XV
В летние дни частенько дул иссушающий южный ветер "Магомет", гнал по белым от зноя улочкам обрывки газет, пыль, мусор. Горячий ветер забивал дыхание, наполнял голову противным, одуряющим гулом, высекал из глаз слезы, хрустел на зубах песочком, – без особого дела горожане старались не выходить из домов и с нетерпением ждали вечера. К заходу солнца "Магомет" обычно стихал, небо быстро наливалось темной синью, с моря начинало потягивать благословенной прохладой – давал себя знать северный ветер "Иван". Летние вечера стояли в городе чудные, "валютные", как говорил Толстяк.
Выйдя из тесного дворика стариков, Георгий заспешил темными переулками к Кате по адресу, который в последнее время вдруг стал для него родным.
Думая о пушке, которую тащил по мокрым, занятым врагом подмосковным лесам баба Миша, о его сыне Валерке, жившем на свете двадцать минут, о кондукторше Гаге, которая осмеливается рожать ребеночка от "вольного хождения", о том, как хорошо квасит капусту мама, перебирая все это и десятки других обрывочных видений в подернутой легким хмелем памяти, Георгий натолкнулся неожиданно на испугавшую его мысль: а вдруг бы он прожил всю жизнь и не встретил Катю?!
Шагая к Катиному домику, он вспоминал ее лицо, слова, движения тела, и эти воспоминания наполняли его усохшую душу трепетом и светом восторга, той радостью существования, какой он не испытывал давно, с тех незапамятных времен, когда, проснувшись поутру и стащив со стола кусок, убегал неумытый на улицу и гонял там собак до тех пор, пока мать не затаскивала его в дом за уши или не приводил его туда голод, – обычно ему нестерпимо хотелось есть и спать одновременно, а мама заставляла мыть ноги в тазу с холодной водой…
Да, такого упоения жизнью, как сейчас, он не чувствовал именно с тех пор, когда падал наискосок в нерасстеленную кровать как подкошенный и засыпал мертвым сном, не в силах вытереть чистой тряпкой гудящие от бега ноги, не допив молоко с загустевшими сливками, что дожидалось его на столе едва ли не целый день и уже начинало скисать, – холодильник в те благословенные времена еще не стал достоянием всех семей.
Раньше ему казалось, что все дни его взрослой, самостоятельной жизни были заполнены плотно, и только теперь он понял, что они были просто забиты как бы серой ватой существования – необходимого, но не прекрасного.
Вдруг Георгий поймал себя на мысли, что опять явится к Кате под хмельком. Вспомнил, что шоферы, для того чтобы убить дух алкоголя, жуют перед постом ГАИ газету. Али-Баба говорит, что жевать нужно то место, где максимум типографской краски. Георгий полез в портфель, достал газету, оторвал кусок и стал жевать его, с неудовольствием думая о том, какая все-таки он скотина: идет к женщине с пустыми руками. Хотя бы коробку конфет захватил для ребенка…
С этими печальными размышлениями он и добрался до места, по адресу Лермонтова, 25, берег моря.
Я не хочу, чтоб свет узнал
Мою таинственную повесть;
Как я любил, за что страдал,
Тому судья лишь
Бог да совесть!.. -
подумал Георгий и порадовался, что еще не все позабыл, что кое-что из классики осталось в голове со времен горячечной юности, когда душа его томилась в ожидании желанной близости с еще неизвестной ему женщиной.
Он жил как во сне, а, оказывается, была на свете другая жизнь и были другие ценности, которыми жили другие люди и которые имели мало что общего с теми ценностями, которыми жил он сам. Как же прошла его молодость? У Георгия было такое чувство, будто он проспал все тридцать три года своей жизни на печи, как Илья Муромец, и вот теперь разбужен и призван наконец к ответу… А ведь с внешней точки зрения его жизнь складывалась удачно: он еще молод, а у него уже большие дети, здоровая жена, великолепная квартира, крупная должность. И, оказывается, все это, вместе взятое, он готов отдать за час наедине с желанной, но, в сущности, малознакомой ему женщиной, за час в хибарке на берегу моря, в "шанхае", где живут люди, по мнению знакомых Георгия, недостойные внимания, а на поверку выходит, что у них-то и есть жизнь, а у него фикция. Они живут своей жизнью, а не выдуманной, не сконструированной нарочно, не подогнанной насильно под соображения здравого смысла, настолько здравого, что уже не остается места для живого движения души: так в дистиллированной воде не может дышать даже крохотная комнатная рыбка. Ах, сколько задушено им в самом себе живых чувств, неродившихся поступков… В памяти Георгия смутно встало юное личико любившей его Марьяны. Ее родители преподавали в той же аульской школе, где он когда-то директорствовал. Мать у Марьяны была русская, вела алгебру и геометрию в пятых-шестых классах, отец – чеченец, работал завучем, преподавал русский язык и родную речь в младших классах. И мать и отец Марьяны были, каждый по-своему, удивительные люди – не случайно родилась у них такая дочь и не случайно назвали они ее по имени героини толстовских "Казаков"…
…По черному горизонту, как будто с неба, спускалась одинокая звезда. Большая, желтая, она то появлялась, то исчезала – из высокогорного аула спускалась в долину машина, спускалась медленно, то пропадая из виду среди лесистых склонов гор, то приманчиво сверкая дальним светом. Это был обыкновенный колхозный грузовик, а для него – звезда, сходящая с небес…
Так храм оставленный – все храм,
Кумир поверженный – все Бог!
С тех пор он видел ту звезду всегда, когда вспоминал Марьяну…
А в тот решающий час, не отрывая взгляда от черных контуров гор, он подошел к высокому обрыву над речкой, снял плащ, расстелил его на молодой, еще короткой траве, прилег, опершись на локоть, с беспричинным страхом и радостью продолжая любоваться своим открытием. Большая, желтая звезда то появлялась, то пропадала из виду в черных безднах почти слившихся между собою небес и гор. Глубоко внизу глухо перекатывалась по камням вода. Вдруг из-за черной глыбы ореховой рощи, спиной к которой полулежал Георгий, ударил молодой месяц, и узкая полоса речки тускло блеснула на дне ущелья. Под могучими полудикими деревами ореховой рощи косо взбегали на холм стелы аульского кладбища; некоторые из них были надписаны уже не по-арабски – по-русски, а на похожих на муравьиные кучки могилках детей торчали лишь хворостинки – детям не полагалось памятников, – хворостинок было немного: в последние годы дети умирали редко, не то что в прежние времена. Каждую весну аульская община тянула жребий – кому собирать урожай в кладбищенской роще. Хозяин будущего урожая становился на весь год и смотрителем кладбища, отвечал за то, чтобы все здесь было в полном порядке. Орехи плодоносили не каждый год, поэтому жеребьевка проводилась ранней весной, еще до завязи, когда определить будущий урожай практически невозможно. Многие оставались ни с чем, зато те, к кому был милостив аллах, зарабатывали на этом деле большие деньги и уважение соплеменников.
Георгий смотрел на спускавшуюся с неба звезду и заставлял себя думать о Наде, с которой к тому времени у него уже был роман. О Наде почему-то не думалось, мысли рвались, путались, хотелось свободы, как будто его уже связали по рукам и ногам.
…Она шла за ним по пятам и теперь неслышно подкралась сзади и, по-детски закрыв его глаза ладошками, прижалась к плечу Георгия твердой девичьей грудью. Не давая ему опомниться, стала горячо целовать его в голову, в шею, в уши – куда попало, так, что он не успевал уворачиваться, и они едва не полетели в пропасть.
– Марьяна, Марьяна, – шептал Георгий, стараясь высвободиться из ее объятий. – Марьяна! – И сам не понял, как поцеловал вдруг ее в губы – горячо, длительно, до сладкого звона в ушах, а потом целовал при свете молодого месяца ее крепкую белую грудь, которой еще не касалась рука мужчины.
Нельзя сказать, что появление девочки было для Георгия полной неожиданностью, он давно уж приметил, как пламенеют при нем ее полные губы, как жадно смотрит она на него во время уроков своими черными, сияющими во все детское белое личико глазами, какая высокая у нее грудь, какие сильные бедра, какой тонкий к гибкий стан, – в свои пятнадцать лет восьмиклассница Марьяна была уже вполне сформировавшейся женщиной.
Только чудо спасло его от последнего шага – вдруг пробежала рядом с ними рыжая лисица.
– Лиса! Лиса! – вскрикнул Георгий, и Марьяна очнулась, и заплакала радостными слезами, и сказала ему, что любит его еще с осени, с самого первого дня, когда он вошел в класс.
Рыжая лисица была уже где-то далеко, в ореховой роще; юркая по кладбищу, она повалила хворостинку, что воткнули над могилкою не зажившегося на свете младенца, оглянулась в ту сторону, где сидели Георгий и Марьяна, понюхала своею длинной мордочкой воздух – из аула донесло запах куриного пера, – там-то и ждали ее делишки…
Георгий оцепенело думал, что он – директор, что Марьяна – ученица, что у него есть Надя…
– Марьяша, давай по домам, а?
– Давай, – сказала она потерянно, и они пошли от кладбищенской рощи в разные стороны, чтобы никто не мог увидеть их вместе, когда будут входить в аул.
Возвратившись в каморку, которую он снимал при школе, Георгий пролежал всю ночь без сна на узкой железной кровати, горячо желая Марьяну и боясь, что вот сейчас, в любую следующую секунду она стукнет в окошко и он не устоит, откроет ей дверь. Наверное, если бы она пришла тогда, так бы и было. Но она не пришла.
Когда пред общим приговором
Ты смолкнешь, голову склоня,
И будет для тебя позором
Любовь безгрешная твоя…
Марьяна… Как росло в нем день ото дня неодолимое влечение к ней… как он находил в себе силы душить разгоравшийся против его воли огонь…
Когда он был в армии, Марьяна писала ему о том, как хорошо он читал на уроках Лермонтова, как любили его, оказывается, ученики и учителя, как плохо без него в школе теперь… Потом, когда он уже был женат и жил в городе, Марьяна разыскала его однажды… Они шли по улице, дул горячий ветер "Магомет". Встречные мужчины оглядывались на них. Она выросла умной, начитанной и очень красивой девушкой, такой яркой, каких он никогда и нигде не видел. Оказывается, Марьяна окончила школу с золотой медалью. Георгий поздравил ее и сказал, что, дескать, теперь перед нею открыты все дороги, что она может поехать учиться в Москву, а там выйдет замуж за молодого английского лорда, или за великого художника, или за арабского шейха. Утром он читал в газете статью о советских девушках, вышедших замуж за иностранцев, вот и молол эту первую подвернувшуюся на язык галиматью.
Через месяц она вышла замуж за молодого аульского шофера, а еще через полгода, избивая ее по пьянке, ревнивый муж проломил Марьяне череп. И теперь он сидит в тюрьме, а она, с нейлоновой латкой на голове, – в сумасшедшем доме, здесь, в городе. Нынешней весной, проведывая в центральной больнице товарища, Георгий вдруг увидел ее за железными прутьями в окне этого дома. Она сидела на подоконнике и баюкала тряпичную куклу, – может быть, то, что в ее воображении было ребеночком Георгия. Она посмотрела на него долгим, припоминающим взглядом, но не узнала. А он постарался быстренько исчезнуть из поля ее зрения, уйти в кусты в самом прямом смысле этих слов. Он так спешил, что поцарапал веткой боярышника щеку и едва не лишился глаза. Потом ему еще долго снилась рыжая лисица, промелькнувшая однажды рядом…
А теперь, стоя на железнодорожной насыпи над Катиным домиком, он подумал, что, может быть, каждая задушенная любовь – как поживший на свете двадцать минут бабы Мишин Валерка? Может, как его душа, она так же витает в мире без приюта и нет над ней никакого, даже самого малого знака, хотя бы той хворостинки, что ставили младенцам на аульском кладбище. Он так и не знает до сих пор, любил ли Марьяну? Желал – это точно, желал постоянно, горячо, долгие годы, а любил ли? Если любил, то это он виноват в ее судьбе. Он один…
Море стояло тихое, почти гладкое, и от Катиного домика бежала к луне рябая дорожка – золотистая, праздничная, широкая. Наверное, по такой дорожке идут в царство небесное безгрешные души, такие, как бабы Мишин Валерка, как погубленная им Марьяна. Становясь к горизонту все уже и уже, лунная дорожка сходила на нет, терялась в серебристых текучих облачках, похожих издали на райские кущи.
Катя открыла ему дверь, едва он подошел к домику, прижалась к нему покорно, нежно, и он был рад, что не нужно ничего говорить, и целовал ее молча. В ожидании Георгия Катя не зажигала огня, и в каморке стояла сумеречная тьма, и таинственно отсвечивало выходящее к морю окошко, и на потолке шуршали чуть слышно пересохшие портреты передовиков и официальных лиц, карикатуры империалистов, столбцы международной хроники, столбцы внутренней жизни, – Катя еще не оклеила потолок поверх газет белой бумагой, еще не успела.
Георгий плотно прикрыл за собой легкую фанерную дверь, накинул крючок, извинился смущенно, что пришел с пустыми руками.
– Что вы, – улыбнулась она в темноте, – ничего и не надо.
Георгий отметил, что она снова назвала его на "вы", и это взволновало его как-то особенно, он почувствовал свою власть над ней. И теперь уже больше не думал ни о бабе Мише, ни о своей жене, ни о Марьяне, теперь он жил и дышал одной Катей, и ему было покойно и радостно с ней. И не было нужды в словах, и он впервые понял всей кожей, что называется, почувствовал на своей шкуре правоту того, что сказал, что любовь – самая молчаливая из страстей человеческих.
Однако к полуночи Георгий поймал себя на том, что думает о Новом водоводе, и подивился, какая все-таки удивительная скотина человек: только что ничего на свете не было ему нужней и желанней Кати, а вот уже пошли мыслишки вразброд по проторенным будничным колеям и дорожкам…
– О чем ты думаешь? – тотчас спросила Катя.
– Стыдно сказать, но о работе, – искренне отвечал Георгий, – о строительстве Нового водовода. Ты, может, слышала?
– Нет, а что это?
– В городе плохо с водой, вот и тянут новую нитку водовода, надеются, что это решит все проблемы. Ладно, давай-ка лучше поговорим о чем-нибудь другом, – криво усмехнулся Георгий, – а то у нас с тобой разговор, как в производственном романе.
– О чем? – Катя принужденно засмеялась. – Ну о чем?!
– Море такое тихое, – сказал Георгий после паузы, – и от твоего домика такая прелестная лунная дорожка.
– Красиво, – согласилась Катя, – но иногда по ночам страшно. Кто здесь только не шляется…
Она сказала это так буднично, так просто, что Георгий вдруг остро почувствовал, какая у Кати тяжелая, никем не защищенная жизнь.
– Ну, если что, ты мне скажи, – проговорил он неуверенно, – здесь и милиция рядом, наведем порядок…
– Тебе пора, – ласково сказала Катя, целуя его в плечо.
– Пора.
Уходить ему не хотелось, и он лежал на спине, молча уставившись в оклеенный газетами потолок хибарки, перебирая ленивыми пальцами мягкие Катины волосы, гладя ее лицо. Лежал и думал, как он сейчас поднимется и уйдет восвояси, а она останется наедине с этой ночью, за легкой фанерной дверью, сорвать которую не стоит труда любому.
– А садик очень хороший, – взглянув на спящего в кроватке сына, сказала Катя, – и как вам удалось его туда устроить?!
Георгий промолчал. Видимо, она не вполне осознавала его возможности, и он не стал ей их объяснять.
– Ты мне звони, – сказал он на прощанье. – Когда позвонишь?
– Когда скажешь.
– Позвони в понедельник, во второй половине дня. Хорошо?
– Хорошо.
Они поцеловались в дверях мазанки, и Георгий шагнул на волю – легкий, обновленный, победительный, доброжелательный ко всему окружающему его миру. И пошел берегом моря у самой кромки ласкового наката, у тихо шипящих песком, почти плоских приливных волн. Отойдя на приличное расстояние от домика, он присел на корточки, умылся морской водой – на всякий случай, чтобы смыть Катин запах, – вытерся носовым платком и мимо сидящей на перевернутой лодке парочки стал подниматься на железнодорожную насыпь, за которой лежал засыпающий в этот полуночный час город.
Поднявшись на насыпь, к рубиновому огню семафора, он вдруг обнаружил, что забыл у Кати портфель. "А что в портфеле? Кажется, ничего нужного. Тогда пусть остается у нее до понедельника. А если спросит Надя, скажу, что забыл на работе. Хорошая примета, – порадовался Георгий, – значит, я еще вернусь к ней!"
По дороге домой он уже в который раз размышлял на свежую голову, почему Калабухов выбрал себе в преемники именно его? В чем тут дело – только в одной доброй воле и личной симпатии… или есть еще какие-то неведомые ему подводные течения? Дело, видно, решенное, вон уже и Толстяк прибежал услужить с шубкой для Надежды Михайловны. До чего скрытный человек шеф – молодец! И ему, Георгию, надо бы учиться быть таким же – молчанье золото, а даже и золотое слово – серебро.
Надежда Михайловна еще не ложилась, пила чай на кухне. Георгий приготовился к бою местного значения, а жена встретила его улыбкой:
– Ну, как отпраздновали?
– Нормально. Приветы тебе передавали старики! – бодро соврал Георгий.
– На что мне их приветы, – улавливая фальшь в его голосе, усмехнулась Надежда Михайловна, – слава богу, каждый день видимся.
– Ну и что ж, – не сдавался Георгий, – хоть и видитесь, а они все равно передавали. Привет со дня рождения – особый привет!
– Спасибо, – добродушно буркнула Надежда Михайловна…
А Георгию показалось, что она что-то заподозрила, и он поспешил сказать:
– Да, если тебя интересует лисья шубка, позвони Толстяку, он сделает.
– Лисья?! – Глаза Надежды Михайловны испуганно вспыхнули молодым светом. – Наверное, очень дорого…
– Толстяк говорит – по-божески. Шубка индийская и какая-то уцененная, контейнер попал в аварию, вот их и пускают в оборот. Но там все нормально, не думай, что это какая-нибудь рвань…
– Понятно, – обрадовалась Надежда Михайловна. – Чайку не выпьешь?
– Выпью, – с готовностью согласился Георгий и сел за стол.
– А у тебя аппетит – как будто не со дня рождения, а с пахоты, – посмеялась Надежда Михайловна, глядя, как уминает он за обе щеки хлеб с маслом.
– Но ты же знаешь, чем они кормят: капуста – сало, сало – капуста, – парировал Георгий.
И, кажется, она поверила, что он проголодался в гостях у бабы Миши и бабы Маши. Да простят ему старики ложь во спасение! Еще бы ей не поверить, когда все мысли заняты теперь шубкой.
– Ой, Жора, лучше бы ты утром про нее сказал! – вырвалось у Надежды Михайловны. – Спать не буду.