- Жалею! - вздохнул Рябинин. - Но, кроме жалости, еще и другое понимаю кое-что, в другой раз поговорим… Невмоготу мне сегодня! Сам знаешь, куда еду!
Неспроста задирался Селиванов на разговор. Конечно, он был рад возвращению Рябинина, но с его возвращением что-то хрустнуло в жизни Андриана Никанорыча, и не только в жизни, но и в теле. Вдруг поясница заговорила, и ноги отяжелели, в руках - дрожь, как у алкашей совхозных. И это все сразу, почти в несколько дней. Самое худшее: вдруг потерял интерес к тайге. Неделю занимался устройством дел Ивана, дом чинил, участок приводил в порядок, обшивал и одевал друга, чтоб как все люди, - и за эти дни даже не вспомнил про тайгу. А когда вспомнил, затрясся от удивления; не тянет его туда! Тогда поступил вопреки желанию: отсрочил поездку в Иркутск (хотя до того сам торопил Ивана, никак не решавшегося показаться дочери), а сам побежал в тайгу на Гологор, где обитал последние годы. И там прихватила его простуда, чего отродясь не бывало, чтобы летом к тому ж. А и дел-то всего - ноги в болоте промочил! На третий день вернулся и провалялся у Рябинина несколько дней, так крутила и вертела его болезнь. Стыдно было перед Иваном. Когда окреп, снова побежал в тайгу, словно проверял себя. Гульнул с бичами на базе, а когда вернулся в зимовье свое, то понял: кончилась для него таежная жизнь. Отлетела тайга от души и стала где-то рядышком, особняком.
Было и другое. Иванову дочку и внучонка до недавних дней считал своими. И хоть зятя не любил, побывка в Иркутске, пусть два, пусть три раза в году, была его душе отрада. Теперь, с возвращением Ивана, кто он им? Пусто стало. Больно. Да и вся его жизнь (разве не гордился ею?) вдруг стала задавать Селиванову вопросы о себе: дескать, что она есть, к примеру, перед Ивановым Богом? Ведь если для Ивана Бог есть, а для Селиванова Его нету, то Иванов-то Бог на селивановскую жизнь тоже со Своей колокольни посмотреть может! И как же она ему при том покажется? Селиванов возмущался. То есть как она еще может показаться?! Кто больше сделал добра - он или Иван? Кто офицерскую девчонку спас? Кто Ивана осчастливил? Кто ему дом сохранил? А мешок денег, что накопил Селиванов за годы, они, деньги эти, на кого теперь пойдут?
А что Иван сделал за свою жизнь путного? Он, вишь, души марать не хотел! А при всем том у него свой Бог имеется! А чем он Его заслужил?
Селиванов путался в своей обиде, словно кляча в порванной упряжке. Все годы до исчезнове-ния Ивана он жил тайным превосходством перед ним, оно никому не шло ни во вред, ни на пользу, у Ивана ведь тоже было свое превосходство перед ним! Даже тогда, когда Иван женился на офицерской дочке, когда она, эта благородиева, не взлюбила Селиванова, когда своим розовым коготком провела царапину по их дружбе, когда появилась в доме кричащая малявка и Ивану вообще было не до него, - тогда самое главное оставалось на месте. А теперь, когда и жизнь-то уже доживается, когда Селиванов почти готов к тому, чтобы плюнуть на всякие превосходства и вздыхать одним голосом с другом, пришедшим с того света, теперь вдруг закачалась, зашаталась стволина его уважения к себе. Или другое что произошло в душе, но стала она болеть, как поясница перед непогодой…
Еще представлялось Селиванову в те годы, когда думал он о старости своей, что когда придет она (куда от нее денешься?), то будет он за свою жизнь мудростью и спокойствием души награж-ден, когда на все смотрится с высоты прожитого и ничто возмутить дух неспособно. Так и видел себя: с прищуром и спокойной усмешкой ко всему - к словам, делам, суете всяческой. Правда, старость не приходила, хотя года обступали так плотно, что все скучней и скучней становилось считать их. До недавних дней и вовсе не ощущал старости, а когда вдруг взглянул ей в очи, оказа-лось, что никакого спокойствия нет, а напротив, думы - одна больней другой, а душу скребут те чувства, которые к лицу сопляку неоперившемуся, а не ему, Селиванову, жизнь свою прожившую с понятием обо всем, что в жизни понимания достойно…
- Слышь, Ваня, заметил ты, этот ханыга с фотоаппаратом уже третий раз заглядывает? Чего это?
Рябинин равнодушно пожал плечами и не оторвался от окна, в которое смотрел или просто отвернулся, чтобы с мыслями наедине побыть.
А молодой человек в свитере не по сезону, в туристических брюках, с фотоаппаратом и большой планшеткой на боку снова заглянул в купе и на этот раз задержался в дверях, осматривая обоих стариков.
- Извините, я не помешаю вам, если сяду здесь?
- Места не закуплены! - не очень-то радушно ответил Селиванов. Но парень сел именно рядом с ним, правда, на почтительном расстоянии.
- Турист? - спросил Селиванов, не скрывая недоброй интонации.
- Художник я… У вас, кажется, был тут серьезный разговор… Я не решался помешать…
Рябинин взглянул на него бегло и снова отвернулся.
- Извините меня, пожалуйста… - неуверенно продолжал тот, обращаясь как раз к нему, - я художник… мне нужен типаж… то есть я хочу сказать, если позволите, я попробовал бы рисовать вас…
- Вань, слышь! - окликнул Рябинина удивленный Селиванов. Тот пожал плечами и тоже удивленно посмотрел на парня.
- Зачем тебе?
- У вас, как бы это сказать, лицо очень характерное… для художника находка…
- Ишь ты, находка! - ревниво откликнулся Селиванов, и, уловив эту ревность, художник поспешил объяснить, чтобы предупредить неприязнь.
- Всякий человек по-своему неповторим, но мне для работы определенный типаж нужен…
- Рисуй, коли он тебе понравился! - прервал его Селиванов. - Только все ли твой глаз подметить способен?
Торопливо раскрыв планшетку, парень вынул чистые листы, подложил картонку, достал два карандаша и тем, что потоньше, сразу черкнул несколько кривых линий. Электричка дергалась и моталась, и руки его напрягались. Селиванов же отодвинулся, показывая, что его это баловство нисколько не интересует. Но какое-то беспокойство мешало ему сохранить равнодушный вид, и он то и дело зыркал глазами на карандаш, торопливо бегающий по бумаге; но что там происходи-ло, видеть не мог, потому что далеко отодвинулся.
- А ты бы все ж объяснил мне, темному человеку, чего это ты именно его рисуешь?
- Ну, я не только его, я многих рисовал. Если хотите, покажу! - Он было полез в планшетку, но Селиванов махнул рукой.
- Кого ты там рисовал, это твое дело! А вот он тебе чем приглянулся? Борода, что ли, понравилась?
- И она тоже! - улыбнулся художник. - Когда-то с таких лиц писали святых…
- Слышь, Иван, к святым тебя причислили!..
И Селиванов залился нервным смешком. Рябинин не то чтобы смутился, но почувствовал себя неудобно и нахмурился, косо взглянув на художника.
- Значит, облик тебе его понравился? - язвительно хмыкнул Селиванов. А где он этот облик заработал, не хочешь знать?
- Андриан! - одернул Рябинин.
- Да молчу, молчу! Это я так…
Но парень перестал рисовать и, вопросительно взглянув на Селиванова, уставился на свою модель. Потом сказал задумчиво:
- Мой дед по матери тоже… заработал, как это вы сказали, облик. Только совсем другой… У него тоже была борода… А под бородой - страх…
- А у него что ты видишь под бородой? - съехидничал Селиванов.
- Теперь уже не знаю, - тихо ответил парень, взглянув на листок. - А сначала… все наоборот…
- Да уж будь уверен, - гордо заявил Селиванов, - мы не из того дерьма вылеплены, что твой дед! Мы сами кого хошь на страх возьмем!
- Ну почему же, - возразил художник, - мой дед - из старых коммунистов! С бандами воевал, коллективизацию проводил. А вернулся оттуда в страхе и умер… почти от страха… Я его, конечно, не сужу, там не курорт…
- Не верю, что сможешь нарисовать! - категорически заявил Селиванов. Докажи, что можешь! Рисуй! А то уже Иркутск скоро!
- Почему вы не верите? Вы же не видели…
- Рисуй, потом поговорим! Во! К нам еще пассажиры!
Животом проталкивая впереди себя громадную корзину, полную, видимо, ягод и поверху закрытую листом осины, в купе втиснулась полная низенькая женщина лет пятидесяти, в мужском пиджаке, юбке чуть ли не из солдатского сукна и в резиновых сапогах. И хотя Селиванов довольно приветливо встретил ее, она усаживалась и устанавливала корзину с таким видом, будто отвоевы-вала принадлежащее ей по праву, но присвоенное кем-то. Красными, слезящимися глазами враждебно осмотрела всех, поджала губы и уставилась в точку между художником и Селивано-вым. Поезд дернулся.
- У, гад! Будто не людей везет, а скотину! - проворчала она зло.
- Ягодку собирала? - елейно спросил Селиванов.
- А чего ж еще! Будь она проклята! - ворчливо ответила женщина.
- А кто ж неволит-то?
Она насупилась.
- А ты попробуй на мою зарплату пожить, потом спрашивай!
Глаза ее сильней покраснели и заслезились.
- А у нас тут вот художник… - Селиванов кивнул на паренька, - хошь, он твой портрет накатает во всей красе?
- С жиру бесятся! - отрезала она, отворачиваясь с обидой.
Художник удивленно взглянул на нее, на Селиванова и снова на нее.
- Почему же? Это моя работа…
- Работа! - презрительно хмыкнула женщина.
- А ты бы попробовал за прилавком десять часов простоять да три тонны картошки перевешать! А тебя еще кто хошь обгавкает как собаку! А домой придешь, там свой паразит нажрется как свинья, и обмывай его!..
- А ты прогони его да работу полегче найди! - посоветовал легкомысленно Селиванов.
- Дурак старый! - закричала она, всхлипывая.
- Такие, как ты, баб до сроку в гроб и загоняют! Убивать вас надо, паразитов!
- Зачем шумишь? - сказал спокойно Рябинин.
- У каждого своя беда.
- Да у тебя-то какая?
Но, взглянув в лицо Рябинина, сникла, швыркнула носом и замолчала. И все молчали, пока в окне не блеснула слюдою Ангара. Поезд прибывал в Иркутск. Ни с кем не прощаясь, женщина, водрузив корзину на живот, выкатилась из купе.
- Ну, покажь, что намалевал!
- Не успел! - буркнул художник.
- Э! Так не пойдет! Покажь! - потребовал Селиванов.
Рябинин тоже поглядывал на листок. Селиванов взял рисунок, и лицо его помрачнело. На нем был Иван, всякий узнал бы. Но еще больше там был тот самый святой, чей образ висел в доме Рябинина. И Селиванову стало так тошно, что он, не показав рисунок Ивану, сунул его художнику.
- Убери свое малевание!
Парень пожал плечами.
- Спасибо! До свидания! - сказал он холодно и выскользнул из купе.
- Тебе ни к чему видеть было, - угрюмо пояснил Селиванов. - А то начнешь на лопатках крылышки выщупывать! - Он покачал головой. - Надо же! Сопляк совсем, в мозгах понос, а рука умная! Как это так может быть, чтобы рука умней головы была? И ты вот что мне скажи, Иван: почему люди своим хомутам преданы? Вот эта баба. Пошто терпит и мужика своего и каторгу? Я бы повесился! Как можно жизнь терпеть, когда она нестерпима?! Ведь баба волчицей стала с такой жизни, а за хомут держится! Ты приглядись, Ваня: все злы, как волки, а все пашут и пашут, и копытами не взбрыкнут! Зверь и тот умней, он ищет, где лучше! Пасти обидчикам рвет! Ведь вот заяц, к примеру, на что трусливая тварь, а если коршун его на пустыре берет, так он на спину хлопается и когтями коршуну кишки выпустить может! А с людьми-то что сталось? Промеж собой хуже волков, а с волками хуже зайцев!
- Приехали… - Иван поднялся и снял с верхней полки чемодан.
Селиванов вздохнул и тоже поднялся. Они вышли последними.
- На трамвае поедем?
- Ты что, рехнулся? - гордо вскинулся Селиванов. - Я по тайге всю жизнь мотался, чтобы на этой трясучке ездить? - И потащил Рябинина к стоянке такси.
- Куда поедем, диды? - весело спросил парень-таксист.
- За Ушаковку! - важно ответствовал Селиванов, разваливаясь на сидении. Рябинин, покосившись на счетчик, как на ползучего змееныша, тоже устроился удобнее, а откинуться на сидение его заставил лихой рывок таксиста.
- Ты помягче, помягче! Нам прыть ни к чему, - проворчал Селиванов.
С ангарского моста открылся вид на Иркутск. Иван вздохнул без сожаления.
- Не узнать города!
- Причесали! - согласился Селиванов. - Погляди, как людишки одеваться стали! А ты костюм одевать не хотел! Все свое потомство перепугал бы в том виде!
- И так, поди, перепугаю!
- Не боись, Ваня! - успокоил тот. - К своей родной дочке едешь. А отец, он ведь всегда - отец! Кровь - она главнее всего, она всегда свое слово последним скажет!
- А все одно тревожно на душе! - вздохнул Рябинин, запустив пальцы в бороду.
- Давно дочку не видел? - спросил шофер, не оборачиваясь, но в зеркальце встречаясь взглядом с Рябининым.
- Давненько, - ответил он неохотно.
- Понятно! Бывает.
- Ишь ты, понятливый какой! - усмехнулся Селиванов.
- А чего ж тут понимать! Не первого такого везу! И поразговорчивей бывали! Так что соображаем, что к чему!
- И чего ж хорошего рассказывали те, что говорливые?
- А мы чужих разговоров не пересказываем! - со значением ответил шофер, в зеркальце подмигивая Рябинину. - Из каких будете-то? Из "высоких" или из простых?
- Что?
- Это он спрашивает, из мужиков ты или из звездачей! - пояснил Селиванов. - Из мужиков он!
- Понятно! И много вас там было?
- А сколько осталось, не интересуешься?
Шофер обернулся, удивленно посмотрел на Рябинина.
- А чего, разве не всех выпустили? по культу-то?
- Во! - довольно крякнул Селиванов. - И у этого в мозгах понос! А ты, поди, думал, что у тебя вся правда на ладошке? Направо давай! К новым домам!
Шофер торопливо закрутил баранкой, съезжая в море грязи и спотыкаясь всеми четырьмя колесами на невидимых выбоинах. Рябинин в зеркальце видел его сумрачное лицо.
- Ко второму дому, последний подъезд!
Когда Селиванов расплачивался, шофер спросил:
- Останетесь тут или подъехать, когда скажете? Это я могу…
Селиванов расчувствовался.
- Спасибо, милок! Только сам не знаю, как дело обернется.
- А вы тоже там были?
Селиванов показал кукиш…
У самой двери Иван взял Селиванова за рукав.
- Погодь! Отдышаться надо… Может, сперва один зайдешь, скажешь: так, мол, и так…
- Ага! - язвительно закивал Селиванов. - Так, мол, и так: за дверью папаня ваш стоит, можа, пустите в дом?
- Не понимаешь ты…
- Чего не понимаю, того Бог не дал понимать! Мне своего понятия хватает! А ты свое понимай! Ты ни перед кем вины не имеешь! А пусть мне покажут, кто перед тобой не виноват! Пошли!
И он нажал на звонок.
Взяли длинную, на палец разведенную пилу и распилили человека повдоль, и осталась только половина человека!
Знать бы Ивану, как дело повернется, да разве стал бы он приставать с законом к этому гаду бровастому? Да шут с ним! Пусть бы настрелялся вдоволь да смотался в город. И ничего бы не было… Ничего бы не было? Только подумать, ничего бы не было! Как подумаешь, выть хочется по-звериному и колотиться головой, бить и крушить все подряд! Но ни бить, ни крушить нельзя. Можно только выть негромко, и мотать головой, и царапать ногтями стриженую голову…
За шиворот схватил он в тайге браконьера, не первого за свою службу, зато последнего. Чином оказался! И "пришили" террор и связь с бандой… Закричал Иван в суде лихим голосом о правде, позорно это было: здоровенный мужик орет, выпучив глаза; и непонятно - то ли растерзать всех готов, то ли на колени упасть… И то и другое мог сделать, да не дали. Торопились.
Распилили человека пополам, душу распилили в день цветения, в день радости. И рвал на себе рубаху Иван, и говорил себе сурово, что так ему и надо, что - слишком большое счастье, не по себе отмерил! Не зря долго поверить не мог, не зря же ночью просыпался и свечу запаливал, чтобы увидеть лицо жены на подушке рядом: она ли, мол? не приснилось ли!?
Первый год в неволе каждый день отсчитывал, как жизнь кончилась. После просто годовщины отмечал: что было в этот день два, три, четыре года назад. Тогда-то вот в этот же день, во столько-то часов зашел Селиванов в дом, а за спиной его ОНА стояла; а в такой-то день и в такой-то час, когда сидит он теперь в пересылочной камере, сказал он ей тогда языком корявым, что дескать, может быть, поживет она у него еще малое время. А потом, это было в час вечерней поверки, тогда сказала она ему, что хороший он человек! А четыре года назад в эту ночь… Господи! Да было ли это? Уж пусть бы лучше не было! Пусть кто-нибудь скажет, что не было, хоть в шутку скажет, что не было ничего этого, что придумал, что с рождения и по сей день горизонтом ему запретка, а все остальное - приснилось!
Но у всех, с кем ни заговори, было такое же, и все разрезаны пополам, мыкаются друг с другом полулюди и рвут друг другу души своими горестями.
И сколько вокруг их, людей! Из одного места - в другое, оттуда - в третье, и везде люди, и вокруг них проволока! Господи! Да остался ли кто еще там, по ту сторону? А может быть, той стороны уже и вовсе нет? А вся земля - одни круги и квадраты заборов и запреток!..
Но нет! из щелей пересылочного вагона видна жизнь. Да разве легче оттого, разве не больнее?
А еще были запахи! От запаха пошел Иван в первый побег и срок себе удвоил. Слыл он тихим мужиком. Вел его солдат одного по лесу, и вдруг на пути - рябинник, да как ударит знакомым запахом: голова закружилась, дыханье замерло, в глазах - туман. Кинулся на штык, вырвал винтовку, разломил ее пополам об дерево и побежал… И выбежал… на соседнюю зону.
И потом еще сколько раз, чаще ночью, вдруг наплывали запахи: то домашние, то таежные, но еще тошнее - запах тела женского! И на глаза тьма опускалась от бровей, руки кусал, чтобы выбраться из омута.
На воле снов не знал. А тут пришли, да все про самое главное и потаенное. То поперек таежной тропы на колючую проволоку натыкался, пытался обойти ее, а ей нет конца - она сквозь деревья, пни и скалы проросла поперек жизни; или жену пытался целовать, а губы судорогой сводило; или из дому пытался выйти, а дверь с улицы заперта, на окнах решетки, а в двери дырка для кормушки; или медведя брал на мушку, а ствол тряпкой оказывался, а убежать не мог, ноги стопудовые стали. Это были сны страха. А были сны слез. Вдруг с крыльца барачного подпрыги-вал он в воздух и взлетал над зоной, и вылетал из нее, а козырек на вышке мешал солдату стрелять, и солдат выл от злости, что улетает его внеочередной отпуск. Или вдруг, опустившись на колени перед нарами в поисках чего-то упавшего туда, обнаруживал под нарами лаз потайной, спускался туда и шел долго, а потом, ступеньками вверх, оказывался в подполье своего дома в Рябиновке, поднимал крышу руками над головой и видел радостное лицо жены и дочку-крохоту-льку, на него пальцем показывающую.
Просыпался в слезах и не презирал себя за них.