Поцелуй Раскольникова - Носов Сергей Анатольевич 14 стр.


– Трудно представить.

– Такой спектакль.

Беседа не клеилась.

– Натурфилософия Гёте, честно говоря, не близка мне.

– А?

– Натурфилософия, говорю…

– Андрей Филиппович, – отозвалась Оля из комнаты, – я ваш ковер со стены уронила!

– А черт с ним, – пробормотал Мефистофель. – Какая тут натурфилософия. У нас все по-другому.

Помолчали.

– Но – мюзикл!

Говорить было явно не о чем.

– И конец меня не устраивает, – продолжал я задираться (от зажима, наверное). – Получается, Фауст всех надул. Пользовался сатанинскими привилегиями, все ему, как с гуся вода, а в результате еще и на небо вознесся. Плохо это или хорошо, но договор был заключен, и его нарушили. Мне такая справедливость не нравится.

– Не знаю, – сказал Мефистофель.

Я добавил зачем-то:

– Каждый должен заниматься своим делом.

Мефистофель задумался.

– Вы правы, – согласился он. – А как же иначе?

Он был очень галантен. Провожая нас на лестничной площадке, долго раскланивался и приглашал, если что, заходить не стесняясь. Оля заметно повеселела. Она укала с нарочитой беззаботностью ("У! У!") в пролет лестницы, но эхо не откликалось. Надо запомнить, подумал я. Мы вышли на улицу. Шел снег.

– Вот глупость. Врачи рожать не дают. Нельзя рожать, говорят. Дурында.

…Стихотворение "Пора, мой друг, пора…" Пушкин написал, по-видимому, в июне 1834 года. Тогда же в письмах к жене он говорил о желании порвать с суетой столичной жизни и поселиться в своей деревне. Июньские письма, дающие достаточное представление об умонастроении поэта, вполне дополняют известное восьмистишье Пушкина.

Те же обращения, та же доверительная интонация:

"Прошу тебя, мой друг…", "Пожалуйста, мой друг…"

Та же идея бегства: "Ух, как бы мне удрать на чистый воздух…" Кажется, только при одной мысли о побеге Пушкин сбивается на стихотворный размер: "Туда бы от жизни удрал, улизнул! Цалую тебя и детей…"

Мотив смерти: "Умри я сегодня, что с вами будет?" (Ср.: "…И глядь, как раз умрем".)

А вот и сакраментальное слово (о серьезном – шутя): "Но вы, бабы, не понимаете счастья независимости".

Счастье независимости. Этому он знал цену лучше, чем кто-либо. О независимости мечтал сам поэт, о ней тосковали его герои. Например, Евгений из "Медного всадника": "О чем же думал он? О том, / Что был он беден, что трудом / Он должен был себе доставить / И независимость и честь". Напротив, себялюбивый Германн искал счастье в картежной авантюре: "Вот мои три верные карты, вот, что утроит, усемерит мой капитал, и доставит мне покой и независимость!"

Независимость, покой, счастье…

– Мне нравится твоя жена.

– И мне нравится.

– Когда ты бросишь ее, я знаю, что сделаю.

– Во-первых, я ее не брошу, а во-вторых… – Что будет "во-вторых" он не сказал, но я сам догадался.

– Все равно я вас разведу.

– Это как?

– В повести. Я уже написал половину.

– Очень неоригинально.

– Очень оригинально. Ты изменишь ей, или она тебе, я еще не придумал, и ты прыгнешь с поезда.

– Зачем с поезда?

– Мне так хочется.

– Странное желание, – сказал он.

– Ничего странного, – сказал я, – ничего странного.

7

– И никаких шахмат, – добавил Воздерженцев, – никаких чаепитий!

Марина, Марина, наелась маргарина! Марина, Марина, ангина, скарлатина! (Дразнилки.) Оленька – Оль, голый король… Блин. Полблина. Четверть блина.

– Да нет, я все понимаю, но это моя профессия… Моя профессия – тяжелые вещи. Я двигаю тяжелые вещи – кровати, доспехи рыцарские, всякие тумбы, – и это моя работа, тяжелые вещи… Раньше я думала: вот поступлю, вот окончу, вот стану актрисой, да еще какой актрисой… А теперь знаю: мое призвание – тяжелые вещи. И хорошо. Я знаю свое призвание. Тяжелые вещи. Ты говоришь "лицедейство". И пусть. Я сама вижу, где лицедейство. Но я не могу без этого, и без тяжелых вещей – тоже. Понимаешь?

– Да, интересно. Моя работа тоже сопряжена с передвижением массивных предметов. Раз в две недели мы носим в поверочную лабораторию измерительные приборы – это в другой корпус: генераторы, частотомеры тяжелые, – навьючимся, как те самые, и вперед.

– Я говорю о другом, ты не понял.

Он бы мог и не напоминать про шахматы. Последняя лихорадка отсвирепствовала еще в прошлом квартале; к тому же электронные часы (шахматные, самодельные, гордость "правых") попросили коллеги из межотраслевой лаборатории и, судя по всему, приобрели в собственность.

Приходил пожарный – молодой, принципиальный. Он напомнил Анне Тимуровне о ее допобязанности, – это она отвечала за противопожарную безопасность в третьей комнате, – составил акт для пущей убедительности и унес электрочайник. Все чайные клубы объявили о самороспуске. Воздерженцев лично реквизировал кипятильники.

"Пятачок" опустел. Курили теперь этажом ниже, в специально отведенном для того помещении. А на "пятачке" повесили плакат о вреде курения: зеленый субъект в очках (следовательно, научный работник) рассыпается на дымящиеся кусочки.

Виктор Тимофеевич Воздерженцев написал в многотиражную газету передовицу: "Работы стало больше". И в самом деле, работы стало больше. Составлялся отчет – 180 страниц на машинке и 30 страниц приложений! Годовой отчет всем отчетам отчет. Марину перевели к "правым".

Одно обстоятельство серьезно тревожило Воздерженцева. На последнем ученом совете кто-то употребил выражение "тупиковая тема". Ничего конкретного под этим не подразумевалось, просто речь зашла о научном балласте, вообще о научном балласте, и ктото сказал: "тупиковая тема", – Виктору Тимофеевичу пришлось не заметить, как на него посмотрели другие. О бесперспективности поговаривали и в самой лаборатории Воздерженцева. При этом примиренческие настроения (главным образом в среде незащитившихся), что-де, и тупики необходимы в науке, Виктор Тимофеевич осуждал, как рационалистическую ересь. Никаких тупиков. Диссертабельность и перспектива (конечная цель исследований рисовалась некоторым в образе докторской шефа). Шутка ли это: за год защитились двое. Но Воздерженцев знал, что оба кандидата подыскивают другую работу.

В октябре приезжал заказчик. Представитель заказчика. Или просто – представитель. Вид у представителя был не очень представительный: невысокий лысоватый мужчина лет сорока пяти с экземой на переносице. Ему показывали установку, включали приборы, щелкали "децибельниками", причем с таким видом щелкали, словно хотели удивить невероятной диковинкой, а он недоверчиво спрашивал: "Что это? Что это?" – и хмуро констатировал: "Вижу". – "Нам надо то-то и то-то", – сообщал представитель. – "Ну, не совсем то, зато можем предложить это". – "Нам надо то-то и то-то".

Касаев стоял за спиной Воздерженцева ("наша талантливая молодежь"); он держал тетрадь с математическими выкладками – летопись разложения в ряд одного нехорошего интеграла (интеграл не хотел раскладываться), Касаев ждал. Выбрав подходящую минуту, Виктор Тимофеевич заговорил о теоретических аспектах проблемы. Увы, представитель мало интересовался математикой, он хорошо чувствовал железо: "То-то и то-то". – "Подождите, вот напишем годовой отчет – тогда увидите".

Годовой отчет – три экземпляра один на другом, а сверху тридцатидвухкилограммовая гиря (пресс) – теперь лежит на столе. Последние осциллограммы наклеивались в уже переплетенные экземпляры отчета.

– Но, – сказала Марина, – я не смогу впечатать в таблицы…

– Я знаю, – сказал Касаев.

– Ты забыл сказать

План

1. Марина.

2. ?

3. ?? Измена?

Пирогова – вычеркнуть. У кого из мужиков больше всех на лбу рогов? Всех рогастей Пирогов. Он имеет "пи" рогов (т. е. 3,14). Остальное вычеркнуть.

Итак, шел снег. За окном шел снег. Снег шел. Итак, шел снег.

Не кульминация, а резонанс.

Если длина волны не отвечает параметрам резонатора, в последнем возбуждаются хаотические гармоники.

А ты меня простишь, но не поймешь. Зато простишь легко, как опечатку, как в городе старинную брусчатку, забудешь мой томительный бубнеж. (Куда-нибудь в середину?)

Все мечешься.

Или: Касаев, ты все мечешься? Я мечусь? Вот уж я-то совсем не мечусь.

Диалоги.

– Ты забыл сказать…

– Спасибо.

– Первый раз в первый класс.

– Я даже испугался немного.

– Странно. Я думала, вы с женой…

– Что?

– Без предрассудков.

– Давай не будем о жене.

– Извини, забыла разницу.

Вот и сломалось перо. Жмешь – не выдерживает. Будь порядочным, не фальшивь. Не придуривайся. Никто не верит, что пишу гусиным. Никто не верит.

8

Эта ночь, эта безумная ночь, эта самая моя бестолковая ночь, нелепая до невероятности и невероятная до нелепости, уж просто и не знаю, какая ночь – слов нет – застигла меня в пути.

А дело обстояло так.

Я ехал в электричке, уже проехал Гатчину, времени шел примерно час одиннадцатый.

Я ехал и думал. О чем же я думал? Да все о том и думал. Жаль, думал я, концы не свести с концами (в смысле формотворчества), жаль, все разваливается. А ведь так хорошо начал! Я способствую увеличению энтропии. Надо сосредоточиться.

Конечно, это не столь интересно, о чем именно я думал, но я специально останавливаюсь на деталях, чтобы поправдоподобнее изобразить происшествие, заведомо неправдоподобное… Без подробностей тут не обойтись, и вот еще для убедительности: возвращался я не откуда-нибудь, а со станции Сиверская; там, на Торговой улице, я навестил двоюродного брата моей бывшей… моей бывшей жены и возвратил ему чехол от кинопроектора, но к тому, что случилось, это, по-видимому, никакого отношения не имеет.

И еще кое-что проясняющая подробность: мое настроение. Весь я был такой деятельный, активный, и в то же время сосредоточенный, собранный, самоуглубленный и, что особенно важно, томим предчувствием. Предчувствием сам не знаю чего. Задним-то числом весь психологизм выглядит попроще. Итак, я сосредоточился. На чем? На вполне конкретных вещах: на своих творческих поползновениях и связанных с ними осложнениях, скорее, однако, формалистических, чем драматических. В руках я держал блокнот, рисовал крючочки, то есть думал. Ничего удивительного, в электричках я всегда мудрствую – было бы время и никто б не мешал. Так вот, озадачивало меня, среди прочего, непредвиденное расхождение между героями моих записок и реальными их прототипами. Даже не столько само расхождение (вполне естественное), сколько неспособность автора (моя то есть) подвергнуть его контролю. Реальные прототипы – так их назовем – хорошие, милые, славные люди: он и она, она и он – мои друзья, если на то пошло, пребывают в том возбужденно-радостном состоянии жизнеприятия, которое сами они, ничуть не пугаясь, называют, – а за ними и я грешным делом, – счастьем; но, положа руку на сердце и хорошо подумав, я бы предпочел слово "благополучие", мы все "благополучные", – я-то скептик, положим, человек предубежденный, более того, имеющий свой какой-никакой интерес (допустим), предпочел бы слово "благополучие" слову "счастье", да только их мое мнение не волнует!

Их не волнует, а меня вот почему-то волнует, что их не волнует, – вся сложность заключается в том, что теория перевоплощений на сегодняшний день практически не разработана… Все, молчу. Ближе к делу. Он и она, литературные двойники этих живых, реальных людей, не менее самостоятельные по отношению к автору, чем те сами, и вовсе не намерены потакать его (опять-таки моим) усилиям "чуть-чуть" подправить действительность. Они попросту игнорируют меня, и я должен считаться с тем, что у них гармония и неустроенность их не устраивает. Может, я что-нибудь не так понимаю? Все третьи лица, как только заявляются их имена, моментально становятся лишними, а ведь я возлагал надежды и на Марину, и на некоего Пирогова, и на Воздерженцева… даже на Артамонова, чья фамилия дважды мелькнула где-то в начале, не говоря уже об Игоре Максимильяновиче, режиссере, и об этом… Андрее Филипповиче, который Мефистофель… (Ольга сказала: "Нет, я бы отказалась. Во-первых, без души нельзя, во-вторых, она живая и, значит, жить хочет, и живет у меня вот здесь, в ямочке под гортанью, а в-третьих, это как знать день своей смерти, – придут и попросят. Какое уж тут счастье!") Один лишь Евгений Борисович не подвел, выполнил свою сюжетообразующую функцию, но именно его-то мне меньше всего хотелось бы эксплуатировать. Надо бы написать письмо в Кострому (кстати!), а то я совсем негодяй после этого. Как там Большие Числа? Как там Грамматин Николай Федорович?

Николай Федорович Грамматин
в своей Костроме уснул как убитый,
а когда почувствовал флюиды,
сел и сидит на краю кровати…

Ну ладно. Была ночь. За окнами темно и холодно. Я ехал в электричке, держал блокнот в руке и думал. Юноша и девушка сидели напротив. Оба не очень трезвые. Вернее, не очень трезвым был он, а уж она-то совсем… Она икала. Она, увы, икала, вздрагивая всем телом, а он, видимо, стесняясь того, что она неэстетично икает, придурковато улыбался и оглядывался по сторонам, словно призывал всех в свидетели: вот, посмотрите, какая история… как это так могло получиться?.. Девушка икнула и вздрогнула, он посмотрел на меня своими невинными очами, я встал и вышел в тамбур.

Я вышел в тамбур.

Странно, но факт: дверь наружу была приоткрыта. Я посмотрел туда, где было темно, – там, в темноте, мелькали деревья. Я подумал, хорошо бы оставить Касаева одного в тамбуре пригородной электрички. Пусть он курит и смотрит туда, где мелькают деревья, и думает о математике. Он рационалист, мне так удобнее, пусть он думает чаще о математике, а именно: просто об арифметике, пусть он, вдруг захотелось мне, складывает в уме и вычитает, умножает и делит, и глядит в темноту, где мелькают деревья, и думает при этом… и думает, что он думает. Отдадим должное широте интересов, но все от ума – даже любовь к Пушкину. Он – антигерой… да-да, как в том фильме (в каком?)… антигерой, и все тут. Пусть он просто считает: один, два, три, и так до Самого Большого Числа, и не догадывается о мнимости своего благополучия… но, запутавшись окончательно (а я-то уж его так запутаю!), он вдруг осознает эту самую мнимость, когда совершит какой-нибудь нелепейший, безотчетнейший, немотивированнейший поступок. Он (моя старая идея) прыгнет с поезда!

Я подошел к полуоткрытой двери. Высунулся наружу – холодный воздух ударил в лицо. Прыжок выглядел бы вполне правдоподобным, особенно здесь, где электричка почему-то замедляет свой ход. Главное не налететь на столб. Если он будет действительно прыгать, то пусть – по ходу движения поезда. Меня словно толкнул кто-то.

"На свете счастья нет, но есть покой и воля…" Антитеза ли это?

Афористическая строка Пушкина вовсе не отрицает счастье, а дает ему емкое определение.

Счастье – не что иное, как покой и воля. Нет счастья, кроме покоя и воли.

То, что мы называем счастьем, на самом деле есть покой и воля.

А следовательно, нет противоречия между словами прозревшего Онегина и этой пушкинской формулой. Поэт как бы говорит: мой Онегин наказан за ошибку – вольность и покой он предпочел счастью, одно противопоставил другому. Но именно "покой и воля" – настоящее имя счастью; иного счастья нет.

Когда я открыл глаза и понял, что члены мои целехоньки, я ничего не испытал, кроме чувства недоумения. Где-то далеко за лесом (за перелесками) громыхала уходящая электричка, а я лежал под насыпью на снегу и глядел на небо. Почему, медленно думал я, на небе нет звезд? – именно так я и думал, именно медленно, именно такими словами (а я думал словами, потому что хотел запомнить все, что думал, и даже записать, когда встану). Звезд не было. Озарения не испытал. И глубокого неба Аустерлица не было тоже, и вообще ничего не было, кроме мглы холодной, насыпи железнодорожной, поля картофельного, и меня самого на снегу лежащего, и вверх смотрящего, и будто со стороны себя видящего. И тогда я подумал, о чем не скажу. Мне стало холодно. Я поднялся на ноги, подобрал шапку, вскарабкался на эту самую насыпь и не пошел – побежал три километра до станции. Я успел на последнюю электричку.

Назад Дальше