В аванс Михаил Иванович пил с бригадой, а в получку – с женой, по-семейному. С бригадой пить ему было неинтересно – скидывались по пятерке, и приходилось пить наравне со всеми, что-то по пол-литра на брата. С одной бутылки бабу Мишу "не забирало", даже закусывать не хотелось, и он без удовольствия слушал разговоры про футбол, про хоккей, про то, кто сколько может выпить и какая будет завтра погода. Аванс баба Миша не любил, другое дело – получка. С получки он стремглав летел домой, радостно отдавал бабе Маше деньги, крепко мыл руки с мылом и садился за столик в коридорчике – к заботливо охлажденным для него трем бутылкам водки, к вечной во все времена года и желанной под водку закуси: к капусте, салу, крупно порезанным луковицам. Он мог выпить побольше и выпивал, случалось, но обычно останавливался на трех бутылках – это были его, законные. Во время празднования получки на стол ставилась крошечная рюмочка для бабы Маши, эмалированная кружка для бабы Миши, и так, чокаясь мало-помалу, они и просиживали весь вечер. Баба Маша вообще не пила, только чокалась, а баба Миша первую кружку выпивал залпом, а уже потом пил по четверти кружки в свое удовольствие.
Сейчас, при Георгии, баба Миша стеснялся пить из своей эмалированной кружки и пил из граненого стакана.
– С днем рождения вас, Михаил Иванович, – поднимая свою стопку, приветствовал его Георгий, – как говорит мой приятель Али: "Дай бог здоровья – остальное купим, а?!"
– Куда уж, купило притупило, – отводя в сторону серые, глубоко запавшие глаза, проворчала баба Маша, решившая, что Георгий намекает на ее сбережения.
А сбережений было немало. Конечно же, в этом смысле ей было далеко до той горянки, у которой в прошлом году сгорел дом на дальнем поселке, а в том доме матрац с деньгами, но кое-что "на черный день" у бабы Маши было. Она откладывала на этот пресловутый "черный день" уже давно, почти с молодости, лет тридцать. Все откладывала и откладывала, готовясь к какой-то будущей жизни, а настоящая проходила день за днем, год за годом в тесном коридорчике, тесной каморке, на квашеной капусте, сале, луке, подсолнечном масле. Фактически они не тратили денег на еду, если учесть те полкило в день, что приносил с холодильника баба Миша, – сегодня одного, завтра другого, послезавтра третьего продукта. Не шибко расходовали и на одежду – баба Миша обходился все больше спецовками, а баба Маша ходила едва ли не круглый год в черном плюшевом зипуне неизвестной давности, в литых остроносых калошах на хлопчатобумажный носок или чулок, в зависимости от времени года. Мало ели, плохо одевались и все жаловались, особенно баба Маша. Только и было от нее слышно, что "денег нема", что "нечем жить", а денег с каждым годом становилось все больше и больше, а здоровья все меньше и меньше, и уже смутно вырисовывалось, что можно и не дожить до "черного дня" и умереть еще в светлом, так и оставив втуне весь капитал.
Но, справедливости ради, нельзя не отметить, что на детей, которых они воспитывали, старики не скупились: случалось, покупали им за свой счет и ранние фрукты, и овощи, и игрушки, и что-нибудь из одежонки – платьица, переднички, шапочки.
В коридорчик, где они пировали, заглянула соседка, автобусная кондукторша Галя – Гага, как зовет ее Лялька.
– Баба Маша, дай черного перцу, не хочет мой черт рыжий без перца борщ, – весело сказала моложавая, подбористая Галя, вызывающе взглянув в глаза Георгию.
Баба Маша полезла в шкафчик, отсыпала из пакетика на кусок газетки крохотную горку молотого черного перца.
– А может, посидишь с нами, Галь? – предложила для приличия баба Маша, подавая соседке перец.
– Что вы! – испуганно и гордо отстранилась соседка. – Спасибо. – И выскользнула за ситцевый полог коридорчика, в тесный, чисто подметенный дворик, где все еще сидел на чурбаке дед Ахат и перебирал толстыми пальцами яшмовые четки, – забыла его жена Маруся, загуляла где-то до вечера на улице.
– Гага "вольное хождение" приняла, – пояснила Георгию баба Маша.
– С "вольным хождением" живет, законно, – подтвердил баба Миша, подтверждавший обычно все, что говорила его жена.
Георгий понял, что они хотели сказать: кондукторша Галя приняла к себе для временной семейной жизни арестанта, которому разрешено вольное хождение. И еще они хотели сказать, что вполне сочувствуют красивой Гале, которой до сих пор не везло с мужьями: все попадались один алкаш хуже другого. А вот нынешний, слава богу, не пьет вовсе, за что только сел – непонятно.
– Ребеночка ждет Гага, – печально сказала баба Маша.
– А я и не заметил! – удивился Георгий.
– Да, законно, – подтвердил баба Миша, и на его серых чистых глазах навернулись слезы.
– Ну-ну, Михаил! – предупредительно подняв вверх сухой, иссеченный работой указательный палец, остановила его жена. – Давай-ка выпьем еще. – И потянулась чокнуться сначала к Георгию, а потом к мужу.
Глаза у бабы Миши были, что называется, на мокром месте, а если еще под водку да ударить по больному месту – выше его сил было не заплакать. Но выпито было покуда мало, и он сдержал себя, только сковырнул из левого глаза одну слезинку да выпил единым духом полный стакан горилки.
– Я Ляльку люблю бесстрашно! – сказала баба Маша, поднимая свою всегда полную рюмочку. – Давайте за нашу Ляльку, скоро уйдет…
– Не могу терпеть, законно! – всхлипнул баба Миша, и лицо его сделалось красным и мокрым от слез в одну минуту.
Георгию было жаль стариков, и, чтобы отвести их от хорошо знакомой ему темы номер один, он перекинул разговор во второе русло, перевел его на тему номер два. У бабы Миши для душевных разговоров было две темы: первая – насчет детей, а вторая – насчет войны.
– Какая у вас отличная ладанка, – сказал Георгий, указывая на висевший на бычьей шее старика темный от времени шнурок. – Можно взглянуть?
Баба Миша вынул из-за пазухи иконку в железном окладе величиной с детскую ладонь и, не снимая ее с шеи, протянул Георгию.
– Замечательная вещица, – крутя в пальцах иконку Божьей матери, сказал Георгий то, что говорил уже не раз. – Откуда она у вас?
– На войну мамка дала. Спасла, законно. Верую, законно. Я – чего мне. Грузчик – имею право веровать.
– Конечно, – поддержал его Георгий, – у нас свобода вероисповедания. Замечательная иконка, я такой никогда не видел. Мама, значит, благословила ею, когда на войну уходили? Интересно.
– Законно. Благословила, "спасет", грит, и спасла…
Дам тебе я на дорогу
Образок святой:
Ты его, моляся Богу,
Ставь перед собой;
Да готовясь в бой опасный,
Помни мать свою…
Спи, младенец мой прекрасный,
Баюшки-баю.
– Батюшки, да тут и отметина есть! – с нарочитой горячностью воскликнул Георгий, хотя знал историю иконки в подробностях. – Неужели от пули?
– Законно, – кивнул баба Миша, и большое лицо его сделалось строгим, значительным. – Осколок. Иначе до сердца…
– Еще бы! Вполне мог достать до сердца, так что, выходит, материнская иконка спасла вам жизнь?!
Баба Миша кивнул.
В войну Михаил Иванович служил в противотанковой артиллерии – все время на переднем крае, частенько и так, что приходилось бить ему из своей пушчонки прямой наводкой. Как и многим солдатам, особенно тяжело дались ему первые месяцы войны. Георгий хорошо знал историю выхода Михаила Ивановича из окружения в сорок первом году – эта история, собственно, и составляла тему номер два.
– А пушки у вас были тяжелые? – наводя его на эту тему, спросил Георгий.
– Не-е, полтонны с чем-то, сорокапятка…
– А тяга конная? – продолжал свою линию Георгий.
– И конями, и волами, и верблюды были… кажись, в сорок третьем, законно… один в немца плюнул, да… всего обплюнул, с головы… законно… Яшкой звали.
Чокнулись, выпили против войны, чтобы не было ее больше, проклятой, никогда! И баба Миша вышел на ровную дорогу воспоминаний, на ту самую, куда подталкивал его Георгий.
– Ничего, с полтонны, я ее пер, законно… с хомутом… лошадей побило. Очнулся – наших всех… землей, что ли, присыпало… меня… в ствол снаряд – понятное дело… еще штук тридцать осталось… и вперед! Днем сплю, ночью ехаю, законно. С горки само плохо – догоняет и по заду бьет…
Георгий захмелел до того приятного состояния, когда весь мир представляется в радужном тумане, когда чуть деревенеют скулы и жизнь начинает бежать минута за минутой почти физически ощутимо, радостно звеня, как ручеек в мартовском перелеске, когда сердце наполняется бодростью и ясновидением, когда, для того чтобы представить целое, вполне достаточно частностей и картины вырисовываются в сознании одна красочнее другой. Посторонний человек мало бы что понял из рассказа бабы Миши, а Георгий представлял все это ясно, как будто был той кровавой черной осенью рядом…
…Пушки били прямой наводкой, и не было времени сменить позиции – немец не давал передышки, и была его чертова прорва, и уже достигал батареи огонь вражеских автоматчиков, что обходили слева красным осинником. Но казалось, еще минута, еще пятнадцать-двадцать выстрелов из их родненькой пушечки – и фриц захлебнется, откатится… еще минута… еще пятнадцать-двадцать залпов беглого огня… еще… вдруг что-то лопнуло в голове и стало темно и тихо… Когда очнулся, сразу же почувствовал полную глухоту, в голове что-то беззвучно хрустело, ухо показалось таким большим, что и не возьмешь его рукой и не поймешь, где ухо, где кусок дерева… и в одуряющей тишине смотрела с небес прямо в глаза колкая зеленая звездочка – одинокая, мирная… Медленно, пядь за пядью, ощупал себя с головы до ног – вроде все цело. Значит, контузило. Приподнялся на локтях: лежат в темноте ребята, а немцев не видно – позабирали своих, гады! Две пушки вроде целые, а третья уткнулась стволом в землю, – наверно, проехал по ней немец. Встал. Огляделся по сторонам уже более широким, разумным взглядом – тихо и никаких признаков живого. Неужели поубивало всех? Подошел, пощупал каждого – уже холодные. Наверно, часов пять пролежал он без памяти.
Прошел в балку, где прятали они лошадей, – оказалось, и те побитые, пострелянные на привязи: видать, повеселился какой-то немчик. Снял с каурой хомут и сбрую, принес, приладил к целой пушке. Подсчитал снаряды – их оказалось тридцать один. Один загнал в казенник – вооружился для порядка, – остальные оставил про запас, уложил в подрессорный передок, что входил в комплект орудия и служил передним ходом его лафета. Словно во сне, надел на шею хомут и попер пушку по колее немецкого танка, по сломанным деревцам перелеска – в надежде, что скоро отложит уши и тогда по гулу канонады он сможет сориентироваться, где линия фронта, куда ему двигать дальше…
Перед войной эта противотанковая сорокапятимиллиметровая пушка получила подрессоривание, что позволяло, согласно инструкции, буксировать ее по булыжной мостовой со скоростью тридцать, а по асфальту со скоростью пятьдесят километров в час. Михаил Иванович за скоростью не гнался. По мокрой, разорванной вражьими гусеницами земле, по ямам и буеракам с него вполне хватало до двадцатого пота и тех трех километров, которые он одолевал час за часом. Он шел наобум, пока на рассвете вдруг не отложило уши – как будто пробки вынули, – и жизнь сразу предстала другой, и он порадовался, что, судя по всему, идет правильно: свои там, где сереет небо. Под утро, в ельничке, он так и уснул с хомутом на шее, жуя от голода хвойные иголки.
– Пушки к бою едут задом – это сказано не зря! – продекламировал Георгий.
– Законно, задом, – подтвердил баба Миша.
Так он и тащил ее четверо суток – перелесками, полями, кустами, бочажинами. Особенно плохо приходилось на взгорках, когда пушка накатывалась на него всем своим железом, а он сдерживал ее из последних сил, упираясь в холодную сталь мокрой от пота, дымящейся спиной, задом, руками, скользил по грязи разбитыми сапогами. Хомут натер шею до язв, набил ее так, что она, казалось, одеревенела навсегда, а без хомута бы не утащить даже при его силе. Идти приходилось ночью, а днем прятаться, занимать оборону где-нибудь в овраге или в лесу. Питался все эти дни выкопанной в полях руками стылой картошкой, морковкой, один раз набрел на капустное поле, и, когда тащил по нему пушку, кочаны летели из-под литых колес, как головы.
– Орден у вас за это дело какой? – спросил Георгий.
– Нету, – развел большими ладонями над голубенькой клеенкой стола баба Миша. – Когда пришел, законно, говорят: где свидетели? Не поверили, что один припер. А если свидетели, чего бы я один тянул?
– Безобразие! – сказал Георгий то, что было приятно Михаилу Ивановичу. – Напоролись вы на какого-то сухаря… впрочем, тогда была такая неразбериха… а ведь за это дело и Героя дать не жалко!
Баба Миша смутился, отвел глаза, стал колупать огромным, прибитым до черноты ногтем клеенку перед собой.
– За пушку ничего, а так, законно, две "Отваги", потом две "Славы", "Звезду", "Знамя"… давали, законно… Я не в обиде, – перечислил он выданные ему за четыре года войны награды.
Горилка кончилась, баба Маша поставила на стол бутылку обычной водки местного разлива.
– Хорошая была горилка, – сказал Георгий, – давненько я ее не пил.
– Хорошая, законно, – подтвердил баба Миша.
Выпили еще. Георгий старался пропускать, хотя и пил маленькими стопками, а не стаканами, как его собеседник. Георгию хотелось выпить как следует, но он боялся явиться к Кате опять пьяным, не вяжущим лыка, боялся обидеть ее этим, удручить воспоминаниями о муже, от которого, как он понимал, она ушла из-за его постоянной пьянки. Георгий хотел уже было откланяться, да выпили еще, и баба Миша вышел на свою первую тему.
– В институте, законно, – сказал он задумчиво и заплакал обильными горькими слезами.
Георгий понял, что речь идет о Валерке – сыне бабы Миши и бабы Маши, который жил на белом свете всего двадцать минут, но которого они никогда не забывали. Речь шла о том, что Валерка мог бы учиться в институте, как учатся дети других людей…
– Или кончил, – размазывая по багровой щеке длинную слезу, всхлипнул старик, – инженером, законно…
Вспоминая Валерку, баба Миша всегда оплакивал его возможную судьбу, как будто бы она уже была и прошла, как будто сын умер взрослым, совсем недавно…
– Вы зато сколько детей воспитали! – горячо сказал Георгий. – И каждому как настоящие родные!
– Вот за это, сынок, спасибо тебе! – вытерла сухие глаза баба Маша. Дорого дался ей единственный, не поживший на свете сын. Кто же мог подумать, что не родятся другие… тогда казалось, что их будет еще много.
В прежние времена под горячую руку, случалось, и поколачивал ее баба Миша за то, что "не уберегла Валерку", отводил душу, а теперь только плачет об этом на пьяную голову. Кажется бабе Мише, что будь у него сын – вся его жизнь сложилась бы по-другому, но представить себе эту другую жизнь он не мог. Как бы оправдывая судьбу, иногда баба Маша приводила всякие трагические примеры: где-то парня задавила машина, у кого-то сын погиб на границе.
– И наш бы так мог, послали бы на китайскую, – говорила старуха, – или еще куда, в неспокойное место…
– Да, – подтверждал баба Миша, – с них станется, законно, басмачи…
В половине девятого вечера Георгий наконец поднялся и попрощался со стариками.
– Еще бы посидел с удовольствием, – сказал он, оправдываясь, – но работы дома выше головы, а завтра рано вставать, на водовод ехать.
– На Новый? – спросила баба Маша.
– На Новый.
Все жители города были в курсе строительства Нового водовода, все думали с надеждой и уверенностью, что он избавит город от безводья, все ждали пуска водовода, как ждут изобилия.
– Может, допьем? – попросил баба Миша.
– Ладно уж, сам допьешь, больше достанется, – выручила Георгия баба Маша, и он проворно выскользнул во дворик, в черную южную ночь.