Больше всего ее радовала новая работа Артема - работа, которую Вера зубами и ногтями выгрызла, выцарапала у брата. Тот рассказывал про сложности в бизнесе, говорил, что все рабочие места заняты - брать в нагретое местечко недоученного студента родом из деревни ему было неохота. Вера сначала уговаривала брата: как учитель литературы, пыталась вбить в него главную мысль произведения. Даже самый недалекий ученик легко бы сумел разобраться: Артем не студент из деревни, а главный человек в жизни Веры. А значит, брат должен списать на берег кого-нибудь из сотрудников и занять пробоину Артемом, проще не бывает, садись, пять! Брат мычал теленком, начал прятаться от Веры, вот и пришлось запрятать пряники в буфет и отправиться на розыски кнута.
Роль кнута не без успеха исполнил генерал Борейко, в течение получаса беседовавший с сыном в служебном кабинете. После родственной беседы брат лично заехал за Верой в университет - она заметила, что щеки у него бледные, а уши, наоборот, красные. Не глядя в глаза, брат сказал, что Артема сделают заместителем директора фирмы сразу же после свадьбы, и ушел - угрюмый как ноябрь. А Вера предвкушала теперь еще и радость Артема, репетируя новость перед подушкой. Чем больше она распалялась мечтами, тем меньше оставалось терпения ждать, пока Артем догадается наконец позвать ее в жены.
Прямые расспросы казались Вере унизительными, но между делом закончился третий курс, а дальше вечерних прогулок и долгого сидения в детской комнате, под пластмассовыми взглядами кукол, они не продвинулись. К ежедневным исчезновениям Вера слегка попривыкла, правда, теперь Артем пропадал еще и в выходные - девчонки в общаге говорили, что уходит он спозаранок, чуть не в семь утра.
"У близких людей должно быть больше доверия", - горько думала Вера и однажды задела Артема примерно этими словами. Они стояли обнявшись на пороге родительской квартиры, было уже за полночь, родители спали, и Вера говорила шепотом. Артем разомкнул объятия, выпустив Веру из теплого кольца рук, так что она немедленно замерзла.
- Верочка, ты, конечно, права - мне давно следовало рассказать тебе обо всем. Теперь, когда я все решил…
Вера ухватила рукав синей рубашки, заранее группируясь перед ударом, но к услышанному оказалась не готова: слишком неправдоподобной показалась ей тайна Артема. Карточный долг, жена с малыми детками, тяжелая болезнь - все, к чему Вера подготовила себя за долгие месяцы молчания, не шло в сравнение с правдой; автор сценария многосерийного фильма "Жизнь Веры Борейко" вновь обманул ожидания телезрителей, и теперь главная героиня с ужасом наблюдала за тем, как рушатся обломки готового к заселению воздушного замка - обломки куда более тяжелые, чем полагается такому сооружению!
- А я нашла тебе хорошую, даже очень хорошую работу, - мертвым голосом сказала Вера. - Я думала, ты меня любишь, и мы поженимся. А ты…
- Я люблю тебя, - разозлился Артем. - Я люблю тебя, и мы обязательно поженимся - если ты захочешь стать женой священника. Вера, пойми, я очень долго об этом думал, и обсуждать тут нечего - можно всего лишь принять мое решение или отказаться. Про себя знаю точно - если ты не согласишься, я пойду в монахи.
- Артем, ты спятил? Какие монахи? На дворе двадцать первый век!
Они говорили уже в полный голос, отодвигаясь друг от друга с той же точно силой, которая притягивала их прежде.
В спальне родителей зажегся свет, и Ксения Ивановна, проснувшаяся от громкого, с призвуком рыданий голоса Веры, спешно запахивала шелковый, в вышитых райских птицах халат.
- Ты же верующий человек! Как ты можешь говорить такие вещи?
- Кто тебе сказал, что я верующая? И потом, одно дело верить, а совсем другое - быть попом! Ты запутался, Артем, ты совсем не знаешь, о чем говоришь!
Ксения Ивановна нащупала ногами тапочки. Генерал уютно похрапывал во сне.
Веру трясло от холода и обиды, теперь она расчудесно понимала, что чувствует шахматист, с блеском отыгравший несколько партий с гроссмейстерами и сливший последний шпиль прыщавому юниору. Артем резко шагнул к ней, взял за плечи и приблизил глаза так, что Вере они показались сплошной черной линией:
- Ты выйдешь за меня?
Как часто она мечтала об этих словах, в подробностях обсуждая с подушкой мельчайшие модуляции голоса, которым следовало озвучить согласие… Теперь, вопреки отрепетированному, засмеялась и почти сразу же заплакала. Ксения Ивановна, приникшая ухом к двери, решила, что по всем законам жанра имеет право влиться в действие, и шагнула в прихожую с изумлением на лице. Дочь ревела навзрыд, не утирая крупных слез - они текли по щекам как дождь: Вера всегда умела плакать красиво. Артем крепко держал ее плечи и в первый раз показался Ксении Ивановне несчастным.
- Что я буду - попадья? - плакала Вера.
Ксения Ивановна ахнула:
- Артемушка, зачем обязательно в священники? Ходи себе в церковь, молись, посты соблюдай… Можно ведь и этим обойтись, правильно я говорю?
- Нет, Ксения Ивановна, не обижайтесь, неправильно. Вы лучше скажите, согласны ли отдать мне руку своей дочери?
Обе подняли на него глаза - зареванные у Веры, обеспокоенные у Ксении Ивановны. Неожиданная, несовременная церемонность Артема резко поменяла атмосферу маленькой прихожей, где уже нечем было дышать от напряжения.
Все разом, как в хоре, выдохнули, и Вера улыбнулась:
- Если тебе это нужно…
- Очень нужно, Вера.
Ксения Ивановна погладила шелковое оперение райской птицы, оседлавшей карман халата, и задумчиво сказала:
- Знаете, дети, лично мне это кажется даже оригинальным. И папа будет рад.
Глава 7. Ударные дни
Скромная квартира Кабановичей была составлена из кухни и комнаты, разделенной ширмой; там, за ширмой, я обычно оставалась ночами: лицемерно удалялась спать в одиночестве, но через минуту после того, как стихал телевизор, ко мне приходил Кабанович, громоздился рядом на продавленном, отжившем свое диване. Мне всякий раз приходило в голову, что этот диван помнит еще любовные игрища Эммы Борисовны.
Диван-то и стал первым свидетелем моего возвращения в сознание; сразу после того как мне удалось оторвать голову от бордового свалявшегося покрывала, вторым кадром явился Кабанович: он бережно прикладывал к моему лбу вафельное полотенце - мокрое, навеки пропахшее кухней.
Вспомнив предысторию своего возникновения на диване, я отвела глаза от Кабановича и начала разглядывать шрам на тыльной стороне ладони: мне было семь, когда я помогала бабушке резать яблоки для компота и неловко саданула ножом по руке, перепутав ее с таким же белым, как моя кожа, наливом. Кровь хлестала, словно вода из пробитого шланга. Рана довольно долго болела, заживала не по-детски медленно и в конце концов превратилась в неровный белый рубец. Шрам этот рос вместе со мной - увеличивался по мере того, как моя ладошка становилась ладонью. Теперь я вновь разглядывала этот шрам, вспоминала белые прозрачные яблоки, острый нож с мелкими, нацарапанными по лезвию буковками "нерж", красные капли-звездочки, падавшие дорожкой на пол, как будто я была Мальчик-с-Пальчик, а не Девочка-с-Раненой-Рукой. Я вызывала из памяти резкий запах йода, и давленный в ложке белый порошок стрептоцида, и бабушкины глаза, полные слез и страха, - все это нужно было вспоминать, любовно подбирая деталь к детали, лишь бы не встречаться взглядом с Кабановичем и не чувствовать дрожащей, гулкой боли в виске.
- Прости меня! - трепетно твердил Кабанович, на заднем плане всхлипывала Эмма. Было душно, нестерпимо пахло нашатырем. Я попыталась встать, но тут же упала обратно - голова жарко кружилась, словно в нее налили горячей жидкости, перед глазами вместо Кабановичей плавали цветные пятна.
- Ей в больницу надо, Виталичек! Вдруг сотрясение? - плаксиво сказала Эмма Борисовна: синяк на ее щеке окончательно оформился. Кабанович прикрыл глаза, словно от адской боли, и стал еще больше похож на античного юношу. "Гений, попирающий грубую силу…"
Эмма накручивала телефонный диск - всего дважды, значит, в "скорую".
- Тяжкие телесные, - тихо прорычал возлюбленный, и Эмма Борисовна испуганной птичкой тюкнула трубку на рычаги. Мне совершенно не к месту стало смешно, и на волне этого смеха я снова постаралась подняться. Добряга Эмма поддерживала меня за локоток. В голове, судя по ощущениям, кипятили ту самую воду, которая была влита несколько минут назад, но я упорно шагала к двери, сдерживая рвущуюся тошноту.
"Мы расстаемся не навсегда!" - крикнул Кабанович, когда я закрывала за собой черную, обитую старомодным дерматином дверь: его крик угодил прямо в висок словно еще один удар. Меня стошнило на площадке у лифта - перешагнув через зловонную лужицу, я долго не могла прижать прямоугольник кнопки вызова: слишком дрожали руки.
К вечеру начался град, сначала - настоящий, из ледяных шариков, метко стрелявших с небес по пешеходам, а потом телефонный: Эмма устроила ковровую бомбардировку, звонила каждый час, моля "одуматься". Из бесконечных рассказов восставала первопричина ярости, бросившей Кабановича в атаку на беззащитный музыкальный инструмент, родную мать и любимую, как мне прежде казалось, девушку.
…Пока я получала синий диплом, в дом Кабановичей нагрянул бывший Эммин ученик Сережа Васильев. Лет двадцать назад Эмма преподавала ему сольфеджио и специальность - так что Васильев был вдвойне признателен любимой учительнице. Он до сих пор производил впечатление на женщин как чистотой пения в караоке, так и беглой фортепьянной пробежкой. Не говоря уже о том, восклицала Эмма, что Сережа все еще помнит, куда разрешается доминантсептаккорд! Помню ли я, куда разрешается доминантсептаккорд? Я мотала головой, а Эмма непринужденно вздыхала: "Он разрешается в тонику, Глашенька, и ведь Васильев это помнит!"
Эмма Борисовна захлебывалась воспоминаниями о Сережином детстве. Каким он был тонким и нежным мальчиком! В памяти Эммы нашлось место и картонной папке на тесемках, в которой Васильев носил нотные тетради, и стопке сонат, которые лежали на стульчике, чтобы мальчик мог дотянуться до клавиш, и слишком громкой левой руке, и пальцы - "Глаша, он все время путал пальцы!".
Пальцы взрослого Васильева были препоясаны золотыми перстнями, робкие глазки приобрели мохнатый взгляд. Никто не узнал бы в этом бизнесмене некогда щуплого мальчика, но мальчик все еще жил в Сереже и уговорил бизнесмена явиться в гости к любимой учительнице - без приглашения, зато с громадной коробкой конфет под мышкой.
Это явление пробудило в моем возлюбленном целый сель чувств, и они хлестали беспощадно, наподобие тропического ливня. Кабанович не любил людей в принципе, а уж людей, что достигли успеха и врываются к нему в дом с конфетами, он, как выяснилось, от всего сердца ненавидел. Вот почему Кабанович совершенно не обрадовался гостю, а с обратной точностью пришел в бешенство и выпил бутылку "Столичной". Пил он в кухне, пил быстро и с каждым глотком бесился все больше, словно вливал в себя не крепкоалкогольный напиток, а концентрированный раствор ярости.
Тем временем Сережа с Эммой Борисовной исполняли в четыре руки каватину Феррандо: "Мюльбах" отзывчиво дрожал регистрами, и даже выпавшее ре в третьей октаве чудом вернулось на место. Сережа так разошелся, что после каватины сольно исполнил еще и сонатину Кулау: золотая печатка громко стучала по клавишам, придавая произведению ритмический акцент. Эмма Борисовна ела конфеты и слушала прекрасного Сережу, Кабанович в кухне хмуро наливался злобой. К счастью для самого себя, Васильев не дождался кипения. Не хватило жалких секунд, пока у Кабановича не сорвало крышу и взгретая алкоголем злоба не охватила однокомнатное гнездо со скоростью лесного пожара, что пожирает чащу, оставляя обугленные трупы деревьев. Сережа решительно поставил на стол чашку, на дне которой подсыхали бурые чаинки, чмокнул учительницу в теплую морщинистую щеку и сбежал вниз по лесенкам, насвистывая сонатину. Элегантно всунувшись в блестящую капсулу заморского автомобиля, Сережа красиво выехал со двора - и его эффектный отъезд стал сигналом к началу военных действий для Кабановича, мрачно курившего в кухонное окно.
Эмма как раз собралась угостить сына Сережиными конфетами - шоколадные бомбочки сладко взрывались во рту, и нёбо вспарывал терпкий вкус ликера. Кабанович столкнулся с матерью в дверях и со всего маху заехал ей кулаком по лицу: открытая коробка, где в золоченых впадинках темнели сласти, упала под ноги Кабановичу - он несколько раз пнул злосчастный картон, так что конфеты раскатились по комнате. Прикрываясь руками, Эмма и не думала оправдываться, ведь Виталику в самом деле неприятно, когда домой приходят чужие люди. Правда, это был не чужой человек, это же Васильев Сережа…
Кабанович кричал, чтобы мать не смела издеваться над ним, устраивая балаган с песнями и плясками, разве ей не известно, как дико сын устает на работе? Разве он, кормилец и одевалец родной семьи, не имеет права провести вечер в тишине, под неназойливые звуки телевизионной викторины?
Эмма соглашалась с каждым словом сына, но он никак не мог насытить свою злобу и потому принялся истязать несчастный "Мюльбах", еще не остывший после Верди и Кулау. Финальным аккордом жуткой симфонии стало мое появление.
"Знаешь, Глашенька, - доверительно сказала Эмма (голос ее дребезжал, как фарфор в трясущихся руках), - я исключительно жалею инструмент, но лучше бы он вырвал все клавиши, чем поднял руку на тебя". Впрочем, уже через миг Эмма вновь начала свои уговоры не бросать бедного мальчика, "ведь он так сильно тебя любит!".
Наступление велось по всем фронтам: Эмма не слезала с телефона, а Кабанович являлся ко мне с темнотой, как привидение, и дарил огромные растрепанные букеты, похожие на хвосты цирковых лошадей. Он падал на колени и стучал головой о стену, так что мама пугалась и выбегала из кухни. Он закусывал губы и сплевывал в ладонь кровавую слюну, обещал, что больше никогда… Ни за что…
Я видела нелепость этих сцен, и верить им было невозможно. Меня примерно так же раздражала николаевская версия "Il Trovatore", где пожилая, обтрепанная, будто библиотечный фолиант, Леонора тянула руки к Манрико - обрюзгшему дедушке и сладкоголосому трубадуру: "Тасеа la notte placida е bella in ciel sereno…" Что было у них общего, кроме старости, как могли эти развалившиеся люди умирать во имя любви? Эмма спорила со мной в антрактах: оперное искусство условно, следует оценивать не тело, но голос.
…Я слушала фальшивые ноты Кабановича и не могла прогнать его, как не смела выкинуть ужасные букеты, как не бросала трубку с дребезжащим голосом Эмми…
Исчерпавшись, Кабанович решился на крайнюю меру - неловко примостившись на одно колено, он попросил меня стать его женой, и я с ужасом услышала "да", произнесенное собственным голосом.
Сашенька, услышав новость, расхохоталась: как раз в это самое время она тоже собралась замуж.
Жесткий конкурс на звание жениха выиграл бывший одногруппник и коллега по строительному отряду Алеша Лапочкин. Фамилия у него была излишне веселая, и Сашенька намеревалась остаться при нашей девичьей - Ругаева. Родовая фамилия Лапочкину не шла - он был мощным и надменным, как флагманский крейсер. Мне Алеша показался еще и бесстрастным, а может, он бледнел на фоне вечно кипящего Кабановича, исповедующего истерику как стиль жизни.
Из Лапочкина получался превосходный антипод Кабановичу, и в этот антипод немедленно влюбилась наша мама: готовила жениху фаршированные куриные ножки, хихикала даже в тех случаях, когда Алеша не шутил, и вообще вела себя очень возбужденно. Кабанович не мог сподвигнуть маму к банальной яичнице - ее хватало только на раздраженное "здрасте", к которому не выдавалось (и не выдавливалось) даже самой кривой улыбки.
На Сашенькин выбор повлияло качество жизни Лапочкина - покуда сверстники пили водку в гаражах, Алеша зарегистрировал первую в городе туристическую фирму, которая носила пышное название "Амариллис" и предлагала населению коммерческие поездки за клюквой в глухие леса. "Амариллис" осуществлял автобусную доставку к месту, но не предупреждал о том, что речь идет о поездке "в один конец". Обратно (14 километров до ближайшей населенной деревушки) обозленные клиенты шли пешком, волоча на себе клюквенные килограммы.
Лапочкин не ограничивался туризмом, а занимался бизнесом всяким и помногу, в итоге разбогатев так, как было возможно на самой заре перестройки. Подозреваю, что он вывозил ценные металлы за бугор, поскольку хвалился банковскими счетами в Швейцарии и Люксембурге. Для куража Алеша периодически устраивал эксперименты: помню бурное и проигрышное участие в выборах, помню стотысячное издание Корана в зеленой обложке, полностью спонсированное Лапочкиным и впоследствии отправленное для продажи в Узбекистан, помнятся и другие подвиги. К моменту женитьбы на Сашеньке Лапочкин представлял собой эталон новорусской внешности: плечи, упрятанные в пиджак свекольного цвета, циничная улыбка и золотая цепь-веревка, обвившая шею, похожую на пень. Разумеется, Кабанович при первой же встрече с Алешей пришел в ярость и курил на балконе дольше обычного на пятьдесят минут. Лапочкин же не торопился покидать наш дом, а вполне привольно чувствовал себя за столом, накрытым его заботами. Сашенька с мамой вежливо слушали рассказы о далеких Алешиных странствиях, о красивой жизни в Египте и Германии, а на балконе густели сумерки, и мой жених свирепел с каждой сигаретной затяжкой, вперившись взглядом в ничем не приметный гараж. Гараж кутался в покрывало дымного вечера, в соседнем парке жгли мусор. После долгого молчания Кабанович брезгливо выплюнул фразу: пусть я не рассчитываю, будто он пойдет на свадьбу к "этим придуркам". Престранное единение с Сашенькой - ведь только вчера сестра шипела как кобра и жалила словами, что пьяных драк они не заказывали, поэтому мне следует явиться на свадьбу одной - без "этого барана".
Так и было сделано, однако пьяная драка все равно произошла - без всякого участия Кабановича.
Единение молодых сердец отмечали в ресторане "Молодежный", где по стенкам барельефы из обнаженных фигур. На столах можно было увидеть все имевшиеся в перестроечной реальности деликатесы, присутствовала даже красная икра, c которой мы не виделись с детства, - и гости возмущались богатством угощения, ведь страна в то время плотно сидела на талонах. Лично мне до икры не было дела, зато исключительно хотелось надраться. Первые тосты мне вздумалось запивать водкой, последние - шампанским, с не меньшим успехом я могла бы принять яду, и, наверное, оно было бы лучше для всех.
Начало свадебных игрищ я худо-бедно помню, но потом все прорывается наружу отдельными яркими вспышками. Злое Сашенькино лицо, треугольником торчащее из-под белой шляпы. Вежливый утомленный Лапочкин. Мой негромкий голос, плывущий со сцены, - я согнала приглашенного солиста и, усевшись за "Роланд", исполнила совершенно не подходящую случаю песню "Лучинушка"… Гости освистали меня нещадно, поспешив вернуть солисту микрофон и уверенность в себе. По лицам били яркие пятна цветомузыки, динамики грохотали популярными песнями из трех аккордов, женщины в люрексе плясали с потертыми мужчинами, а я мучительно гадала, кем они приходятся Алеше и Сашеньке. Полноценно молодых людей на свадьбе было мало, вот мне и пришло в голову закрыть собой эту пробоину, выразив сложные чувства в бескомпромиссном страстном танце.
К счастью, я была очень пьяна, а потому запомнила не все подробности танца. Помню, как раскручивала вокруг себя пиджачок, помню восхищенные пальцы на плечах и желание отодрать от себя эти пальцы, а все, что было потом, затянуто плотной пеленой.