Музей обстоятельств (сборник) - Носов Сергей Анатольевич 15 стр.


Дина Рубина. "Вот идет Мессия!"

Помню, как однажды, треснув с пожилым набоковедом, многое повидавшим на своем веку, сколько-то грамм в рюмочной (задушевная беседа обо всем на свете), я вдруг почувствовал на себе проницательный взгляд собеседника и услышал, показалось мне, странное: "Сергей, почему вы не антисемит?" Поговорили. Вспомнил сие, читая роман Дины Рубиной – именно то место, где герой, оставив в стороне иронию (кажется, свойственную всем персонажам писательницы), произносит нешуточное: "Вот либидо этого мира, его подспудное сокровенное желание: превратить нас в дым". Фобия? Мания отношений? Как это "этого мира"? Всего "этого мира"? То есть чтобы так это было в подкорке?.. Ну вот я – почему я не антисемит? А если антисемит, то до какой степени? (Один из героев романа обзывает антисемитским родное израильское правительство.) Кому надо, роман давно прочитал, и, может, я из тех, кому не очень-то надо, – иначе откуда такой царапающий дискомфорт, словно входишь в чужой дом не уверенный в приглашении или читаешь письмо не тебе? Бывший хирург, менее всего склонный к моралистике, вынужден объясняться с алкашом-соседом, не оставившим на прежней родине привычки мочиться в парадном (и обладавшим, судя по всему, сомнительными документами). "Так работай, сука! – тихо посоветовал Витя. – Живи тихо, лечи дочку, будь евреем, блядь!" Проникновенно сказано. Есть тут у Виктора такая задача конкретная – не выдать в себе "страшной ненависти, горящей в его горле ровным кварцевым светом", не показать ее третьему лицу, постороннему, добродушному, не понимающему, к счастью, по-русски репатрианту из Пловдива, который здесь же на лестнице стоит и глядит, как мило беседуют эти двое. Интимная сцена, ничего не скажешь (я, впрочем, упрощаю блестяще прописанный эпизод), но вот парадокс: тот из Пловдива ничего не поймет, не услышит – услышим, вернее, невольно подслушаем – мы, держащие книгу в руках, что евреи, что неевреи. Пишут, это роман о "самоидентификации русских евреев". По TV полуночный спор в передаче Александра Гордона, что значит "быть евреем". Дина Рубина не говорит, что значит быть, – устами своего героя она говорит: "будь". Может, это и есть из области общечеловеческого. Рядом с постоянно (и болезненно) "самоидентфицирующимися" русскими евреями, что делать русскому нееврею, как не "самоидентифицироваться"? Будь русским, татарином, вепсом. Баранкин, будь человеком. Быть человеком – значит быть равным себе. Вот и будь. Может, Машиах и придет и поднимется на белой ослице по узкой улочке, где живет праведница Йохевет, но это будет праздник не "на нашей улице", не на моей; я там не нужен. Может, в том и есть общечеловеческое, что этот роман, исполненный редкого достоинства, оставляет каждого со своим, ну допустим, меня – наедине с моей невостребованной "всемирной отзывчивостью", "своей рубашкой" и "своей колокольней", со всем тем, о чем проще сказать: "ваши проблемы". А что до проблем тамошних русских – их и так предостаточно.

А. Плуцер-Сарно. "Большой словарь мата". Т. 1

Труд, надо сказать, сугубо научный, ошеломляющий масштабностью замысла.

О серьезности подхода к вопросу можно судить хотя бы по Списку источников словарной базы данных, насчитывающему более 600 единиц (Лимонов и поэт Мякишев оказались полезными автору словаря сорока пятью текстами каждый, Сорокин и остальные им значительно уступают). Кроме того, Плуцер-Сарно пользовался сведениями большого числа информантов, 115 из которых поименованы в отдельном списке с указанием года рождения, образования и профессии.

Библиография словарей, содержащих обсценную лексику и использованных при подготовке базы данных настоящего словаря, включает около 50 наименований – о научной ценности большинства этих источников, как мы узнаем из предисловия, автор очень невысокого мнения (не исключая словаря В. Даля в знаменитой редакции И. А. Бодуэна де Куртенэ).

Всего словарь содержит "523 фразеологических статьи, в которых представлено около 400 идиом и языковых клише и более 1000 фразеологически связанных значений слова хуй".

Одно наблюдение. Что бы ни говорили о раскрепощении общественного сознания, к легализации русского мата общество, на мой взгляд, не готово. Признаки этой неготовности можно различить в самом словаре. Настоящий труд предваряется статьями экспертов. Если автор первой статьи доктор филологических наук В. П. Руднев употребляет смело слово "хуй" в таком обильном количестве, что вынужден даже порой разжижать свой текст эвфемизмами ("главный герой" [книги] и т. п.), то автор второй обстоятельной статьи профессор А. Д. Дуличенко объект словаря Алексея Плуцера-Сарно (и собственных исследований) обозначает не иначе как скромным иероглифом в виде заглавной буквы Х. Справедливая оценка труда А. Плуцера-Сарно, данная А. Д. Дуличенко, соответственно, выглядит несколько курьезно: "…В отечественной лексикографии и истории духовной культуры сделан большой прорыв в понимании и дальнейшем познании феномена, называемого в народе кратким, четким и весьма образным словом Х". И это в предисловии к словарю, где заветное слово употреблено несколько тысяч раз в своем первозданном величии!

Анатолий Королев. "Человек-язык"

Своеобразный эксперимент над читателем.

Роман конструируется прямо у нас на глазах, при нашем молчаливом и посильном участии – как русская параллель фильму Дэвида Линча "Человек-слон" – с неизбежными нравственными девиациями, обусловленными несходством менталитетов (по версии Королева). У них человек-слон Джон Меррик, у нас – человек-язык, некто Муму. Идеи сострадания, жертвенности, а также ответственности ("за тех, кого приручили") автор доводит до крайности, практически до абсурда: молодой врач забирает домой из спец. клиники беспомощного слабоумного урода с непомерно огромным языком, вводит в семью и по нравственным соображениям женит на своей невесте, еще большей идеалистке, чем сам он. Причем психологически все достаточно тонко выверено, автор вообще, кажется, способен замотивировать все что угодно.

Надо отметить тактичность Анатолия Королева, уместность его "veto! veto!" – когда лучше остановиться и замолчать. В противном случае мог бы начаться Вик. Ерофеев. Но нет: при всем "постмодернизме" проекта "гуманистический пафос", как принято сие называть, имеет присутствовать. Другое дело, что пафос этот провокативен, и, главное, он следствие умственной игры. "Оставим взаправду за порогом текста вкупе с дурной злободневностью и не пустим басы биографии в пенье птиц". Роман принципиально двусмыслен и этим еще больше "цепляет" читателя. Вот и финал героя предложен в трех вариантах – на читательский выбор. А вот кого родила героиня: мальчика? девочку? урода? – выбирайте, критерий дан: "нусное тля спасения фашей туши" (говоря уродливым языком, вываливающимся изо рта).

Так что можно сказать – роман о спасении. О душе. И о возможности постановки проблемы.

Дмитрий Липскеров. "Родичи"

Эскимос-старожил вспоминает о встречах с Берингом, тоже, по его разумению, эскимосом. Брат съел брата, за что был расстрелян по приговору, оба зависли между небом и землей и по ночам бьют нового сожителя вдовы расстрелянного. Беспамятный тридцатитрехлетний студент-альбинос, изувеченный рельсом, демонстрирует чудо регенерации и попадает на сцену Большого театра, солистом которого он и без того является. Его импресарио – бывший патологоанатом, обнаруживший в ноздрях мертвецов землянику.

Белый медведь в песчаной пустыне. Железнодорожные колеса из платины.

Намек на второе пришествие. Тонкая стилизация под графоманский дискурс (особенно в диалогах). Местами смешно.

Возможно, смысл романа следует искать в оппозиции "живое/неживое", заявленной в начале и конце "Родичей". Но, по-моему, лучше не искать вовсе. Похоже, автор апеллирует к "внутреннему идиоту", подобно тому, как делают это герои знаменитого фильма фон Триера. Если есть в тебе, читатель, "внутренний идиот", обнаружь его, разбуди, и ты будешь благодарным читателем "Родичей".

Ольга Славникова. "Бессмертный. Повесть о настоящем человеке"

Берусь за отзыв о "Бессмертном", а в новостях – опять про дискуссию в Англии по поводу эвтаназии; показывают скособоченную женщину в инвалидной коляске – пытается отсудить себе право на смерть. Если бы "Бессмертного" решили написать на Западе, получилось бы что-нибудь социальное. У Славниковой тоже социального много – выборы, грязные технологии, пенсия, собес, – но только не там, где дело касается собственно смерти.

Пишет Славникова хорошо, даже очень, а читать трудно. Девяносто страниц плотного журнального текста, от которого веет неустроенностью не просто бытовой, но метафизической: это срок тебе, строгий срок, читатель, режим – быть с паралитиком рядом, смотреть на него глазами жены и стараться ее старанием почувствовать, что чувствует он. "Постоянное напряжение чувств", в котором пребывает не парализованный старик даже, а вполне здоровая еще Нина Александровна, требуется и от читателя. Чтение не из легких.

Славникова знает, что делает. Она уже сделала, что надо. Нравится не нравится, хочешь не хочешь, а придется воспринимать и принимать, как предъявлено, ибо оно уже есть – с вязким текстом, особенностями бездиаложного стиля, метафорами, метафизикой, парадоксами, скучноватой суетой подвижных героев и совсем уж невеселым четырнадцатилетним бессмертьем героя взаправду войны (разведчик), чей мутный пот – "как самогон… сжигающий постельное белье".

В подзаголовке "Повесть о настоящем человеке" я не вижу особой иронии. Живой он был или умер, живет или умирает – человек всегда настоящий, не симулякр (пардон).

Не представляю, как ей удается, – и не в смысле техники письма, а в смысле волевого усилия. Лично я снимаю перед Ольгой Славниковой шляпу.

Но я не решусь никому подарить эту книгу на день рождения.

Анатолий Ким. "Остров Ионы. Метароман"

Поклонники мифотворческих романов Анатолия Кима, по-видимому, не будут разочарованы и на этот раз. "Пристальный астральный взгляд" рассказчика способен менять направление не только в пространстве, но и во времени, как мифа, так и реальности. Впрочем, понятие "рассказчик" в данном случае не очень уместно, ибо пишет Анатолий Ким (в авторской ипостаси) то, что внушает ему высшая сила – некий божественный Хранитель Слова, о чем мы и узнаем с первой же фразы этого метаромана. В определенный момент повествования автор проявляет своеволие по отношению к Хранителю и самоутверждается в качестве персонажа.

Метафизика личной свободы и личного безсмертия (именно через "з", на чем настаивает Ким – на то ведь и личное), многослойность авторского Я, синкретизм религиозных представлений (метемпсихоз, конечно же, не забыт…), причудливость фантазии, метафоричность, воля к письму – все это будет в радость "идеальному читателю" Кима (по такому к себе применительно тосковал автор "Улисса"). Думаю, "идеальный читатель" у Кима есть; чего не хватает Анатолию Киму – "идеального критика"…

Не "идеальный" же читатель, и тем более равнодушный к метафорам этого визионера, вряд ли дочитает роман до конца. И зря. Конец по-настоящему сильный: библейский пророк Иона за три тысячи лет своего чудовищного без-смертия (куда там ваш Агасфер!) превратился в моржеподобное существо, не способное достать ластами до затылка, а затылок ему точит червяк, и лишь голубь Кима – писателя Кима – освободит от мучений человека-моржа – во исполнение миссии писателя Кима.

Отправляясь в Тихий океан на Остров Ионы, писатель Ким как персонаж писателя Кима, кажется, сам ждал другого финала.

Александр Покровский. "Каюта: Книжка записей"

Автор не захотел называть вещи своими именами и обозначил стихотворения словом "записи". Ну что ж, дело хозяйское. Лейтенант на крейсере рапорт / Подал: / "Прошу списать меня на берег. Укачиваюсь". / Ему рассмеялись в лицо, / А он пошел и повесился. Такой верлибр нетрадиционный, причем нетрадиционный как раз в силу парадоксальной традиционности, классичности; вот уставная форма одежды – знаки препинания все на месте и каждая строка с большой буквы. Лирический герой застегнут на все пуговицы, только не мундир на нем, а ночная пижама, потому что в совокупности этот свод коротких текстов есть мучительный сон, тягостный кошмар, когда работает память, память, память, а мозг следит за вибрацией несуществующих приборов и пересчитывает мертвецов. Стихи Александра Покровского напоминают вытяжку из его собственной прозы. А проза у него известно какая – с авторским клеймом. В повести "72 метра", написанной задолго до гибели "Курска", он рассказал, что чувствуют моряки в подлодке, лежащей на дне. Когда-то от него ждали нового "Полосатого рейса", планка поднята, теперь вправе ждать – конгениального "Моби Дику".

Леонид Костомаров. "Слово"

Действие происходит главным образом в Тбилиси примерно за год до смерти Сталина. Роман представляет собой последовательность всевозможных сцен из жизни обитателей города (и не только), перемежающихся многочисленными комментариями, репликами, монологами, заявлениями, выступлениями, рассказами как людей, так и зверей, птиц, мифологических существ, неодушевленных предметов, географических объектов и даже явлений природы. Такой вот плюрализм: высказаться может все что угодно. Среди имеющих слово – Зебра, Слон, Кура́ (река), Портрет (вождя), Муха-он и Муха-она (занимающиеся на портрете Вождя любовью), Свет луны, Свет зари, Луч солнца, некто Горыныч (змей-мутант), двуглавый Орел… Но герои романа все же, разумеется, люди – их много в романе – от нищих курдов и безногого инвалида Артема до представителей советской элиты и лично товарища Берии (да и сам Вождь тоже произнес, по воле автора, несколько необязательных слов в этом общем какофоническом хоре).

Для изображения событий Леонид Костомаров (профессиональный кибернетик) выбирает, можно сказать, логарифмическую шкалу, позволяющую в одном масштабе показать и ядерный взрыв, и удар газетой по мухе. Все в мире связано со всем – по-видимому, так надо понимать Костомарова. Скажем, судьба собравшихся на курдскую свадьбу – с испытаниями под Семипалатинском, обернувшимися горным обвалом ("Ой, качнуло! И еще! Качусь!.." – "восклицает" Сабурталинский камень) и, как следствие, катастрофическим наводненьем в Тбилиси, фантасмагорическая картина которого дана на последних страницах романа. Оголив прием с первой же фразы, автор легко вводит в роман любой, какой ему нужно мотив, например мотив Ковчега, доминирующий в конце. "И жизнь человеческая, добавлю, протекает под всеобщий беззвучный крик: "Больше света!"

Это не просто роман. Это роман-мистерия. Совершенно неожиданный жанр для нашего времени. Самое неприятное, что грозит произведению Костомарова – формальное сравнение с мистерией Козьмы Пруткова "Сродство мировых сил", где действуют Южный ураган, Кочка, Высокий дуб, Полевая мышь, Солнце на небесах и т. п. С другой стороны, кто-нибудь может вспомнить финальные сцены "Фауста" (на худой конец – "Мистерию-буфф") и сказать, что роман Костомарова гениален. Лично у меня сложное отношение к этой работе. Я и обескуражен, и преисполнен уважения к почти безумному замыслу.

Анатолий Афанасьев. "Гражданин тьмы"

Роман, может, и идеальный для пляжного чтения (согласно намеку в анонсе издательства), но в домашних условиях заглатыванье проблематично. Уж больно велик. Велик и монотонен. Создается впечатление, что автор претендует на большее, чем "криминальное чтиво".

Однако триллер. Наши дни. В хосписе с красивым названием "Надежда" творятся страшные дела: там клонируют людей против их воли – на продажу и для иных нужд. Пятидесятилетний переводчик, попав в передел, подвергается чудовищным экспериментам; его сознание переделывают-перестраивают-переплавляют; он сопротивляется по мере сил. Первая часть романа читается с интересом – повествование здесь ведется от первого лица, мы вместе с героем недоумеваем, пугаемся, хитрим – мы находимся в шкуре объекта эксперимента. Потом – триллер как триллер. Знакомый набор персонажей. Хорошая путана, попавшая в трудную ситуацию, хороший эфэсбэшник, всегда готовый ее защитить… Плохие коварные буржуины… Плохой продажный генерал… Чем дальше, тем больше похоже на кино. Вот уже и приемчики рукопашного боя, и злой оскал наемного убийцы, переодетого в медсестру. (Где-то я видел такое?) Чем отличается от других триллеров – чаще обычного ругают русскую интеллигенцию. Наверно, за дело.

Сергей Алиханов. "Оленька, Живчик и туз. Роман-феерия"

Язвительная сатира, гротеск. Гиперфельетон. Ни одного положительного героя. Всяк, дорвавшийся до власти, – аферист, и всякий, приблизившийся к власти, не может не быть аферистом. Для воровства в масштабах, описанных в романе, хорошо бы придумать особое слово. Язык не поворачивается называть это ни воровством, ни хищениями в каких бы то ни было размерах. Здесь воруют не миллионы долларов, а миллиарды, даже десятки миллиардов. Авторское предуведомление о случайном характере "возможной переклички имен, фамилий и действий героев с именами, фамилиями и действиями реальных персонажей российской действительности" звучит издевательски. Имена и фамилии более чем говорящие: Рор Петрович, Чмомордин и т. п… Авантюристка Оленька, обольстившая Рора Петровича, Основного Диспетчера Тузпрома, получит от него самолет в подарок. Вор в законе, скупивший более миллиона ваучеров, становится владельцем 50 миллиардов "гринов", соответствующих 7 процентам акций Тузпрома (столько же у Мавроди), а что за "туз" течет по трубам в Европу, голову читателю ломать не надо… Чем поражает автор – знанием тонкостей всевозможных афер. Чтобы вникнуть в детали некоторых, иные страницы романа надо перечитывать по три раза. Батальное полотно Великого Грабежа (и это ничего, что героев можно пересчитать по пальцам).

И вот странность: чем фантасмагоричнее действительность в этом романе, тем больше в нее веришь, тем больше похожа на жизнь. Даже совсем уж гротесковая атака авиамоделью, начиненной взрывчаткой, кабинета Рора Петровича на 18-м этаже Тузпрома могла бы показаться пародией на не наше 11 сентября, не будь роман написан годом раньше – у нас.

Владимир Березин. "Свидетель"

О чем свидетельствует "Свидетель"? О нескончаемой войне, когда для большинства она давно прекратилась, о мире, пропитанном войной, о зависимости от войны, о попытке освободить от войны войне подчиненное сознание.

Свидетельствование как образ жизни, как форма существования и спасения, как, может быть, единственный способ неучастия, когда убивают друг друга ради убийства друг друга.

Герой романа Березина – человек, для которого война не прекращается нигде и никогда, она всегда вместе с ним – в снах, воспоминаниях, непредсказуемых ассоциациях. Бывший военный (военный переводчик), он как будто наделен особым слухом и зрением различать в мирном быту, в повседневной жизни признаки вечно длящейся бойни. "Отзвуки войны, как шум соседей, существовали вокруг меня. Война преследовала меня, как параноика преследует придуманная опасность". Герой романа Березина – своего рода Агасфер от войны – скитающийся по свету, тоскующий по "выходу из игры" и знающий, что война никогда не даст отпущения.

Это еще и философ войны, понимающий войну как процесс ради процесса.

Усталость – вот основное состояние героя, и что касается мастерства автора: данное состояние своего героя, усталость "свидетеля", Березин почти физически передает (хочется сказать: мастерски навязывает) читателю. По прочтении романа чувствуешь себя выжатым как лимон. Хочется выпить.

Назад Дальше