Мёртвый язык - Крусанов Павел 5 стр.


В тот день в институт она не пошла. Подобно Герострату, с замирающим от величия содеянного сердцем, Катенька не могла оторваться от выходящего на Кронверкский проспект окна. Верхний этаж Балтийского дома пылал, стекла лопнули, дым в небеса валил какой-то изжелта-черный, химический, на улицу сыпались багровые искры, пожарные расчеты подъезжали один за другим… Всего Катенька насчитала одиннадцать красивых красных машин.

С тех пор прошло около года. Сгоревшее помещение отремонтировали - там снова располагался музей восковых фигур. Но теперь - присмиревший, укрощенный, безъязыкий. Как было этим не насладиться?

Снаружи разливалась отрадная тишина. То есть в пространстве метались обычные шумы, производимые населявшими город людьми и механизмами, - те самые фоновые звуки, которые, как шорох листьев и щебет птиц в лесу, здесь, собственно, и назывались тишиной.

Катенька взяла вилку, нож и приступила к котлете по-киевски, брызнувшей из надреза на тарелку горячим зеленым маслом. Бутерброд с семгой лежал тут же наготове вместо обычного в таких случаях хлеба.

Не успела она добраться до кусочка дор-блю, лоснящегося свежим срезом с лакунами серо-зеленого, похожего на прожилки в мраморе, плесневого налета, как замяукала брошенная в кресле мобилка. Номер был незнакомый, но Катенька включилась не раздумывая.

- Это - Тарарам, - сказала мобилка. - Тебе не кажется, что наша разлука затянулась? Если нет, то я плачу. Горько плачу о тебе и о тех, кто по сухости сердца не имеет благодати слез.

Катенька не первый день жила на свете и уже встречала людей, от одного голоса которых у нее пропадал аппетит (особенно когда к ней обращались на "ты" без предварительной о том договоренности), поэтому с радостью отметила, что Рома не из их числа.

- Не надо плакать, - сказала она. - У меня как раз свободный вечер.

- Ты ангел, Катенька.

- Вы цените меня больше, чем я стою, - вонзая вилку в сыр, с кротким достоинством ответила Катенька.

ВЕТЕР ПЕРЕМЕН

Возле подвального окна, забитого листом жести с отогнутым краем, дрожит крыса. Кожаный хвост отброшен безвольно, как утопший в луже огромный дождевой червь. Серый зверек втянул голову в плечи и почти опустил морду на землю. Через равные промежутки времени тело его сотрясает болезненная конвульсия. Проходящие мимо люди и проезжающие машины не пугают крысу. Она больше не придает им значения. А человек брезгует, потому что видит: дело решенное. Люди и крыса словно оказались на разных ярусах бытия, измеряемых разными мерами: те - в четверге, а эта - за полярным кругом. Внутри зверек уже неживой. Спецслужбы коммунального хозяйства боролись с грызунами - крыса съела яд.

Я вижу это сразу отовсюду, я - ветер перемен, забавнейший из демонов. Один из тех, кто из века в век для человека - шоры, узда и хлыст. И жалящий его слепень. Но при этом я неизменно облачен в одежды радушия и сладких грез о будущем.

Я свищу в умах и опьяняю пустыми надеждами.

Я отбираю покой, заполняю мир суетой, и люди, увязнув в тщете, умирают, даже не начав строить свою пирамиду.

Я делаю крепкое ветхим, здоровое - больным, новое - негодным.

Я смущаю загадками и бросаю тень на плетень: варвары не пошли на Рим, испугавшись вспыхнувшей там чумы; что же чума для Рима - спасение или кара?

Я пристрастил человека наряжать вещи в лукавые имена, внушив ему, что искренность и неприглядная правда подобны рвоте за обедом. Это легко - Бог людей милостив, но они с большей охотой подражают не милости Бога, а вракам и жестокости друг друга.

Я придумал перекупщика и адвоката, и человек принял их как необходимость, хотя в основе их дела лежат нравственная порча, стяжание, ложь - брать дешевле, отдавать дороже, защищать независимо от вины и за деньги. Деньги тоже придумал я.

Я знаю то, что знаю, и это больше, чем нужно знать тому, чей срок отмерян. Человеку не пристало брезговать подыхающей крысой, ведь его мир внутри тоже неживой. Он лишен воли, соблазнен и отравлен. На его теле уже пирует трупная дрянь. Его дело решенное. От него осталась только видимость, которая - та же конвульсия, крысиная дрожь, смертная судорога зверька, безвозвратно уходящего за грань. Таким мир человека сделал я - ветер перемен. А человек убил крысу, думая, что так сделал свой неживой мир чище. Ха-ха. Смех - это тоже я, когда щекочу глотки дураков.

Прежде люди знали, что миром призваны править сильные, потому что сильные ведают путь и приносят живой покой - ведь именно на силу нисходит мудрость. И слабые, зная, что покой от сильных, не жалили их, понимая, что за этим последует смута, а где смута - там и неурожай. Но я совратил умы. Я нашептал людям в уши мечту, будто все равны. Мужчина и женщина, больной и здоровый, умный и вислоухий, телега и лошадь, пес и его блохи. Все равны, но если вдруг случается распря - нужно вставать на сторону слабого. Непременно нужно, ибо так будет порядочно. "Прими сторону блох!" - сказал я. Эту неправду встретили с восторгом, ей аплодировали, на нее молились. Я надул пузырь лжи и соблазнил. За мечтой о земном рае люди забыли страх перед земным адом. А между тем равенство - вещь небывалая, сплошь умозрительная, воплощения не имеющая. Никто не стремится к равенству - все стремятся к превосходству, и нетерпимость в мир приходит не от сильных, а от слабых, раздраженных чужой силой. Сильный, встав на сторону убогих и сирых, бредящих о превосходстве и униженных собственной немощью, добровольно принимает яд и сам становится убогим и сирым. И тогда слабые начинают кусать сильного, забыв, что более всего в том, чтобы сильные оставались сильными, заинтересованы именно они, слабые, ибо все обиды и унижения - как действительные, так и мнимые - сильные впоследствии выместят прежде всего на них. А когда сильные начинают чувствовать себя обиженными, тогда их покидает мудрость, равновесие рушится и господином мира становлюсь я - ветер перемен. И начинается грызня всех со всеми.

Зачем мне это надо? Спроси рыбу: почему она плавает? Немая рыба скажет: я так существую и могу быть только так. Вот и мне приходится отстаивать свое право быть на земле и править ее под себя, отстаивать перед лицом любви, на дух не переносящей мертвого жеманства, отсутствия огня внутри вещей и не прощающей насмешки над собой - никому и никогда. Рыбе нравится быть рыбой. Черепахе нравится, что она не белка. Мне нравится менять неизменное, утвержденное от начала, нравится извращать закон, порожденный творением.

Мне по вкусу, когда человек делает своим естеством смесь снобизма и лакейства, которую приготовил ему я, по вкусу, когда он жаждет не справедливости, а безнаказанности. Тогда человек становится тем, кем надо, - отъявленной сволочью. Тогда он готов красть, лгать, соблазнять, предавать, носить овечью шкуру, бросать святыни псам, не любить, потворствовать беззаконию, не давать, поступать с другими так, как не хотел бы, чтобы с ним, судить, не прощать, лицемерить, льстить маленькому человеку, пестуя в нем маленькую гадину, вожделеть, стяжать, клясться и преступать клятвы, глумиться над просящим, сгущать тьму и вместо помощи предлагать змею. Мне нравится такой человек. Мне нравится делать живое мертвым, нравится, выедая все до грунта в одном месте, как саранча, перелетать на другое.

Я лгу: расстояния лечат любовь, а большую любовь лечат большие расстояния. Этот рецепт принимают за опыт чувства, и никто не спорит, что любовь не болезнь и не требует лечения. Слаще самой сладости для меня перетолковывать истину.

Я потакаю деятельным идиотам, пасущимся без пастыря, они - гной жизни. Им всегда все понятно, им известно, как надо и как было по-настоящему. Шустряки, не живущие, а учащие жить других, - мое жало в мире, отброшенная мною тень.

Я не терплю волю сильных, знающих путь, узревших меня в моих деяниях и меня не принявших. Но отвратны мне и сомневающиеся в собственном знании. Сомнение крепит человека, а мне мила самодовольная слизь.

Я потворствую блуду народовластия, диктатуре черни - это мое порождение, и я, ветер перемен, ее закон. Мертвые империи, покрытые пестрой порослью автономной крапивы и суверенного кипрея, - следы моих дуновений. Этот сорный вздор быстро обживает руины.

Любовь - мой вечный враг - собирает, я - распыляю. Она строит собор, я растаскиваю камни, чтобы соблазненный человек сложил из них забор и оградился от соседа.

Человек родился с великим знанием устройства творения, я дал ему линейку, микроскоп, циркуль, логарифмы и распылил его знание. Продул ему разум, и теперь человеку кажется, что он прибавляет в то время, когда дробит. С тех пор мир человека - крыса, съевшая яд. Изо дня в день в нем дробится и мельчает жизнь, и он умирает все больше и безвозвратнее. Внутри он уже неживой. Конвульсия - все, что ему осталось. Теперь в нем есть лишь две вещи, которые меня волнуют - улилям и набрис.

Глава 3. Разговоры

1

- Видишь пятно?

- Где?

- Вон там, маленькое, на стене. Ну вон же, под бордюром. Чуть левее шкафа. - Настя то выпрастывала ногу из-под простыни, указуя, то вновь набрасывала простыню на ногу.

- Не вижу, - не видел пятна Егор. - А что?

- Оно такое… На крестик кривой похоже. Ну как же ты не видишь?

- Не вижу. Там много пятен, - сказал Егор, а сам ни к селу ни к городу подумал, что в Великой Британии, пожалуй, опасно есть баранину под чесночным соусом, поскольку яд англичане, судя по их литературе, по всякому случаю сыплют именно туда.

- Нет, не узор, а будто брызнул кто-то. Видишь?

- Никто там не брызгал. Нет там ничего.

- Да вон же, как крестик могильный… Слепой, что ли?

- Не слепой. Просто… Из детства смерть не заметна, как твой могильный крестик на…

- Мой крестик? Типун на язык! Это твой крестик. Мой, видишь ли, крестик… И стена тоже твоя!

- Ладно. Он ничей. Из детства смерть не заметна, как маленький крестик на далекой стене.

- Ну вот, то-то же. - Настя опять выпростала белую ногу и свечкой выставила в потолок. - Скажи, что тебя сильнее всего… задело или впечатлило за последние… допустим, месяц? Ну пусть даже два?

- Месяц?

- Или два.

- Так сразу и не… - Брови Егора задумчиво поднялись на лоб.

- Тогда, давай, сначала я. Не поверишь, я тут прочитала, что птенец малиновки съедает за день три с половиной метра дождевых червей. И черный ящик самолета на самом деле не черный, а оранжевый. И еще я прочитала, что сердце кита бьется всего девять раз в минуту, а у тигра полосатый не только мех, но и кожа под мехом. Здорово, правда? Или вот, скажем, ты знаешь, что акула ненасытна настолько, что даже мертвая продолжает переваривать пищу, но в этом случае она уже переваривает и саму себя. Нет, ты только представь! - толкнула Настя Егора бедром. - Представил?

- Не надо о рыбах.

- Почему?

- А ты приглядись к ним - чешуя залита слизью, бока обросли тиной, глаза не умеют моргать… Рыба живет на полпути к смерти. Она посередине между человеком и небытием. Поэтому и молчит.

- Скажешь тоже… Рыбы красивые. А сиг и семга вообще из чистого серебра, как водосточные трубы. - Нога, постояв белой свечкой, опять оказалась под простыней. - Или вот, помню, как-то утром бортковского "Идиота" смотрела… Кофе пью и думаю. Знаешь что?

- Что?

- Вот ведь, думаю, Достоевский какой человечище - его даже телевизором не убить!

- Смотри-ка, мимо тебя не прошмыгнуть. Ни малиновке, ни Достоевскому.

- Точно. Потому что я - человек интересующийся. Ну так что? Будешь говорить?

- О чем?

- Ну про сильное впечатление. Живешь, что ли, и не удивляешься?

- Надо вспомнить.

- Вспоминай.

- Вспомнил. В тот день, когда мы с тобой встретились… или накануне… В общем, перед тем, как мы встретились там, на поминках, у меня зазвонила трубка. Номер незнакомый, я к уху подношу, а там: "Привет, это Любовь".

- Какая любовь?

- Не знаю.

- Что значит "не знаю"? Что это было?

- Ничего. Ошиблись номером.

2

- Разваристая… - сказал Тарарам и дернул чеку на банке со шпротами. - Тело Ромы картошкой прирастать будет.

- Я так счастлива, Ромка! Кто бы знал… - Катенька с ужимками, прикусывая губу и закатывая очи, накладывала в две тарелки пускающий кудельки пара отварной картофель. Солнце в окне Тарарамовой кухни медленно падало за жестяные крыши - куда-то недалеко, примерно в устье Большой Невы.

- Так и положено. Дети непременно должны быть счастливы, потому что детство - самая чудесная пора. Вся остальная жизнь - только расплата за это недолгое блаженство.

- Прикалываешься, да?

- Ничуть.

- Ну прикалывайся, прикалывайся, старый селадон.

- Вот, значит, как? Мы вам - внимание, а вы нас виском седым попрекаете?

- А ты что думал? - Глаза Катеньки, густо подведенные ваксой, шевелили ресницами, как жуки лапами. - Мы, Офелии, такие - нас шпилькой не ковырни, мы и не пахнем.

- Офелии?

- Ну не Офелии, так бесприданницы - Ларисы, знаешь ли, Дмитриевны…

- Ха! Да ты, дружок, должно быть, в пустоголовой юности мечтала стать актриской. Колись - хотела? Отвечай! В глаза смотреть! Любишь театр, как люблю его я?

- Люблю. Я даже в театральный поступала, но туры не прошла.

- Переживала?

- Сначала в Фонтанку головой хотела. А потом просто с парапета плюнула. Да и предки сказали, мол, давай, заинька, без иллюзий - у тебя, кажется, в седьмом классе по биологии была пятерка, вот и дуй в ботаники.

- В целом правильно. Не тот случай, чтобы в Фонтанку головой. Зачем нам театральный? Мы с тобой устроим такой театр, что Станиславский ужаснется. А что твои друзья-подружки? Настя? Кто там еще? Давайте вместе где-нибудь сойдемся - мне интересно посмотреть на твой порочный круг.

- Давай. А где сойдемся?

- Так. Для начала определимся со сторонами света. Вот компас. - Тарарам поднялся со стула и, дважды пройдя мимо зеркала со своим отражением, положил компас на стол. - Его, как известно, в древности изобрели китайцы. С тех пор они не то чтобы переродились, но испортились и компасы мастачить разучились. Однажды в магазине я попросил принести пять китайских компасов, чтобы выбрать достойный. Представь себе - все они показывали север в разных направлениях! Поэтому я купил русский компас, самый лучший, который не врет. Итак, смотри: вот там у нас север, здесь, стало быть, юг, тут - восток, а там - запад. Теперь, дружок, будем думать, где встретиться.

- Нет, так не пойдет.

- Что такое?

- А почему солнце заходит на севере?

- Это, знаешь ли, вопрос к солнцу.

3

- Время было свинское, - говорил Тарарам. - Смута, смешение языков… Страна осыпáлась, как новогодняя елка к Крещению. Хмельной Бориска "барыню" танцевал и строил на усохших просторах нищую банановую республику с бандой компрадорских олигархов во главе. Братки, опьяненные свободой кулака, либералы, опьяненные свободой гвалдежа, менты, опьяненные свободой шарить по карманам… Противно было дышать с этой сволочью одним газом. Вы эти времена, пожалуй, и не помните… А тут еще открылись шлюзы - теки, куда хочешь. Дело молодое - интересно. И я потек. Везде была жопа. Но это была их добровольная жопа, поэтому, наверно, и не так давила. Сначала болтался в Берлине. Пищал на губной гармошке в одном клубе. Затем подался в Париж - торговал настоем слоновьего бивня, укрепляющего память, поскольку слоны ничего не забывают, и макал багет в кофе. Сена понравилась - на наш Обводный похожа. Потом занесло в Амстердам… Про Голландию много чего болтают, но это все херня - та же жопа. Я жил там сначала по визе, потом нелегалом. Наш сквот повязала полиция. Местных отправили на сто первый километр, остальных раздали по отечествам, если те принимали. Россия принимала - она тогда еще смотрела Европе в рот, из которого несло лосьоном - знаете, такой специальный спрей, чтобы облагородить вонь нутра. Доставили самолетом прямо в Пулково. Менты встретили, до нитки обобрали, но заначку в воротнике, в карманчике для капюшона, не нашли. Со злости я даже в город не поехал - тут же в аэропорту обменял последнюю валюту и купил билет до Минска. Перемена мест меня давно уже не пугала. Просто начинаешь доверять наитию, чутью - кривая и вывозит. В первый же день, гуляя по Минску, наткнулся на редакцию бульварной газетенки. Зашел поболтать - разговорились. Написал десяток очерков о европейских нравах. Потом, облазив город, перешел на местный колорит - крысы-мутанты, пираньи в Свислочи, явление пришельцев на Минской возвышенности, извращенцы, прижимающиеся к девушкам в метро… Тогда на Белоруссию СМИ всего мира выплескивали помои ушатами, но мне там нравилось. Мне нравилось, что земля в стране ухожена, поля засеяны, дороги хороши и обочины подстрижены не потому, что из пространства под ногами кто-то просто стремится извлечь выгоду, а потому, что так должно быть, если человек живет на земле, проложил по ней дороги и распахал на ней пашню. Там у людей было чувство дома. Дома, о котором печется крепкий и рачительный хозяин - ни от кого не зависящий и ни перед кем не лебезящий. Жить в таком доме одно удовольствие, если ты просто честно делаешь свое дело и не тявкаешь, переполненный глупым чувством собственной значимости, на хозяина и стены. Но там, где я был прежде, все хотели хлеба, зрелищ и свободы тявкать. Дом, в котором запрещают мочиться на углы и тявкать, считается фашистским государством.

- Один человек сказал Сюнгаку: "Традиции Секты Лотосовой Сутры плохи тем, что в ней принято запугивать людей". - Егор на ходу пустил в небо облачко табачного дыма. - Сюнгаку ответил: "Именно благодаря запугиванию это Секта Лотосовой Сутры. Если бы ее традиции были другими, это была бы уже какая-то другая секта".

- Умничаем, да? - Катенька забежала вперед и заглянула с гневом в глаза Егору.

- А потом? Что было потом? - спросила Настя.

- Потом меня потянуло на родину. Ведь у меня была великая родина - я никогда не забывал об этом. В глубине сердца она всегда оставалась великой, даже тогда, когда сознание отказывалось в это верить. Я понял, что жить надо там, где родился. И строить такой дом, который был бы тебя достоин, надо там же.

- А зачем было голыми ходить? - Настя пнула босоножкой пустую сигаретную пачку, попавшуюся ей на дорожке Елагина острова.

- Долгая история, - ответил Тарарам.

- Я тебе потом расскажу. - Егор высосал из сигареты новый дым. - Я репортаж по "ящику" видел.

- Это история одной идеи, - сказал Тарарам. - А репортаж - так, пустое.

Назад Дальше