- Глотка горит! Есть али нет, говори! А то в магазин пойду!
Всхлипнув, она провела его в горницу. Селиванов протопал через кухню и сел за стол, покрытый вышитой скатертью.
- Отмучился, значит! - вздохнула Светличная.
- Кто отмучался, а кто нет!
- Крест-то хоть поставили на могилке?
Селиванов махнул рукой. Отстань, дескать! Она фартуком вытерла глаза, подошла к массивному буфету и вытащила двухлитровую бутыль. Принесла картошки вареной, огурцов соленых, луку. Поставила хлеб, стаканы.
- Помянем!
- Царствие ему то самое! - буркнул Селиванов и выпил, не поморщась. Она тоже выпила четверть стакана. Потом они молча жевали огурцы.
- Лоб-то чем?..
Он отмахнулся.
- Сиротку куды девал?
- Пристроил…
Он налил себе еще, выпил и понял, что бесполезно: сколько ни пей, душе легче не станет…
- А что если девку за Ивана Рябинина отдать? А?
Пришла же в голову глупость! Он ожидал, что Светличная замашет руками, возмутится, - он даже хотел этого. Но она сказала по-другому.
- Ежели полюбятся, так чего ж! Он мужик надежный!
- Да нешто она за мужика пойдет! Благородиева дочка! Ты - того…
Обидно стало до слез. Он резко отставил бутылку.
- Хреновый у тебя самогон!
- Давешний, - охотно согласилась Светличная.
- Муж-то у тебя хохол был, что ли?
- Хохол, - вздохнула она.
- Не люблю хохлов! - задирался Селиванов.
- Всякие бывают…
- За меня пойдешь? - спросил, будто между прочим.
Она покачала головой.
- А чего? Еще и детей будем иметь!
Она потупилась.
- Бесплодная я… Оттого и муженек ушел…
- Пошто ж так! - сочувственно сказал Селиванов, не скрывая разочарования.
- Бог знает…
Он схватил бутыль, налил по стаканам. Выпили и снова молча жевали картошку с огурцами.
- Вот ты мне скажи: человеку добро делаешь, а он тебя недобрым обзывает, почему так? А?
Она склонила голову на бок и, покачиваясь, тоненьким голоском тихо затянула песню:
Не пойду сегодня в церковь,
Будут милого венчать…
Я не выдержу, заплачу,
Будут люди замечать…
- Нет, вот ты скажи: человеку добро сделал, смерти в рыло глядел, а он тебе говорит: недобрый, дескать…
Зазвенели колоколы,
Мил с другой венчается!
Ой, подружки вы, подружки!
Жизнь моя кончается!
- А другой и ухом не повел, а в добрые попал! Это как, а?
- Обидел тебя кто?
- Кто меня обидел, тот… увидел! Чего с тобой толковать!
Он навалился грудью на стол и то ли песню замычал какую-то, то ли просто заскулил по-пьяному. Так и заснул за столом. И когда Светличная волокла его на кровать, сапоги стаскивала и на бок заваливала, даже голосу не подал. Сама она залезла на печь, задернула занавеску и долго в темноте плакала…
Утром, отказавшись от чая, побитой собакой выскользнул Селиванов из дома Светличной и почти побежал к Рябинину. Там его ждала оплеуха. Сначала Иван не очень уверенно предложил Людмиле пожить еще несколько дней у него. Селиванов не обратил внимания на его слова. Но потом! Людмила сказала коротко и определенно:
- Не поеду!
Иван от радости залился краской и стал противен Селиванову до нетерпения. Он плюнул, кинул за спину мешок, ружье - за плечи и, не прощаясь, ушел. В тайгу.
В его отсутствие и случилось то самое утро, когда кто-то из деревенских, проходя тропой мимо рябининского дома, увидел на крыльце светловолосую царевну, а около крыльца - онемевшего, ошалевшего егеря…
4
Совсем стемнело, а старик Селиванов все еще сидел на колодине вблизи рябининского дома. Но вот в фигуре его наметилось какое-то движение: он фальшиво закашлялся, заохал, неохотно поднялся. И вдруг решительно, твердо направился к дому, в единственном, освобожденном от досок, окне которого уже мерцала желтым светом лампа.
От того места, где когда-то была калитка, в сплошных зарослях кустарника и сорняков появилась прорубленная, вскопанная и плотно утоптанная дорожка до крыльца, тоже чуть подправленного, ровно настолько, чтобы не переломать ноги.
Селиванов постучал сначала рукой, приставив ухо к двери. Затем рукоятью трости. Когда послышался скрип внутренней двери и шаги, он отступил на шаг и сгорбился сильней прежнего. Дверь подалась внутрь. Селиванов ахнул и отпрянул на самый край первой ступеньки. На пороге стоял седобородый старик.
- Чего? - спросил он спокойно и равнодушно.
Селиванов зашмыгал носом, делая непонятные жесты руками, но и слова не вымолвил, пораженный видом Рябинина.
- Ну?
- Не узнаешь, Иван? Это я, Ваня! - сказал, он наконец, тихо и взволнованно.
Рябинин смотрел спокойно, и не понять было: то ли вспоминал, то ли не хотел вспомнить… Но вот отступил внутрь, не убирая руки с двери.
- Заходи!
Селиванов притворился, что не понял ответа, и дождался, пока тот повторил.
Он тщательно вытер ноги и прошел через сени в избу. За порогом снова пораженный замер. Посередине такой густой черноты стен, потолка, пола и воздуха, что даже лампа ее не рассеивала, в центре, словно принявшая в себя всю слабую силу керосинового пламени, висела или, вернее, парила икона, а лик на ней (что и привело Селиванова в онемение) был писаной копией того, кто впустил его в дом и кто был некогда Иваном Рябининым. Степень сходства могла быть и плодом воображения пораженного Селиванова, к тому же Рябинин раньше бороды не носил. Но само сходство, несомненно, было. И в черных сумерках еще неожившего дома казалось, что вокруг нет ничего, кроме лампы, висящей в черной пустоте, и двух ликов. Селиванову стало не по себе. Он вдруг перекрестился, но не завершив креста и будто спохватившись, стал поправлять пиджак. Смущение его и суету хозяин дома заметил, но не отозвался. Он стоял возле стола, рядом с лампой и образом, словно для того, чтобы Селиванов уловил жутковатое сходство. На нем была рубаха навыпуск, перекрытая белой бородой, серебрившейся в свете лампы каждым волоском. На голове - необычный расчес волос, во всей фигуре - особый уклон плеч. Но главное - лицо. Оно было не просто спокойное, а как бы нездешнее, несущее в себе такие тайны, которых ни касаться, ни разгадывать было нельзя.
- Проходи!
Будто и не раскрыл рта Рябинин, - усы и борода скрыли движение губ, а голос как из-за спины его вышел. Селиванов трусливо крякнул и засеменил к столу, не отрывая взгляда от хозяина; наткнулся на скамью и, как слепой, нагнувшись, обшарил ее руками.
- Садись!
Селиванов покорно присел, виновато улыбаясь.
- Жив, значит!
- Да, вот… жив… - сказал он, словно сокрушаясь об этом. После паузы добавил: - И ты, Ваня!..
Имя же произнес так, будто сомневался, что перед ним действительно Иван Рябинин, его таежный друг, будто допуская возможность, что под обликом его кто-то другой объявился, кто мог бы и не признать Селиванова или знать его только понаслышке.
А Рябинин стоял прямо, и так же прямо смотрел на него, теперь - сверху вниз, ни одной морщиной, ни одной черточкой лица не выдавая своих дум. Селиванов растерянно забегал глазами.
- И домишко-то… жив… - пролепетал он и совсем жалостно, по-собачьи заглянул Рябинину в глаза. Тот ничего не ответил, обошел стол и исчез в темноте дома. Селиванов и обернуться не посмел. Там, за его спиной, послышался стук посуды, что-то передвинулось, что-то открылось и захлопнулось.
Потом Селиванов увидал руки Ивана, через его плечо поставившие банку тушенки и стаканы. Правая рука, чуть задержавшись на столе, через мгновение мягко легла на его плечо и пробыла ровно столько, чтобы Селиванов начал шмыгать носом.
Пальцами робко коснулся он этой руки. И было мгновение, когда всё вокруг поплыло тоскливой, счастливой каруселью. Селиванов, не стыдясь, всхлипнул и тоненько сказал: "Ва-а-аня!" А когда рука друга ушла, плечо долго еще благодарно ощущало ее.
На столе уже стояли тарелки и сверкали новенькие вилки и нож, купленные день или два назад; они были точь-в-точь, как в столовке зверопромхоза. Селиванов взглянул на них (не для охотников такое!) и вытащил из кармана поллитровку. Он попривык уже к сумеркам и смог рассмотреть, что все вокруг чисто и к месту прибрано. И хотя следы полного разграбления дома (куда их денешь?) вопиют о себе, но в доме - человек, и дом оживает, даже с заколоченными ставнями (кроме одного окна), приобретает зрение и дыхание. Но сырость, запах тварей, ползаю-щих и летающих, бродячих кошек и собак, запах земли, что подступила ко всем прогнильям пола, вместе с чадом лампадки перед иконой (Селиванов все не мог рассмотреть, как она закреплена, будто в воздухе висит) напоминали ему чье-то отпевание (может, и деда), что сохранилось с детства самой потайной памятью. И потому, когда разливал водку в стаканы, почудилось, что на поминание разливает.
Пододвинув Ивану стакан, он поднял на него глаза и взглядом спросил, можно ли ему радость свою показать и выразить лицом и словом. Иван перекрестился, без важности, а как в порядке вещей, сел на скамью напротив Селиванова, взял стакан в руку, но не поднял, а долго смотрел то ли на него, то ли сквозь. И Селиванов успел разглядеть его пальцы, будто обрубленные по половинкам ногтей, сплющенные и грубые настолько, что вроде бы и сгибаться не должны. Таежное дело - тоже грубость, но тайга так руки не уродует. Когда стаканы подняли, наконец, и сдвинули без тоста (Иван молчал, а Селиванов не решился) и пальцы их соприкоснулись и оказались рядом, он затрепетал перед теми годами и дорогами, которые прожил и прошел его друг. И подумалось ему, до чего ж он, Селиванов, везучий, и трижды "Господи" в уме произнес без всякой конкретности, но означало это, что благодарит он судьбу свою за то, какая она есть.
Выпили, поморщились, вяло пожевали тушенку.
- Рассказывать чего, али сам все знаешь? - спросил Селиванов. И опять побоялся Ивану в глаза посмотреть. Уж, кажется, совесть его чиста была, более того, имел все основания для благодарности со стороны Ивана, а в глаза глядеть не мог по той вине, какая может быть между живым и мертвым, удачливым и неудачливым, прямым и горбатым. Но нужен был ответ Селива-нову, потому взглянул Ивану в лицо и увидел в глазах тоже страх. Иван боялся услышать правду, которая, будучи незнаемой, была надеждой; и ею можно было жить всю жизнь, и даже жизнь продлить ею можно, когда каменья градом сыпятся. А правда? Она что? Она - факт! И может оказаться последним камнем на шее…
Рябинин сглотнул слюну так, что борода дернулась, и сказал глуховато, вроде и без волнения:
- Ничего не знаю. Говори! Да не шибко длинно…
Это означало, что если ничего хорошего сказать не можешь, не тяни резину. Селиванов так и понял.
- Дочка у тебя есть, Ваня, и внучок…
Снова дернулась борода Рябинина. Спокойные до того момента глаза словно напряглись изнутри - не то болью, не то радостью, не поймешь… И еще глуше спросил Иван:
- А жена, значит…
Селиванов опустил глаза, сжался плечами, пальцы забегали по краю стола.
- Давай рассказывай… налей сперва…
Выпил он, не дожидаясь Селиванова, перекрестился, словно храбрости просил у Бога, и грузно навалился локтями на стол.
- Говори, не тяни душу!
- Ну, значит… - спохватился Селиванов и отставил невыпитый стакан, как тебя повязали, я поутру еще, до петухов, с телегой подкатил, погрузил их, вещички прихватили кое-какие… на окна да на двери - кресты, и обходом на Кедровую, а оттуда в Иркутск, к тетке моей, по отцу которая. Она еще в двенадцатом годе за фабричного вышла… Боялся я, Ваня, что Людмилу твою пометут за происхождение, как дознаются… У тетки их пристроил с дочкой, а сам - назад, разведать, за что тебя-то. Был слушок, что тебя тоже в Иркутск увезли…
- В Иркутск, - мотнул бородой Иван.
- Во! Я так и сказал ей, дурья моя голова, что здесь где-то Иван, в централе, может. Она в ноги: поди, говорит, узнай, из-за меня, говорит, пострадал Ванечка! Ну а куда я пойду, ты сам теперь рассуди! Кто чего сказал бы мне? А она руки целует, иди, говорит. Ну, я по Иркутску пошлялся, вернулся, говорю: узнал, тут он, разбираются, можа, по ошибке повязали, отпустят… Ты, говорю, подожди недельку, если не отпустят, я снова пойду…
В горле у Селиванова пересохло, он прикашлянул; вспомнив про водку, почти залпом проглотил, что в стакане было, и на закуску не взглянул.
- Тут, конечно, я виноват, Ваня, и можешь ты меня казнить, как хочешь… только оставил я ее у тетки и сбегал в тайгу на пару дней, дела были, пропади они пропадом, да ведь кто знать мог… Только когда в Иркутск приехал снова, Людмилы уже не было. Тетка - в страхе, дитё у ней на руках в слезах… Сказала она, что идет Ваню выручать, и пропала… И все…
Иван грохнул кулаком по столу так, что Селиванов подскочил и от стола отодвинулся. Но взял себя в руки Рябинин, только глаза закрыл. И так, с закрытыми глазами, сказал: - Дитё ж должно было быть… сына ждали…
Селиванов виновато молчал.
- А дочь?
- А дочь… всё в порядке, Ваня, - заговорил тот быстро и облегченно. - Вырастили! Нужды она не знала, сама тебе скажет! Выучилась она на учительницу, замуж вышла, за учителя тоже… Ничего мужик…
Последнее Селиванов проговорил не очень уверенно и, поймав вопрос в глазах Рябинина, поторопился разъяснить:
- Муж он ей хороший, ей-Богу, не обижает… Шибко партийный он только, у меня с ним разговору не получалось…
- Дурак, что ли?
- Чтоб сказать дурак, оно вроде и нельзя! Сам увидишь! Людишки так вокруг все поизменя-лись… Жить-то полегче стало. И оно понятно! Ежели один будет пахать с утра до вечера, то другой грабить будет не успевать… Да и власть вроде в лютости поостыла, а мужик ей тут же гимну подпоет под ее ж трубы… А людишки, они теперь, окромя взаправдашних дураков, безглазые какие-то… Смотришь им в зенки, а там только большой кружочек да малый. Малый туда-сюда бегает… А жизни в ем нет! Глядишь на человека, а человека не видишь! Ему сс…ь в глаза, а он тебе про культю личности…
- Не мели! - с досадой перебил его Рябинин. - Дочь-то про меня знает?
Селиванов опять глазами забегал.
- Ты ведь, Ваня, того, враг народа… Как бы ей жить-то? Пытала она по детству, где, мол, мамка да папка… Ну, говорил, мамка, дескать, померла по болезни, а папка, ну это… пострадал, мол, безвинно.
Увидев страдание на лице Ивана и белеющий в костяшках кулак, он снова заспешил:
- Но худого слова про тебя не было, Ваня, сама тебе скажет!
- Как она скажет, - простонал Рябинин, - если не ждет меня! А если объявлюсь, каким глазом посмотрит на меня, каторжника!
- А как я ей скажу, так и посмотрит, и никак подругому! - вдруг заносчиво вскинулся Селиванов.
- Ты?!
Селиванов смутился.
- Баловал я ее, Ваня. Любит она меня, сукиного сына! Я ж ее мехами, как королеву, разукра-сил! А в Иркутск без гостинца не приезжал! Все мои стволы на ее работали! Да и я к ней прилепился сердчишком…
Тут ему показалось, что наболтал лишнего, и поторопился загладить болтовню.
- Но ты на меня ревность не имей, Ваня! Я ведь, если по правде, и сам тебя уже не ждал… А теперь я ее тебе передам, как в рамочке! Когда скажешь, и поедем! Хоть завтра. А?
- Поедем… - неуверенно ответил Иван. - Кончай банку!
Селиванов разлил по стаканам остатки.
Электричка моталась, дергалась и будто спотыкалась о каждый километровый столб. Защелка в двери купе не работала, и дверь со скрипом елозила туда-сюда. Мимо купе все время сновали люди: кто сходил, кто садился, кто бегал из вагона в вагон. И в купейном вагоне не было спасения от суеты и шума. Ягодники с горбовиками и ведрами понабились в тамбуры, и оттуда в вагон клубами шел дым и гомон с непременным матом и анекдотами.
В купе несколько раз заглядывали, но увидев двух насупившихся стариков, проходили мимо. В соседнем купе бренчали на гитаре и орали какую-то дребедень. Все это мешало и думам и разговорам.
- Если тебе десять дали, пошто так долго был?
Рябинин смотрел в окно, ответил не сразу.
- Тяжко было. В побег ходил.
- В побег! - удивленно воскликнул Селиванов. - Так чего ж сюда не прибег?! Кто тебя здесь нашел бы?! Жил бы как царь таежный!
- Досюда добраться надо! - угрюмо ответил Рябинин. - Три раза я из лагеря уходил, и в первой же деревне вязали!
Селиванов хлопал глазами, карежась от стыда за друга.
- Да как же ты давался им? Неужто никто не уходил!
- Уходили, - вздохнул Рябинин. - Да только с кровью… А я того не хотел!
Наткнулся на непонимающий взгляд Селиванова, пояснил:
- Я себе воли за чужую жизнь не хотел! Не понять тебе…
- Точно! Не понять! Ни за что ни про что хапанули человека, загнали в загон, да чтоб за свою волю глотки не рвать - я того понять не могу! Ты уж извини, Ваня, только так вам и надо, стало быть, коли волю ценить не умеете. Хомутники!
Он раздраженно стучал ногой по полу и барабанил пальцами по столику у окна.
- А на что она, воля, - спокойно возразил Рябинин, - когда без облика человечьего останешься? Она - звериная воля получается! Я на зверей насмотрелся…
- А что полжизни в яме провел, это ты облик сохранил, да? А на что ж тогда жизнь? И на кой хрен бежал, если уйти не надеялся? Сроку себе прибавлял?
Рябинин поморщился досадливо.
- Говорю, не поймешь! Невмоготу было… Иной раз скажешь себе: нынче на все пойду! А не получалось! Из зоны уйдешь, на дороге мужика встретишь и знаешь: сейчас побежит и расскажет, и найдут по следу… А все думаешь, может, не выдаст, рожа у него человечья, а почему бы душа - нет?
Селиванов хлопнул ладонью.
- Я этого не понимаю и понимать не буду! Но вот, не в обиду будет сказано, ты в Слюдянке напервой в церковь потопал, попу ручку целовал… Бог-то, Он чем тебе в яме помогал той?
- Помогал, - ответил Рябинин. - А чем, про то ничего сказать не могу… Не потому, что слов нету, а потому, что ты этих слов не знаешь.
Тот раздраженно хмыкнул.
- Не тебе Он помогал, ежели Он есть, а мне, и потому я своей волею жизнь прожил и никакая стерва меня с моей тропы не согнала! А ты для воли своей руки не хотел марать…
- Души, а не руки! - поправил Рябинин. - Руки - что!
- Ну, пусть души! А чего ж Он тебе не помог уйти, чтоб и душу соблюсти и воли не терять?
- Не надо об этом, Андриан! - попросил Рябинин. - Ни до чего мы не договоримся! Ты свое прожил, я - свое! Чего меряться-то?..
Селиванов налег грудью на столик.
- Так ты что, жизнь свою не жалеешь нисколько?!