Катя тихонько посапывала у него на плече, а он лежал с открытыми глазами, радовался, что здесь, на побережье, нет комаров, смотрел на темно-синее небо в квадрате отстегнутого полога и думал о том, что слишком уж нарастает в нем день ото дня нежность к Кате, что, кажется, он совсем теряет голову, а так нельзя. Как же без головы руководить городским хозяйством? Тем более на первых порах. Голова не роскошь, а средство продвижения. Тем более для такого безродного человека, как он. Георгий усмехнулся своему каламбуру, подумал со сладким ознобом о предстоящей сессии, о том, что через несколько дней каждое его слово будет стоить в десять раз дороже, чем теперь. И вот тут-то он и покажет всем этим Прушьянцам-Мушьянцам, как надо работать не за страх, а за совесть. Имеет смысл потратить пять-шесть лет жизни, чтобы привести город в образцовый порядок! Город у него будет, как Донецк или как Таганрог… Вода – только начало. Есть и другие проблемы. Правда, не такие глобальные, но достаточно отравляющие людям жизнь, и самое главное – вполне разрешимые усилиями местной власти. Скоро он станет тем, что называлось в прежние времена "градоначальник" или "городской голова". Голова! Отец города.
Не просыпаясь, Катя стала укрывать его, заботливо мурча что-то себе под нос, причмокивая губами, будто разговаривая с младенцем.
– Спи, спи, – успокоил ее Георгий, обнимая, – спи, моя хорошая. – И тут же подумал, что раньше она называла его "милым", "любимым" гораздо чаще, чем теперь. Теперь ее сдерживает то, что она не слышит ответа. Он ведь ни разу не сказал ей "любимая", и вот она ждет, ждет… просто жалко смотреть… и так ему хочется сказать от всего сердца, истинно: "Катя, я люблю тебя, Катя!" Хочется, но боязно…
Георгий вспомнил о любившей его школьнице Марьяне, в дымке памяти мелькнуло ее белокожее лицо с сияющими черными глазами, лунная ночь над аульским кладбищем в ореховой роще, шмыгнувшая мимо них рыжая лисица…
Ветер набирал силу. Волны уже бились о берег с уханьем, и будто что-то кричало в глубине – безысходно, печально, выло, перекатывалось на разные голоса, словно русалки оплакивали погубленную витязем Морскую царевну. "Бледные руки хватают песок; шепчут уста непонятный упрек…" Георгию этот упрек был понятен, хотя он бы и не мог обозначить его словами. Но самое главное в словах не нуждается, самое главное протекает в молчании, бессловесно. "Едет царевич задумчиво прочь. Будет он помнить про царскую дочь!" Еще бы ему не помнить! Такое – на всю жизнь…
Георгий вспомнил об Али-Бабе и уже не в первый раз подумал, что хорошо бы сманить его к себе в водители. Мысли его вернулись в город… Кате нужна квартира. Никогда этого не делал, а для нее сделает. Было бы хорошо переселить весь "Шанхай" и под эту марку устроить Катю. Но если не получится весь, он переселит хотя бы часть. Пусть даже ее одну! Нет, это безрассудно… одну нельзя. В конце года на Ивакинском заводе сдаются сразу три новых дома – вот у него-то и можно будет разжиться квартирами, взять взаймы! Ивакин не посмеет отказать… А как же его рабочие? Придется ведь брать их квартиры? Те десять процентов жилой площади, что полагаются городу с ведомственных заводских домов, давным-давно обещаны и расписаны…
В высоком темно-синем небе зернисто дрожал и светился Млечный Путь – зыбкий, раздвоенный, как жало искусителя змия, как белый нерв вселенной, где ничто не дается даром, а только одно за счет другого. Глядя в бездонное небо, Георгий почувствовал себя каплей росы на древесном листе, которую высушит первый же луч солнца, блестящей пылинкой, бездумно танцующей в этом луче, тонкой черточкой между двумя датами, смутным воспоминанием своей трехлетней дочери Ляльки…
Пытаясь отогнать навеянные небом чувства, он заставил себя переключиться на земное, реальное. Прикрыл глаза: в памяти промелькнула бледно-зеленая с желтой полосой наискосок будка поста ГАИ, пустая серая клумба у въезда в город… а потом медленно возник и сам город – сахарно-белый, строгий, четкий, точно такой, как на макете у Алексея Петровича Калабухова, в дальнем углу его огромного кабинета.
С шипеньем и хлюпаньем бились о берег волны, а в паузах было слышно, как шумит, играет в раскидистой кроне белолистного тополя над головой бодрый верховой ветер – все глуше, все отдаленнее…
… – Его императорское величество Петр Первый! – зычно крикнул лакей в шитой серебром ливрее – кто-то из управления торговли, кажется, заместитель начальника. Двери огромного кабинета расхлопнулись как бы божественной силой, и на пороге предстал государь.
Все до единого – а на совещании у шефа их было человек восемнадцать – повскакивали со своих мест и вытянулись в струнку, в том числе и Георгий.
– Что тут у вас? – спросил Петр, проходя к столу заседаний длинными циркулями ног в остроносых литых галошах и высоких цветных носках из шерсти. – Кто градоначальник?
– Я-а, – мучительно краснея, выдохнул шеф: в волнующие моменты во рту у него всегда становилось непереносимо сухо, так, что язык вставал колом.
– Доложи честь по чести, – сказал Петр и повернулся к нему спиной, набивая маленькую шкиперскую трубочку и высекая огонь кресалом.
Те, которые сидели затылками к входной двери, теперь стояли скособочившись, не отрывая глаз от Петра; боясь отодвинуть мешавшие им стулья, они как бы свернулись на манер известного поросячьего предмета – винтом и, в зависимости от того, в какую сторону шел император, то ввинчивались, то вывинчивались из пола. Шеф стоял удобно, Георгий рядом с ним, как всегда, по правую руку. Шеф потянулся было к графину, чтобы запить сухость во рту, но отдернул руку, как от горячего, не отважился на такую вольность.
– Город основан в одна тысяча семьсот двадцать втором году, – начал он, еле ворочая языком, напрягаясь изо всех сил, – основан вашим императорским величеством лично, во время второго персидского похода…
– Помню, – прервал его Петр, – ты говори, сколько жителей, улиц, церквей, заводов, в историю не лезь – ее без тебя знаем, сами делали.
– Значит, да… – Шеф сбился, но овладел собой и продолжал уже без запинки, как хорошо вызубренный урок. – В городе около трехсот тысяч жителей, двести девяносто шесть улиц, четырнадцать тупиков, двадцать три переулка, восемь крупных заводов, три фабрики, университет, медицинский, сельскохозяйственный, политехнический и педагогический институты, двенадцать техникумов. Из общего числа жителей сорок тысяч рабочих, пятьдесят тысяч школьников, сорок пять тысяч студентов и учащихся, тридцать шесть тысяч пенсионеров, остальные дошкольники и служащие.
– А не многовато ль конторских? – Петр насупился, видно считая в уме.
– В некотором роде да, что-то около шестидесяти тысяч.
– Больше, чем рабочих?
– Так точно, ваше величество. Но в городе шесть театров, филармония, филиал Академии наук, некоторые другие учреждения, два ансамбля песни и пляски…
– Они у тебя, конторские, что – скоморохи? – Петр громогласно захохотал. – Небось с утра до вечера баклуши бьют все эти старшие помощники младших заместителей, а?! Ха-ха-ха!
– Ну, в некотором роде не все, хотя вместе с тем загружены слабовато, но ведь зато и безработицы нет. Нет у нас безработицы, ваше императорское величество!
– Ладно, дуй дальше.
– То, что число служащих значительно больше числа рабочих, вероятно, можно объяснить тем, что промышленное развитие города пока значительно уступает двум другим градообразующим факторам – административному и культурному. Нельзя не заметить, что такое положение сдерживает рост города, но вместе с тем нельзя и не подчеркнуть, что наш город – значительный порт, крупный административный и культурный центр.
– Почему не сказал про церкви?
– А… их, ваше императорское величество, у нас нет, то есть не особенно много. Раньше было пятьдесят восемь мечетей и шесть православных церквей во главе с Александро-Невским собором, возведенным в связи с добровольным присоединением, а теперь их в некотором роде нет. Мечеть одна, синагога одна, церковь одна, но поп очень хороший – самбист, ваше императорское величество.
– Экие вы не помнящие родства, – печально вздохнул Петр, – я думал, только в Москве храмы срыли, а вы и по краям все смели.
– За последние семь лет в городе введено в строй полмиллиона квадратных метров жилой площади, более двадцати тысяч семей получили новые квартиры, – робко продолжал шеф.
– Вот за это хвалю! – просиял Петр и тут же добавил, мрачнея: – Зачем так плохи в городе харчевни, чаю негде выпить?
– Если прикажете, мы мигом! Это мы мигом оборудуем! – сладострастно взвизгнул толстенький лысый председатель группы народного контроля. "Этот всегда найдет способ выслужиться!" – зло подумал о председателе Георгий.
Петр кивнул согласно, и в ту же секунду на столе появились перед всеми стаканы свежезаваренного чая в серебряных подстаканниках кубачинской работы и с серебряными ложечками для размешивания сахара. Петр велел всем сесть и сам сел за маленький столик, где обычно сидела стенографистка, и, хорошенько размешав ложечкой сахар, стал пить чай, дуя из-под усов.
– Хорошо, сладко, – похвалил Петр.
– Сахар, ваше императорское величество, кубинский, – услужливо вставил Георгий, которому давно хотелось привлечь внимание Петра к своей персоне.
– Знатно, – сказал Петр, даже не взглянув в его сторону, – молодцы арапы!
Георгий с ужасом наблюдал, что шеф, как и все, размешал в стакане сахар и пьет сладкий чай. "Ему же нельзя – он диабетик!" Но шеф пил как ни в чем не бывало, жмурясь от удовольствия точно так, как жмурился Георгий.
– Пьянство имеется? – спросил Петр.
– Нет. То есть да, – замялся шеф, – но некоторые не пьют совершенно, вот, например, я…
Петр косо взглянул на шефа желтеющим глазом в крапинках, презрительно хмыкнул.
– Пьяниц не терплю, непьющим не доверяю.
– Но я раньше пил, ваше императорское величество, очень даже, – поправился шеф.
А Георгий подумал, что ведь то, что сказал сейчас Петр I, сказал, как известно, Максим Горький, но потом вспомнил, что Петр жил гораздо раньше Горького.
Петр задумчиво выбил о пятку литой татарской галоши шкиперскую трубочку – прямо на ковер, без церемоний. Все видели, что искры зарделись на шерсти, все почувствовали, что запахло паленым, но никто не решился сказать об этом, даже не пошевельнулся. Тут и вошел в кабинет Федор Иванович – муж Клавуси и отец Колечки. На нем были штаны и рубашка, сшитые из нейлоновой занавеси, в руках он держал большую бутылку фруктового вина, именуемую в народе "огнетушителем".
– А ты кто? – спросил Петр, оживляясь.
– Алкоголик, ваше императорское величество!
– Потомственный?
– Никак нет, первого поколения, потомственный будет мой внук Васечка, сын Колечки.
– А что у тебя за бутылка, небось "Мальвазия"?
– Никак нет. "Слезы Мичурина".
– Чьи слезы?
– Я хотел сказать – плодово-ягодное, ваше величество.
– А ты ведро выпьешь? – цепко прищурившись, спросил Петр.
– Не знаю, – раздумчиво отвечал Федор Иванович, – но надопью заметно.
– Я и сам был не дурак выпить, – победно оглядев собрание, засмеялся Петр, – но хорошо, когда пьют, да меру знают, – вот что ценно. А ну подать-ка ему кубок Большого Орла! – Петр хлопнул в ладоши, и тотчас появился лакей с подносом, на котором стоял оправленный в серебро знаменитый кубок Большого Орла. Петр взял бутылку из рук Федора Ивановича, содрал с нее полиэтиленовый колпачок и, вылив содержимое в кубок, подал его Федору Ивановичу.
– Дай вам бог! Выручили человека! – радостно воскликнул тот и стал жадно пить из кубка, а выпив его до дна, с достоинством поставил на поднос. Поклонился Петру в пояс, поддернул штаны из занавески и скромно удалился.
– Жарко. Пожалуй, еще чаю, – приказал Петр.
– А… а… б-больше нету… с в-водой у нас перебои, ва-ваше с… – стуча золотыми зубами, промямлил председатель народного контроля.
В зале воцарилось гробовое молчание, такое гробовое, как будто их всех уже казнили и теперь они слышат, как, шурша, проседает земля над их гробовыми досками. Петр вперил яростный взгляд своих круглых немигающих глаз в лицо шефа, скрипнул зубами и сделал короткий знак палачу: дескать, пойди сюда, скоро будешь нужен.
Тот прошел в кумачовой рубахе и с топором на середину зала, а затем поднялся по ступенькам на лобное место, раскорячился, чтобы рубануть с оттягом, чисто, с присущим ему профессиональным мастерством.
– Ну что, твоя работа? – вкрадчиво спросил император, беря шефа за пуговицу пиджака.
– Что вы! Не моя, ей-богу, не моя! А насчет второй нитки водовода ему поручено, вот, – и шеф ткнул пальцем в Георгия, – ему поручено!
– Этот справится, – мельком взглянув на Георгия и вдруг переменив гнев на милость, решил Петр, – что, сынок, справишься?
– Постараюсь, – прыгающими от волнения губами еле вымолвил Георгий, осчастливленный беседой с государем.
– Старайся. – Петр вынул свою записную книжицу и стал смотреть, все ли предполагаемые им на сегодня дела исполнены. Потом спросил с ледяной улыбочкой: – Ладно, а не поехать ли нам посмотреть ту горку, что насыпал я в вашей бухте, когда основывал город? – Государь встал из-за столика, помочился на тлеющий ковер, говоря с укоризной: – За всем самому надо следить, видите ведь, что горит, а потушить ленитесь, экие чушки!
– Но ведь никакой горки нет! – шепнул на ухо шефу Георгий.
– Жора, я тебя умоляю, – пролепетал шеф, – Жора, будь другом, бери машину и мигом туда, это должно быть где-то между тюрьмой и маяком, я читал. Жора, я тебя умоляю, насыпь горку камней, а я его придержу, а то ведь какой позор!
– Не болит у вас о казенном голова, не болит, – застегиваясь, журил Петр, – небось казнокрады все, а?! – Грозно сверкнув очами, вдруг пошел он на них, растопырив длинные руки. – За казнокрадство – голову с плеч! Собственными руками отсеку, как сек, бывало, стрельцам! Сукины дети!
С перепугу у начальника треста Горстрой Прушьянца пошла из ушей кровь – знал он за собой грехи немалые. А переменчивый Петр уже остановился тем временем возле директора филармонии Корсакова, бывшего в велюровой тройке, оглядел его со всех сторон и сказал: "Послушай, Корсаков, штаны-то на тебе бархатные, каких и я не ношу, а я тебя гораздо богаче. Это мотовство; смотри, чтоб я с тобой не побранился". И тут же повернулся к Корсакову спиной, не желая выслушивать его оправданий, и пошел из кабинета. Все двинулись гурьбой за императором и скоро оказались почему-то на берегу Студенческого озера, в кружевной тени развесистой ивы, за грубо сколоченным столом… На лужайке, недалеко от стола, паслась утонувшая около Ивакинского завода корова – вся в смоле по самые рога, и было непонятно, как это она умудряется поедать своей смоляной мордой траву. Утонувшая корова подошла к столу в то самое время, когда сидевшие за ним увлеклись игрой в подкидного дурака. Как листья с дерева, корова съела карты из рук играющих, а потом слизнула со стола и битые; выплюнула только даму треф, что-то она не пришлась ей по вкусу. "Дама треф, кажется, моя Надежда Михайловна, – подумал Георгий, – даже корова не хочет, надо же!" Толстяк взял откуда-то из воздуха гитару, заиграл и запел на мотив "Школьного вальса" то, что любил певать иногда в узких компаниях служилых людей:
Наша жизнь, как ветер, переменчива. Оттого дрожит в руке перо…
– Бога не боишься! – дослушав куплет, взглянул на певца Петр.
– А чего мне его бояться, я атеист, – радостно хихикнул Толстяк.
– Атеист был Вольтер, – презрительно бросил Толстяку Петр. – До атеизма надо своим умом дойти, а не "согласно инструкции".
– Пива будете? – спросил компанию, вдруг появляясь из-за деревьев, отец Клавусиного Колечки, Федор Иванович, и поставил на стол бутылку "Жигулевского" с мышью внутри.
– Ой, а как она туда попала, дяденька?! – восхищенно вскрикнул Катин Сережа.
– Залезла в бутылку, видно рассердилась, – ласково отвечал мальчику Федор Иванович, поддергивая штаны из кружевной занавески. – Ты, сынок, никогда не лезь в бутылку, это для пьющих нехорошо – жидкости мало остается.
– Гуляша – ноль порций, рагу – ноль порций, а кушать всем хочется, производство, Георгий Иванович, у нас тяжелое, сами знаете, – неуверенно проговорил директор завода Ивакин.
– Ничего. Ты Кате квартиру дай, а там разберемся, – отвечал Георгий. – С мясокомбинатом разберись, разберись с мясокомбинатом. Сколько можно терпеть, чтобы жулье рабочего человека объедало!
– "Наша жизнь, как ветер, переменчива", – бренькая на гитаре, мурлыкал Толстяк.
– Черви козыри. У кого младшая? – засовывая под колоду червонную даму, спросил Гвоздюк.
Маленький Сережа сидел на коленях у Петра Великого, тот нежно гладил его большой жесткой ладонью по голове и тихо, по-стариковски приговаривал:
– Ты у них не учись. Одним днем живут. О тебе не думают. Все врут друг дружке – наперерез, кто красивей соврет, все втирают очки. Не учись у них, Сережа. Ты мамку слушайся, вот это будет толк. И в карты играть не смей: женщины, вино, карты – это все, брат, погибель. Думай, сынок, и научись чему-нибудь хорошему. Они ведь тебя на голодный паек посадят, они дохозяйствуются, воды и то им не хватает – вот до чего дожились! Не учись у них, Сережа. Человек должен заботиться о потомках, летучий зверь и тот заботится, а он ведь даже неграмотный. Придет время, подрастешь и захочешь ты с них спросить, а они – вжик – и убегут, как зайцы, на тот свет. Они все одну манеру освоили: греши и кайся, греши и кайся! Научись-ка ты, Сережа, чему-нибудь хорошему. На тебя вся надежда.
– Гей, гей! – кричал помощник шефа, "метр с кепкой", ширяя под хвост бычкам и коровам специальной электрической палкой, загоняя их в узкий бетонный проход под душ, хлещущий из проложенных сверху дырчатых труб. У выхода из бетонного коридора в цех скот глушили, цепляли за ноги к подъемнику, приподнимали тушу головой вниз; "метр с кепкой" ловко перерезал ножом горло, кровь стекала в бетонный желоб. Мясо, мясо, мясо… Много мяса лежало повсюду…
С этим он и проснулся…
За тонкими, просвечивающими на солнце стенами палатки стояла глубокая тишина. Значит, шторм оказался кратковременным, боковым, захватил только краем. Хорошо!
Катя еще спала, на носу у нее выступили капельки пота. Острое чувство нежности охватило Георгия, и он подумал с тоской и болью, как было бы тепло ему на свете, если бы не возвращаться к Надежде Михайловне, под ее недремлющее око. Он не желал ей зла и не имел в виду, чтобы Надежда Михайловна, например, вдруг умерла в одночасье, но как было бы славно, если бы она вдруг исчезла, растворилась, рассеялась как туман, сама по себе, никого ни к чему не обязывая. Как было бы славно, если бы, например, по щучьему велению, стали жить в его большой квартире Катя, Лялька, Ирочка, ну и, конечно, он сам…
Георгий не стал будить Катю, осторожно выбрался из палатки. Море было гладкое, смирное, как нашкодивший мальчик после нахлобучки, хотя далеко на западе еще громоздились черные тучи завала. В голове промелькнули обрывки сна: Сережа, Петр Великий, Али-Баба, Толстяк. Вспомнилось, как, указывая на него глазами, Толстяк шепнул на ухо Сереже: "Этот пойдет по трупам". "Ну, сукин сын, – подумал Георгий о Толстяке, – я тебе сделаю!" И тут же припомнил, что все это происходило во сне, и снисходительно улыбнулся своей горячей мстительности.