Ей, не склонной к сентиментальности, показалось, что на нем истлевает рубашка - так сильно и точно было ощущение распада. Но только что она целовала и гладила его тело, касалась губами этой рубашки.
Отчего-то она подумала о Боге и прошептала:
- Я продам дом и уеду. Он засмеялся:
- Ты не уедешь, потому что тебе некуда ехать, твои мечты и идеалы остались только в этих комнатах.
Через минуту он воскликнул:
- Почему именно из таких мещанских бесцветных домов выходили самые жестокие революционеры? Они непременно хотели взорвать время.
Она молчала, потом сказала обиженно:
- Да, мы не были нищими, революция - наш идейный выбор.
Его насмешила и эта фраза, показавшаяся ему манерной, и её неумение быть женщиной, любить.
Как бы в подтверждение его мыслей она твёрдо и с презрением посмотрела в его глаза. Она казалась себе сильной, беспощадной - и хотела быть такой, и в этом находила радость и смысл.
Он думал о том, что давно всё потерял, когда-то цеплялся за своё умение музицировать, за музыку великих - как за спасение, но давно потерял и это.
- Я ненавижу твой салон, твой пошлый салон с завхозом, эти канделябры и подделки, здесь твоё - только мёртвые мальчики-палачи, - он говорил и тряс её за плечи.
Роза с ужасом чувствовала, что желание быть с ним сейчас сильнее её. Она не могла говорить: произносить слова было физически больно от чувства стыда. И всё-таки еле слышно она просила его остаться.
Он ясно понимал, что, говоря ей это, защищает себя. Он привык постоянно защищать себя, бояться себя и прошлого, которое надо было забыть, потому что давно не существовало юноши-музыканта, давно в нем не было гордости и чувства родины.
Для того чтобы отомстить этому дому, ему надо было просто уйти, - он догадался, только взглянув внимательно на Розу.
Когда он ушёл, Роза Крейн заперлась в своём доме. Ни в среду, ни в пятницу она не открывала двери своим приятелям, они долго стучали, мальчики кричали её имя звонкими голосами, но она даже не ответила им. Салон закрылся.
Она то играла на фортепьяно, то ходила по комнатам, вглядываясь в твёрдые и бесцветные глаза мальчиков-комиссаров. Она отлично понимала значение их взглядов: наследство, светлые мечты и реликвии семьи она была готова отдать случайному нищему, она целовала его и просила остаться в их доме, доме солдат революции.
Собственное кощунство день за днём медленно убивало её.
Наверное, виной были её романтичность, и тишина маленького города, которую нарушали только крики детей, и усталые женщины - огромное живое ухо, денно и нощно прижимавшееся к стене, чтобы слушать, запоминать, сплетничать, и ощущение того, что идти действительно некуда, и огромный портрет любимого брата отца - её дяди, который называл себя "палачом революции". Когда она в сумерках вгляделась в огромную, щедро увеличенную фотографию-фотопортрет, - она отлично поняла, что ей надо делать: Роза Крейн достала старый револьвер отца, написала письма сёстрам и застрелилась.
Жилец
У Лейкиных, супругов из города Балты, появился новый жилец.
Он переехал к ним летним вечером, когда повсюду уже проступали тёмные пятна ночи, а небо набухло и цедило запах свежести.
Соня Лейкина стояла на крыльце, вытянув руки вдоль тела, как солдат в строю, и толстое лицо её выражало любопытство.
Новый жилец был худеньким молодым человеком, в руке он нёс клетчатый чемодан. У крыльца он остановился и сказал:
- Простите, пожалуйста, я договорился о комнате с вашим мужем.
Соня усмехнулась, слушая эти вежливые слова и этот красивый, мягкий голос.
"Чего ещё надо, - подумала она неопределённо. - Такой вежливый жилец".
Вслух она громко (так, чтобы слышали соседи и увидели нового жильца) сказала:
- Здравствуйте.
Она повела жильца в свою любимую комнату, где стояли сервант с хорошей посудой и полированная тумбочка.
- Вот, - гордо сказала Соня.
Жилец поставил чемоданчик и сел на диван, видимо, очень довольный комнатой.
Соня испуганно посмотрела на него, потом покраснела. Краска смущения туго надула её лицо и поползла по шее.
- Здесь спит мой муж, - сказала она шёпотом. - Это лучшая комната.
Жилец встал.
- Виноват, - оказал он, чуть поклонившись. - Прощу прощения.
Соня сама взяла его чемодан и привела в маленькую комнатку за кухней.
- Это моя? - спросил жилец, улыбаясь. - Не ошибаюсь?
Соня молча кивнула. Сначала она тоже хотела улыбнуться жильцу, но потом подумала: "Пусть ему улыбается мой муж" - повернулась и пошла на кухню готовить ужин.
Вскоре пришёл её муж Михаил. Он работал на заводе грузчиком.
- Устроила парня? - спросил он, почёсывая щеку. - Он приехал на месяц из Харькова в отдел Загоруйко.
- Я не люблю Загоруйко, - сказала Соня, накрывая на стол.
К чаю вышел жилец. На нем были летние брюки и рубашечка, отчего он казался ещё тоньше.
"Такой худой, - думала Соня, стоя около мужчин и скрестив руки на груди. - Куда смотрела его мама?"
Соне было сорок лет, лицо её запоминалось выражением детской хитрости и доброты. Она была очень толста, но быстра и проворна. Она подала мужчинам пирожки с маком и сказала жильцу:
- Пожалуйста, кушайте пирог.
- Виноват, - сказал жилец, приподнявшись, - Леонид. И очень рад знакомству.
"Живое слово, - подумала Соня. - Весёлый человек". Она подала ему руку, но так неожиданно и неловко, что чуть не задела нос жильца, отчего он смутился.
- Виноват, - почему-то повторил он. Михаил приблизил к жильцу широкое скуластое лицо.
- Зачем ты извиняешься? - громко спросил он. - Разве она довольна жизнью? - Он подумал и добавил грустно: - У меня хорошая зарплата.
Жилец кивнул, допил чай и ушёл в свою комнату. Скоро и Михаил отправился спать.
Совсем стемнело. В Балту приехала ночь и нахально расселась, как старая мешочница на вокзале.
Соня ещё готовила обед на следующий день, постирала кое-что, осмотрела строго свой дворик, натыкаясь взглядом на густую темноту, потом заперла двери и села на террасе вязать. Она так задумалась, что не заметила, как на террасу вышел жилец.
Она сидела, привалившись к столу и расставив немного ноги, огромная спина её венчалась кудрявой головой, и нежности в ней было мало.
"Да, большая женщина", - подумал Леонид и подошёл к ней.
- Я не сплю, - сказал он вздыхая. - И смотрю на звезды.
Он стал медленно прогуливаться по террасе.
"Что у меня есть в жизни? - подумала Соня. - У меня есть муж и мама в Каменец-Подольском".
- Вы целый день в работе, - сказал жилец, прогуливаясь. - Для этого надо иметь крепкое здоровье.
Он зевнул и стал напевать тихий, нежный мотивчик. Сердце Сони быстро забилось. Оно было одиноко, окружённое ленивым телом.
"Это бойкий молодой человек, - наконец подумала Соня. - Это тонконогий болтун, каких много по всему свету".
Но сердце не слушалось её, оно начало болеть.
Жилец, напевая, ушёл с террасы. Соня встала и замерла, прислушиваясь. Было тихо.
- Мне смешно, - сказала Соня. - Жилец заплатит деньги за комнату. У жильца красивые глазки.
Это так мало говорило о её чувствах - привычные оценки балтских женщин. Что значат эти слова о глазках, об одежде и приличия, когда сердце начинает жечь огонь.
"Это будет утром, - подумала Соня, - ясным утром начнётся мой последний день".
Она погасила свет на террасе и вошла в дом. Лунный свет указывал ей дорогу. Она легла рядом с мужем. Михаил храпел и постанывал во сне.
"Миша, - серьёзно подумала женщина. - Я могу тебе изменить".
Михаил, поворачиваясь, толкнул её.
"Я тебе изменю, дурак", - подумала Соня.
Она дотронулась до горячей спины мужа. Но ей показалось, что она лежит рядом с чужим человеком. Она приподнялась и старалась в зыбком свете разглядеть его лицо, но не смогла.
Утром Соня встала раньше всех, расчесала волосы, натянула новый свитер и юбку. Она возилась на кухне, когда мимо неё прошёл жилец.
- Здравствуйте, - громко сказал он.
Соня усмехнулась и сразу покраснела. У молодого человека был такой внимательный и насмешливый взгляд, что Соня загородилась от этого взгляда, как от поцелуя.
Молча прошёл завтрак, рыжее солнце было свидетелем этого мучительного для Сони часа.
Мужчины ушли на работу, а Соня отправилась на рынок. Солнце согревало её, висело над ней бесконечным слепящим облаком, и Соня, чувствуя, как горит её лицо, думала: "Он подошёл ко мне и посмотрел на меня. Он наклонил лицо".
На рынке она купила много всякой снеди, самой дорогой, и живую курицу в придачу.
- Сонечка, - крикнула ей соседка Степанида Львовна, - что за наследство получил ваш муж?
Соня открыла кошелёк - он был пуст, она истратила даже те деньги, которые утаивала от мужа.
"Был поцелуй, - со злобой подумала она о жильце, для угощения которого и были истрачены деньги, - был долгий поцелуй в темноте, робкие губы мальчика, сердечная сладость".
Она сунула кошелёк в карман юбки и тяжело пошла к дому, раскачиваясь.
Курица сомлела от страха и слабо кудахтала. "Разорение, - думала Соня, - дорогая еда, поездки в Котовск и Одессу, тихий вежливый смех, я продаю шубу и брошь мамы".
Она вошла в свой дом. Жара тяжёлой пылью висела в комнатах.
"У меня взяли за долги дом, профсоюз выгнал меня с работы, я нищенка, кутаюсь в серый платок и еду к нему в Харьков", - она так ясно представила себе общий вагон, толкотню и себя с сумкой, в которую был кое-как затолкнут последний скарб, что вспотела.
"Михаил давно меня бросил, ушёл к Степаниде Львовне, и они с террасы смотрят мою любовь".
Соня села на стул и замерла, возле её ног ходила курица. Вдруг на террасе хлопнула дверь, и вошёл жилец. Он увидел покупки и одобрительно сказал:
- Ого, какой обед будет, - и уселся на стуле нога на ногу, готовясь начать разговор. - Меня отпустили с работы, - сказал он. - У меня температура.
Соня молча посмотрела на него, потом на курицу. Курица внимательно взглянула на неё - мудрость была в обоих взглядах.
- А руки холодные, - сказал Леонид и дотронулся до её руки холодными пальцами.
"Чужая комната, розовые обои, - думала Соня, - крики уборщиц в коридоре и холодные руки этого мальчика".
- Вы будете меня лечить? - весело спросил Леонид. - Хоть меду дайте. А с меня - к закуске.
Он подмигнул Соне, потом курице.
"Гостиница на окраине Харькова, золочёный карниз, плохое белье, - думала Соня, - ожидание, вечное ожидание и город, как балаган, за окном".
Леонид сказал игриво:
- Вы всё-таки жестокая женщина, Сонечка.
"Измена, - подумала Соня. - У него девчонка в Харькове, он бегает к ней, и все вечера я сижу одна. И нет покоя".
Леонид с обидой ещё раз взглянул на неё, встал и подошёл к одному из широких окон террасы.
Соне был виден его затылок, аккуратно уложенные волосы и просвет белой кожи между тёмной полосой волос и синим воротничком рубашки.
"Убийство, - вдруг подумала Соня и вздрогнула. - Неудачная попытка, испуганные глаза и кровь на этой нежной шее".
Ей стало холодно, озноб пробежал по её телу.
- Это спектакль, - громко сказала она. Жилец обернулся на её голос.
- Я снимаю вас с комнаты, ко мне приедет родня из Каменец-Подольска, - хрипло сказала Соня.
Вскинув голову и презрительно улыбаясь, Леонид пошёл в комнату. Скоро он уже уходил со своим клетчатым чемоданом, и слабые плечи его были приподняты.
Соня долго сидела неподвижно, потом вздохнула, убрала еду со стола и пустила курицу гулять в свой маленький дворик. Вечером Михаил спросил у неё:
- Зачем ты прогнала парня?
И только тогда она заплакала, всё её тело, её детская душа плакала, и горе её было бесконечно. Она уткнулась лицом в плечо мужа.
"Женщина, разве она думает, - размышлял Михаил, глядя на розовый закат. - Она пуста, как смех ребёнка".
Этот вечер был тихим и томным в городе Балта, природа дышала свежим ртом, и всё шептало о любви.
Чужой Бог
Он жил не разумом, но страстью…
Айзик был бухарским евреем, ещё молодым, сильным, со смуглым, ярким лицом. Он жил в большом русском городе, который упорно и постоянно отторгал его от себя.
У него скапливались деньги, заработанные чёрным, унизительным трудом в котельной, и он шёл к золотым витринам, в грязные кафе и наслаждался коричнево-сожжённой куриной ножкой или куском серого духового мяса, съедал и от пресыщения плохой едой становился безумным.
Свет ночного города лизал его лицо, и чужие страсти, которыми Дышал этот город, казались порочными.
Можно сказать, что он жил, извращённо имитируя жизнь города, пряча детский стыд и тоску по дому в бесстыдстве бездомной жизни.
Это была утончённая параллель: ОНИ и Я. ОНИ снисходительно улыбались его болезненной стыдливости, грубой одежде, снисходительно шутили, с любопытством, долго и жёстко смотря в глаза, - ему казалось, что возле глаз проступает кровь, он вытирал лицо ладонью.
Его плоть была сильной и ум хитрым, для того чтобы плоть могла выжить. И главная хитрость заключалась в том, чтобы не показать ИМ, как он любит свою плоть, а делать вид, что любишь ИХ плоть: жадно улыбаться, полукланяться, кивать чужим телам на улицах и в домах, отгоняя смутный детский страх быть задавленным чужой плотью.
Айзику всегда казалось, что его тайной была не душа, а плоть.
Он пришёл в этот город церквей и чужой памяти, потому что не хотел быть евреем.
В детстве его дразнили еврейчиком за то, что он продавал в школе жвачки и за деньги списывал у отличников. Когда его, сильного юношу, начал мучить вопрос, почему он родился евреем, он уехал, в чужой город, где, как ему казалось, можно было выбирать. Выбирать себе жизнь, национальность, бога.
Айзик жил в большой коммунальной квартире на Красносельской улице, возле моста. Поезда шли под мостом перпендикулярно красному трамваю, пересекающему мост, - механическое усилие, создающее красоту.
Он хотел забыть свой шумный дом - прямой ряд маленьких комнат низкого домика в старой части Ташкента - и, отрицая красоту своего детского мира, нарушил гармонию, и душа его замерла в ожидании.
Своих соседей, таких же лимитчиков, Айзик сторонился. Но одиночество было невыносимо, и он шёл на улицы, в пыльные комнаты, где собирались случайные компании, - странный, пугающий сочетанием малинового шарфа, обмотанного вокруг шеи, и тяжёлого смуглого лица, так тщательно скрывающий сильные чувства, что они проступали наружу резкой гримасой страдания или отчуждения.
Впоследствии знавшие его говорили, что в нем было слишком много животного и он хотел преодолеть себя, оттого и был несчастен. Впрочем, любившие его утверждали, что он хотел победить себя не разумом, но страстью, и попал в порочный круг.
Это был первый год его московской жизни, по воле судьбы его собеседниками были интеллигентные мальчики из хороших семей, играющие в демократию, что было модно.
Шёл 1985 год, приближались перемены, безумством отрицания тогда была охвачена вся Москва. Много говорили о том, что нужна вера в Бога, и более всего те, кто уже не мог ни во что верить.
И была влажная осенняя Москва, уходящий в глубину улиц вечерний свет - тёмный душистый свет осени, мягко обволакивающий город, слепой и чувственный свет, больной в чужом городе.
В большой неопрятной комнате разочарованные юноши убеждали друг друга, что жизнь бессмысленна.
- Социализм ваш сделал меня человеком толпы, а я ненавижу толпу, - говорил один из них; болезненное лицо его и маленькое, худое тело никак не сочетались с чувством постоянного, ненасытного протеста.
Другой объясняет Айзику:
- В отрицании больше смысла, чем ты думаешь, оно даёт прозрение…
- В чем же прозрение? - насмешливо спрашивает Нина, часто единственная девушка в этой компании. - Отчего ты считаешь, что можно вот так, с насмешкой, обо всех людях говорить?
И долгое молчание, болезненный юноша морщится, кашляет и наконец произносит с оттенком превосходства:
- Кто не понимает, я и объяснять не буду - это личное ощущение. Мне главное - себя понять.
Айзик стоит у двери и улыбается. Ему радостно, оттого что он понимает их обиду и неприятие жизни - он постоянно ощущает зависимость от этих чувств, и слова юноши о том, что в отрицании более всего смысла, потому что оно даёт "возможность прозрения", он понимает как жизнь своей плоти. Его плоть всегда боялась и ненавидела, защищалась и боролась - он был пародией на их отрицание лицемерной власти, ненависти ко лжи.
На другой день Нина ведёт его в церковь. Договорились они заранее, Нина попросила не говорить об их встрече ребятам.
Она волнуется. Серебряный крест на шее, платье с пришитой бахромой, оборками, сочетание красного и жёлтого, рождающее чувство незавершённости, - кажется, что её худенькое тело путешествует по пёстрым, разноцветным мирам тряпья.
В церкви, недавно отреставрированной, пахнущей извёсткой, она оставляет его у дверей, сделав знак стоять тихо, идёт вперёд и немного влево, не к алтарю, а к иконе Иисуса Христа, и жадно молится.
Айзик видит её бледное лицо, быстро движущиеся губы, с виноватым видом выставляет она вперёд руки, очень белые в полутьме.
Невнятный шёпот вокруг, лицо девушки плывёт перед ним, вдруг делается большим и жалким, как будто случилось что-то непоправимое, и ему становится неловко, стыдно, что он видит это.
Нина тихо зовёт его и, когда он подходит, глубоко вздыхает, набирая в лёгкие побольше воздуха.
Неожиданное воспоминание заставляет её застыть с полуоткрытым ртом, она шепчет громко, так, что и Айзику слышно, шепчет с какой-то трагической искренней вычурностью:
- Он страдание за нас принял, страдание принял…
Нина повторяет точно найденное слово с горестным восторгом, взгляд её обращён к Иисусу. Айзик смотрит на икону - глаза Иисуса говорят о глубоком страдании и одиночестве.
Он мгновенно и бессознательно отождествляет себя с Ним. Айзик так далёк от религии, что это не кажется ему кощунственным.
Тошнотворное чувство визгливого, суетливого отчаяния, отчаяния одиночества, как крик, подкатывает к горлу. Кажется, что надо менять привычное ощущение жизни, и стыдно самого себя, своей плоти.
- Он страдание за людей принял, - повторяет Нина. - Ты, наверное, знаешь, что он был евреем.
Они выходят в осеннюю Москву, с её тайной красотой, постоянно отторгающей его: уходят вглубь предметы и веши, отталкивает небо, в котором живут души умерших; они не могут любить его, чужого.
Нина испуганно смотрит на Айзика, смущается и скоро уходит. Айзик долго стоит неподвижно, потом оглядывается на церковь, на белый храм Божий.
Он долго вспоминал, он вспомнил, как отец говорил ему, что нет еврея без чувства страха.
Его отец, маленький сгорбленный торговец кепками, много раз повторенный в детях.
Когда Айзик уезжал, отец сказал ему:
- Ты не еврей, если ты уезжаешь туда, ты никогда не будешь одним из них.
Айзик вспоминал, и душный воздух чужих комнат и чужих слов мешал его дыханию.
- Ты будешь всегда один, мой мальчик, - сказала на прощание его мать.