слез малыша опустили наконец в купель - прямо в кружевной рубашонке: "Крестный! Принимайте!"

Артем так внимательно следил за владыкой и отцом Георгием, что не сразу понял, кому предназначены эти слова. К счастью, Вера вовремя пихнула его в бок, а мамаша подала большущее махровое полотенце.

С полотенцем, как с флагом, Артем подошел к купели, и владыка вручил ему дрожащего ребенка. Тот поднял на Артема мутные, обесцвеченные долгими слезами глаза и замолк, словно бы отключился от питания. Артем обернул малыша полотенцем и прижал к себе маленькое теплое тельце. Через минуту крестник спал, выпростав поверх полотенца крепко сжатые кулачки.

Гости торопливо выходили из храма, наслаждаясь тишиной и прохладой. Артем осторожно присел на скамеечку в прихожей, боясь потревожить малыша, которого никто не спешил забирать. Устроился поудобнее и вдруг услышал:

- Владыка приглашает вас к себе.

Вовремя появилась мамаша - в облаке табачного запаха, руки в браслетах, широких, как наручники, умильно протянуты к ребенку, и, судя по лицу, смутно ревнует:

- Давайте его мне.

Сонный малыш не желал отрываться от Артема, хныкал, а крестный покрывался дрожащей рябью, наблюдая, как генерал Борейко шагает в кабинет владыки - уверенной поступью высокопоставленной персоны.

В прихожей не осталось никого, кроме Артема и отца Георгия, тот сразу все понял:

- Думал, тебя позвали?

Артем невежливо отвернулся. Перепутал, ослышался - и ладно. Забыть, не вспоминать… Он встал, выпрямился и теперь только ощутил, как сильно затекли плечи.

- В храм ходишь? - Голос за спиной как выстрел.

Артем обернулся:

- Редко.

- Приходи ко мне в Сретенку завтра после занятий. Спросишь отца Георгия.

На стоянке у домовой церкви оставался единственный автомобиль - синяя иномарка владыки: под теплым брюхом машины дремал худой белобрысый кот. Артему стало обидно - не сам ведь он себя позвал на эти крестины, и Вера должна бы его дождаться! Правда, генерал Борейко все еще оставался у епископа, видимо, машину подошлют позже. За генералом, потому что о существовании Артема все накрепко забыли.

Надо было спуститься по дорожке, ведущей к воротам - за ними бурлила жизнь, ждала общага, Батыр, незачтенные немецкие "тысячи"… Артем свернул вправо, оказавшись напротив собора Всех Святых - главного Николаевского храма, увенчанного золотисто-карими пряничными куполами.

Служба давно закончилась, и народу в храме оказалось мало. У каждой иконы горел яркий букет свечек - в основном тоненьких, реже попадались толстые, будто карандаши.

Артем бродил от иконы к иконе неприкаянный, мучился желанием рассказать кому-то - хотя бы самому себе объяснить свои странные чувства. Несколько раз он обходил храм по периметру, несколько раз оказывался напротив выхода, но тут же заступал на очередной новый круг. Это продолжалось долго, не меньше часа, пока ноги сами не вынесли Артема к висевшей поодаль иконе Божьей Матери. Без лишних мыслей и рассуждений он горячо, впервые в жизни так горячо молился - не сознавая, чего просит. Слова неслись полноводной рекой, и весь здравый смысл Артема сносило бурным стремительным водоворотом.

Глава 5. Любовь и музыка

Мне было двадцать, когда я встретила Кабановича. Между мной и той девочкой, укравшей иконку, не осталось почти ничего общего. В битве со временем не пострадало только имя, данное мне родителями, и еще уцелел смертельный страх пред неизбежным, идеально сохранившись с детских лет: придумав слово "танатофобия", я долго не могла поверить, что им активно пользуются практикующие психиатры.

Жизнь без родительского надзора показалась мне оглушающе прекрасной, хоть я и тосковала по детскому чувству защищенности, что питало меня корнями и кровью, но было утрачено в единственное лето, улегшееся между школой и университетом. Не могу сказать, чтобы Сашеньку мучили сходные противоречия, не могу, потому что ничего не знаю об этом - случайный встречный в трамвае, усевшийся напротив и методично колупающий пальцем рану псевдокожаной обивки сиденья, рану, что обнажила жалкую поролоновую плоть, этот случайный человек запросто смог бы стать для меня ближе родной сестры. Притом что мы с ней делили все ту же комнату в родительском доме - и это продолжалось вплоть до того дня, когда я встретила Кабановича.

Безоговорочно мне нравилось в Кабановиче только одно - его мама. Эмма Борисовна. Она угощала меня вручную сработанным кофе, она звала нас "дети мои", и счастливо сияла ониксовыми глазами при встрече, и махала нам в окошко, провожая… Даже когда окно было покрыто морозными иероглифами, за стеклом угадывалась тоненькая, яростно, как на параде, вздетая рука. Кабанович был для Эммы Борисовны светом в том самом окне, а я неизбежно оказывалась лучшей из девушек: разве иная могла оказаться рядом с ненаглядным сыной?

Бессмысленно говорить о том, что моя сестра и любимый возненавидели друг друга: заочно Сашенька звала его бараном - светлыми тугими кудряшками и широко расставленными, упрямыми глазами Кабанович и впрямь выказывал сходство с этим животным. (Мне его арийские кудри в комплекте с голубыми глазами и нежной, едва скрывающей разветвления сосудов кожей приводили на память располневшего Леля или античного юношу, откормленного хлебами и виноградами.) Юноша платил сестре не менее изощренной нелюбовью: он всякий раз прерывал разговор, лишь только Сашенька появлялась в проеме своей комнаты, он громыхал балконной дверью и угрюмо курил долгую, составленную из пяти сигарету, пока сестра не скрывалась из виду.

Кабанович часто возил меня за город - мы мчались по трассе, слева дребезжали "КамАЗы", справа неслась густая полоса лесов, только-только вступавших в ежегодное буйнопомешательство красок, и мне было хорошо, да, мне правда было хорошо… В такие секунды я не только забывала о Сашенькином пренебрежении, я даже не вспоминала, что у меня есть сестра.

Мне, в свою очередь, не нравились ее приятели - вылощенные студентики-технари или обгалстученные сотрудники малопонятных фирм. За год до Кабановича в нашем доме гармонично сосуществовали выходцы из разных миров: комнату занимали наглаженные приятели Сашеньки, а в кухне гнездилась стайка непризнанных рокеров и еще последние из хиппанов - унылые длинноволосые существа.

Я тоже пыталась хипповать.

Трудно вообразить менее подходящее для этого занятия время, чем выпавший отрезок истории - в восьмидесятые хипповство получалось крайне поверхностным, проявляясь всего лишь нарочитым небрежением к комфорту. Я провожала мучительным взглядом людей, одетых в разрисованные шариковой ручкой джинсы, людей с длинными грязными волосами, людей с устремленным в себя взглядом… В нашем Николаевске их было негусто, но судьба вовремя подсунула мне одного такого типа: его звали Саул, он обладал библейской внешностью и красиво играл на блок-флейте. Промаявшись острой и безответной любовью к Саулу, я быстро успокоилась после того, как любимый уехал в Тель-Авив: катастрофической скоростью отъезд напоминал собою бегство.

"Мы запрыгиваем в последний вагон тронувшегося поезда", - объяснял Саул.

Я же свела ни к чему не обязывающее знакомство с еще одним неоэмигрантом - этот был немец, стриженый, как газон, с роскошной фамилией Маркс. Через месяц после нашей случайной встречи в трамвае юный Маркс должен был уехать в Германию. Фатерлянд манил его, но в редких паузах меж предвкушениями он не в тон общему разговору успел сообщить, что не любит евреев.

- За что? - полюбопытствовала я. В нашем классе училось много "еврейчиков" (слово из лексикона классной руководительницы, дамы доброй, хоть не при самом большом уме), но мне даже и в голову не приходило оценивать одноклассников с этой стороны.

- За то, что они распяли Христа, - ответил Маркс, и я рассмеялась его словам:

- Христос и сам был евреем.

На этом наш богословский диалог скоропостижно скончался, а вскоре после него умерло наше знакомство. Я долгое время жалела, что не успела сказать Марксу, почему сама бы не уехала из России: хотя бы только потому, что люблю утреннее шорканье дворника, когда он расшвыривает листья под моим окном и при этом тихо, смиренно поругивается.

Назад Дальше