Бывало, профессор Тропинин, выйдя на середину зала, переливал кофе из чашки в стакан (чтобы остудить) и обратно; игнорируя улыбки окружающих, он отстаивал свое право на чудаковатость.
В общем, они познакомились, наговорились и адресами обменялись. Придумывать подробности, как с тем докладом, что-то пропала охота. Скажу только, что все дороги ведут в Рим.
– Что же вы, Николай Николаевич, в собственном соку варитесь, да еще здесь, в Петербурге?
– Вот что, – строго сказал Евгений Борисович, – передайте-ка привет одному человеку (сам не могу: он сейчас в командировке), буду весьма признателен. – И он дал ему мой рабочий.
5
Пламенный… Хладный…
"Когда будет составлен словарь Пушкина, – читаем у М. Гершензона, – то несомненно окажется, что никакие определенные речения не встречаются у него чаще, нежели слова пламя и хлад с их производными или синонимами в применении к нравственным понятиям…"
Соблазнительно поправить видного пушкиноведа (благо словарь языка Пушкина теперь под рукой): есть более часто встречающиеся слова "в применении нравственных понятий". Например, "счастье". Вот уж воистину любимое Пушкиным слово! Оно появляется в начальных строках самого первого стихотворения Пушкина ("К Наталье"), чтобы сопровождать потом все творчество поэта.
1813. "Прилетело счастья время…"
1814. "Но быстро дни любви и счастья пролетели…"
1815. "И так я счастлив был, и так я наслаждался…"
1816. "И счастья в томном сердце нет".
1817. "Кто счастье знал, тот не узнает счастья…"
1818. "Не всякого полюбит счастье…"
1819. "…На лоне счастья и забвенья".
1820. "И счастие моих друзей / Мне было сладким утешеньем". 1821. "Любимцы счастия, наперсники судьбы…"
1822. "И будто слышу близкий глас / Давно затерянного счастья…"
........................................
1836. "Вот счастье! Вот права…"
Мимолетное счастье. Счастье неуловимое. Обманчивое счастье, искушающее своей кажущейся доступностью. Счастье-тоска. Счастье, мыслимое только в прошлом. Последнее счастье. Счастье, равновеликое судьбе. При этом коварное счастье. Счастье-насмешка. Счастье независимости. Счастье…
Etc, – как любил писать Александр Сергеевич.
В конечном итоге, в принципе невозможное, вытесненное, замененное чем-то другим счастье, которого нет и не надо.
Привычка свыше нам дана:
Замена счастию она.
Трудно представить другого поэта, у которого столь часто встречалось бы это емкое слово. В нашем столетии таких, пожалуй, и не было. Ведь не Блок же, не Мандельштам, не "отяжеленный лирой" Ходасевич… О нынешних и говорить не приходится. И в девятнадцатом – не Тютчев, не Некрасов, не Баратынский. Быть может, Фет?
Может, Бенедиктов?
Я подумал: "Вот! Для шуток
Хочет бить, стрелять… Каков!
Да ружья нет – счастье уток!
Счастье юных куликов".
За неимением частотных словарей российских поэтов остается предположить (на манер Гершензона), что слово "счастье" как нравственное понятие у Пушкина встречается чаще, чем у кого-либо другого…
И далее в том же духе.
Что-то вроде визитной карточки.
Он сидел у меня в кабинете, – как, однако, звучит красиво: у меня в кабинете! – можно подумать, я большой начальник… Он сидел в нашей комнате (еще "в нашей комнате" иногда появляется литконсультант, ведущий шахматную рубрику), сидел, говорю, в нашей комнате и терпеливо ждал, а я, стало быть, читал его статью о Пушкине. Статья называлась "На свете счастья нет" и доказывала, что счастье есть, и что Пушкин (будто бы) специально написал "нет", потому что знал, что "да".
– Вы, наверное, стихи сочиняете? (Мы были еще на "вы".)
– Нет, – сказал он неуверенно, – не сочиняю.
Был он высокоросл, мешковат, сутул (первая встреча, как-никак, – пора и портрет дать), нижняя губа слегка оттопырена, синие круги под глазами, впалые щеки, морщина на лбу не по возрасту – словом, не из тех, кто производит впечатление сразу. Тогда я его, конечно, не рассматривал, это я сейчас живописую, а тогда я читал статью о Пушкине.
– Ну что, – сказал я, – вроде неплохо. Бодро написано. Молодцевато. Даже с эстрады читать можно. А зачем? Все про Пушкина пишут. Пушкин да Пушкин. Очень подозрительно. Очень.
– Я и сам вижу, – сказал он. – Всюду Пушкин. Откроешь роман, а там – Пушкин…
– Или взять кинематограф. Что это еще за мода?
– Или критику нашу… Только и говорят, можно или нельзя Пушкина тревожить, этично это или неэтично?
– Вот видите, – сказал я (он тяжело вздохнул). – Вопрос очень сложный. Я, извините, к такому разговору не готов. Увы, не читал Гершензона. Трудно оценить иронию.
Странно: тот факт, что я не читал Гершензона, давал мне почему-то моральное преимущество. Он заулыбался как-то глуповато, будто тоже не читал Гершензона, а только выудил откуда-то случайную цитату.
– И что вас потянуло на Пушкина?
– Сам не знаю. Пошел в библиотеку и написал.
– Вон вы какой начитанный…
– Есть немного.
– А что еще пишете?
– А так… Зарисовки…
– Вы математик?
– Постольку поскольку. Я инженер.
– Ну и прекрасно. Сварганьте что-нибудь на пять страничек о науке. Только о роботах не пишите. О роботах у нас куры не клюют.
Он предложил написать о реликтовом излучении.
– Нет, для нас сложновато.
Ну, тогда о радиогалактиках, о квазарах, об успехах радиоастрономии. (Радио радиом, но его явно тянуло в космос.)
Маленький очерк об эволюции Вселенной?
Я задумался.
– А хотите об антропном принципе?
– А что это такое? – спросил я осторожно.
Ну как же! Антропный принцип… Антропный принцип – это вам не хухры-мухры. Он объясняет картину физического строения мира. Все фундаментальные константы (неужели вы никогда не слышали?) предопределены фактом человеческого существования. Будь другой масса протона или гравитационная постоянная "гамма", и картина мира была б совсем иной. Жизнь в такой Вселенной стала бы невозможной. Нам повезло. Из бесконечного множества вариантов нам достался единственно приемлемый. Вселенная такова, потому что мы можем в ней жить. Если бы она была чутьчуть другой, мы бы не смогли рассуждать об этом. Разве это не чудо: мы сидим и беседуем? Как вы считаете?
– Пожалуй, чудо, – согласился я недоверчиво.
Между тем рабочий день подходил к концу. Мы вместе вышли на улицу. Он все еще рассказывал мне про этот антропный принцип, а когда закончил, стал я витийствовать. Писать надо так и так. Больше парадоксальности и смелее, и чтобы был элемент игры – это обязательно.
Мы прошли одну остановку. Около входа в метро его ждала – он сказал:
– Оля,
познакомьтесь,
моя жена.
А мы, кажется, знакомы, хотел сказать я, а может быть, и сказал, не помню. Помню, что сердце мое сильно забилось.
Пожалуй, поставлю-ка я здесь отточие:
........................................
Обозначает оно не столько пропуск событий, сколько растерянность автора перед необходимостью что-то рассказывать. О чем рассказывать, когда ничего не случилось; или лучше так: когда что-то случилось, но это "что-то" находится вне событийного ряда.
Грипп не задел. Дрожжи перестали быть дефицитом. Выступил на профсоюзном собрании с зажигательной речью: как мы живем, товарищи, как работаем? Купил новый дипломат… Не то, не то, не то. У тебя, говорят сослуживцы, чертики в глазах прыгают, – вот, что главное: чертики скачут! Мир стал рельефнее. Идешь по улице и замечаешь: рельефнее, не нарисованное, не из картона сделаннее. Батюшки родные, да уж не в оптимисты ли ты записался? Брось, говорю, какой ты оптимист, ты пессимист окаянный (да-да!), пессимист окаянный!..
Так вот и получилось (как-то). Познакомились – подружились. Мы обнаружили духовное, – сразу так уж и духовное? А почему бы и не духовное? – обнаружили духовное родство.
Иными словами, я сублимировал. Я сублимировал, и эта сублимация становилась объектом художественного осмысления. Лжесублимация.
Ну вот, корифеи психоанализа.
Что "вот"?
Ничего. Все в порядке. Дальше.
Дальше возвращаюсь к идее отточия. Если бы я писал киносценарий, то в этом месте дал бы ряд эпизодов. Один за другим, и все мельком.
Зима. Снег, улыбки. Мы втроем на льду Финского залива среди рыбаков-подледников.
Мы в тире (похоже на ретро). Он убивает волка. Я раскалываю орех. Оля выбирает цель, заранее щуря левый глаз.
На вечере молодых поэтов в ДК пищевиков. Молодой поэт размахивает руками.
"Ты ни горяч, ни холоден: Устало глядишь на мир со стороны, а стало быть, терпелив. Хаос души сокрыт от взгляда постороннего. Отчасти ты жить умеешь. Ты умен. Ты счастлив? Ты не горяч, не холоден. Ты сыт…"
Прыгает каскадер с подножки мчащегося поезда. Посмотри, Оля, как весь изогнулся (замедленная съемка. Сидим в кино). Сейчас он сгруппируется – медленно, как в дурном сне, – и покатится, покатится вниз по насыпи, мастер эффектных падений.
Каждый повествователь должен беречь свой вестибулярный аппарат. А то как даст, как занесет, замотает…
…Впрочем, не знаю, не знаю. Быть может, юлианский календарь действительно имеет свои преимущества перед григорианским. Я готов легко согласиться, хотя и не слушаю К., и даже готов зевнуть, но, разумеется (благовоспитанный человек), не зеваю, а только сильнее сжимаю челюсти, и киваю в знак внимания головой, и гляжу на новогоднюю елку. Елка уже заметно поосыпалась, поувяла. Вся в бусах и серпантине, она, разукрашенная, напоминает теперь молодящуюся певицу, эта новогодняя, вернее, староновогодняя елка. Тринадцатое января. Вечер. Телевизор безумствует у соседа. Мультипликационный, как и обещано, концерт. А за окнами снег… (Имею обыкновение уточнять, что происходит за окнами, так вот: идет снег, снежные хлопья…)
Николай разворачивает карту миротворного круга.
– Смотри: это тысячелетие прошло под знаком Рыбы, прошлое – тоже. Точка равноденствия перемещается в сторону Водолея…
Я допиваю остатки чая.
– Кстати, о времени. Пора и честь знать.
Оля:
– Не торопись, детское время.
И то верно: живу рядом.
– Ты их завел?
– Конечно, завел.
Они говорят о часах, о старинных часобоях с потрескавшимся циферблатом.
В этой комнате разрешается делать все.
– Двигать мебель, если будет желание, на голове стоять, приемник доламывать. Нельзя только не заводить часы. У хозяйки пунктик. Что-то случится, если часы остановятся.
– Была сказка такая.
– Сказка?
........................................
Все поменялось. Теперь мы – Ольга и я – сидим на корточках, выдвинули ящик с открытками из-за шкафа:
Савина, Ермолова, Сазонов – фотографии артистов Императорских театров. "Редкие?" – "Ну, как сказать, начало века…" Давыдов-Расплюев в помятом цилиндре; Давыдов-Бальзаминов, ноги под себя, на скамейке. Слободин, Варламов. "Он похож на соседа". – "На вашего соседа?" – "Да, на Александра Степановича". – "Вот как; Варламов…" Она (мы сидим на корточках) коснулась коленом (случайно) моего колена, а я (будь раскрепощеннее) не убираю. Лилина и Качалов. Качалов и Лилина. Знаешь, я хочу потрогать твои волосы, такая мальчишеская идея (действительно, мальчишеская, если следовать лит. традиции), но я (благовоспитанный человек) не трогаю их, а только думаю, как… А еще думаю я, что тот, кто стоит за спиной, он все видит, все знает, и пусть. Он не умеет ревновать. Ему не надо.
"Почему ты такой счастливый?" – хочу спросить я, но говорю, обернувшись:
– Почему ты такой умный?
Он накрывает ладонью часть миротворного круга (Овен? Водолей? Рыба? Воздух – Меркурий, Вода – Юпитер).
Звонок.
– К вам гости.
– Это не к нам. Это Самсонов.
И, как по команде, часы на стене отбивают полночь.
........................................
"Не бойся гостя сидячего, а бойся стоячего" – о себе. (Топот по коридору уже прекратился; разволновавшийся Александр Степанович произнес, подмигивая: "Спокойной, товарищи, ночи"; запах плесени и гнильцы сделался несомненным.) Я в пальто и слегка удивлен.
– Что это было?
– Это было Самсонов.
– Живем как во сне, – загадочно улыбается Оля.
Охотно верю: видел его со спины: приземистый, дюжий, косолапый (Вий!), если б лицо оказалось железным, стал бы точно похож на Вия. О тайна, – говорю я, слегка паясничая и пожимаю руку хозяину. – О тайна. – И целую хозяйку. "Ну и квартирка, однако!" И выхожу на улицу.
Снег.
"Он прав, надо жить с ощущением чуда. Все для нас и чудесно. А для кого же еще? А мы, дураки, – как гости…"
........................................
Вот и письмо от жены (от бывшей). С Новым годом. (Спасибо.) У них "нормально". Просит переслать валенки.
6
Ты ни горяч, ни холоден. Куда там!
Не метаться
в огне тебе, и не до медитаций
суровых (?), ледяных (?), когда твой ум
решает, как да что, – да все в порядке,
все хорошо, растет укроп на грядке,
ты ортодокс, возможно, вольнодум.Ты ни горяч, ни холоден. Устало
глядишь на мир со стороны, а стало
быть, терпелив. Хаос души сокрыт
под маской ироничности. Отчасти
ты жить умеешь. Ты умен. Ты счастлив?
Ты ни горяч, ни холоден. Ты сыт.Ты ни горяч, ни холоден. Ты просто
один из тех, кто вышел выше ростом
тех, кто пониже, впрочем, ниже тех,
кто выше, та-та дальше я не помню
та-та-та та-та тара-та-та-та
какой-то там тра-та-та-та успех.Ты ни горяч, ни холоден. Ты ищешь
тра-та-та та-та та-та-та-та тыщи
тра-та-та-та, но не нашел еще
в себе себя. Как малое дитятко
тра-та-та та-та ищет под кроваткой
игрушку: холодно? теплее? горячо?
– Вот вы, Оля, это все театр-театр, говорите, литература там, поэзия… а я, я что хочу сказать?
– Вы бы не бродили, Александр Степанович, вам же укол сделали.
– Я сегодня книгу читал, вчера то есть. Воспоминания о Лермонтове – не поверите, плакал! Тот молодой, этот еще моложе…
– Кто, Александр Степанович?
– Мартынов. Совсем пацан – ну, сколько там? – двадцать с хвостиком. Мальчишка!.. И такая глупость получилась… Такая, не поверите, какая глупость…
– Да я знаю…
– У них, Оля, был вечер, прием значит… Ну вот, был вечер, а Лермонтов, он с дамой беседовал, и стояли они как бы возле рояля… Ктото играл на рояле, музицировал, значит… Князь Трубецкой, кажется. Ну вот, стоят они с дамой, беседуют, вдруг входит Мартынов, и за поясом у него, знаете, два кинжала. На Кавказе все так ходили: у кого один кинжал, у кого два, кому как нравится. Лермонтов да и скажи: вот, посмотрите, вошел мужчина с двумя кинжалами. А дама возьми и хихикни. И как назло, Оля, в это время музыка прекратилась. И все слышали. И так получилось, будто Лермонтов нарочно сказал, чтобы все слышали. Хотя чего тут особенного? Сказал и сказал. Ничего особенного, так ведь? Ну вот, Мартынов говорит ему потом: "Мишель, ты меня опять, значит, оскорбляешь…" У них и раньше было… "А мы с тобой договаривались насчет деликатности, забыл?" Самолюбие у него, Оля, у Мартынова… Ну, Лермонтов пожимает плечами: что делать, если так получилось, или ты теперь меня, говорит, на дуэль вызовешь? А тот разозлился: да, говорит, милостивый государь, и все!
– Ну так вы лягте, Александр Степанович, не бродите…
– Прочитал я все это, и так тоскливо стало, так стало печально… Подхожу к окну, а во дворе бабы ругаются, не поделили что-то. Кричит одна другой через весь двор: ах ты, сукина дочь (извините, Оленька), так разэтак… А вторая отвечает в том же роде, только еще круче. Ну и что? Покричали-покричали и успокоились, как ни в чем не бывало… Никто ни в кого не стреляет. Все живы-здоровы… Благополучие!.. Так и живем, Оля.
А пальцев на правой руке у деда не было. Ему повезло. Он сам говорил, что ему повезло. Он считал себя человеком везучим.
Обручальное кольцо самоварного золота хранилось в железной коробочке из-под индийского чая. Еще там лежал петровский пятак и почему-то наперсток.
Когда умерла бабка, дед надел кольцо на безымянный палец левой руки. Эта рука была разработана, как клешня у омара. Он рубил, пилил, строгал одной левой. А если кто здоровался с ним за левую руку, то всегда крякал от неожиданности, и тогда дед, словно читал по бумажке: "Ха-ха-ха", – громко и членораздельно смеялся.
Февраль-фебруарий, бокогрей лютый. Сшиби рог с зимы.
На углу Невского и Гоголя она окликнула: "Привет!"
– Привет, сто котлет. Давно не виделись. (Давно – это значит неделю).
– Какой ты зашоренный сегодня… Не замечаешь.
– А… Придумываю.
– Оно и видно. Куда?
– Туда.
– И я туда же.
Слово за слово: "Букинист", кондитерская, Гостиный.
– Хочу купить шляпу.
– Шляпу?
– Широкополую.
Мы отстояли очередь в отдел головных уборов, и – о чудо! – продаются шляпы. Широкополые.
– Потому что зима.
– Тебе идет.
– И тебе идет, посмотри.
("…На чеширского кота в сапогах и шляпе…").
– Ух, ты!
Вот именно: "На чеширского кота, глянь, какая красота".
Зима. Февраль. Метелица. Февраль – месяц лютый, спрашивает, как обутый. У меня было дурашливое настроение. Помню, в пионерском лагере я победил на конкурсе знатоков пословиц. Вьюги да метели в феврале полетели. Мы шли по Невскому.
– Ты сама вязала варежки?
– Конечно сама, я сама вяжу. И потом…
Потом – суп с котом.
Вышли на Садовую. Тут Ольга остановилась.
– Подожди.
Я не понял.
– Что-то случилось?
Она держалась за бок и вид у нее был очень горестный.
Я растерялся.
– Ничего, отпустит, – успокоила Оля. – Почка.
Не отпускало.
– Вот что, – сказала, – давай-ка зайдем к товарищу, тут близко. На пять минуток, хорошо? Я свечку сделаю.
– Конечно, зайдем.
Я взял ее за руку (или под руку?), как-то по-особенному взял, осторожно, заботливо, с участием, и повел делать свечку.
– А что за свечка, Оля?
– Ну, это упражнение гимнастическое, ноги вверх вдоль стены, а сама на лопатках стоишь, помогает. – Она прихрамывала, и я вместе с ней прихрамывал, будто мог тем самым помочь (это я не сразу заметил).
Мефистофель жил на третьем этаже, – он и был "товарищем" ("Сатана там правит бал…"). Жил-был Мефистофель. Оля прошла "в ту комнату", а мы с хозяином расположились на кухне, сели за стол и загоремыкали. "Ну вот", – говорил Мефистофель. "Да, – отвечал я, – вот вам и "ну"". Он предложил яичницу (жарил перед самым приходом), я отказался.
– Значит, вы "Фауста" ставите? (Беседуем.)
– Мюзикл.
– И сами поете?
– Под фонограмму.