Между тем время гонок приближалось. Петушков тренировался плохо и всё чаще думал, что ему надо оставить эту затею. Ему вовсе не хотелось умирать, он даже тайком выпивал, чтобы на какое-то время не думать о предстоящих соревнованиях (его никто не проверял - как спортсмена однозначно бесперспективного).
Возможно, Петушков отказался бы от этой затеи - роль отверженного тоже была сладка для его слабой души, но Кика ни за что не поменяла бы свою теперешнюю жизнь жены героя.
Гонщики посмеивались над этой парочкой, спешащей на тренировки.
Между тем, хотя тело его ленилось и болело, душа приготовлялась. Часто возвращалось ощущение греховности, запретности того, что он делает.
Её же героизм напоминал героизм змеи, он был рождён злобой на жизнь и рождал злобу. Она невольно приучала Петушкова к мысли, что ему предстоит умереть.
В последние дни перед стартом он капризничал, жаловался всем на Кику, то представлял себя лёгким, красивым, удачливым, каким был когда-то, или вдруг говорил, что Бог против него, потому что Бог - это вся жизнь.
Когда он выезжал на трассу, было грязно и пасмурно, только что прошёл, дождь, и у него дрожали руки. Всё повторялось, как в Прикарпатье, и он обернулся к Кике, чтобы сказать ей это. Но, увидев на её лице торжество, промолчал.
Когда он погиб, Кика величественно стояла у гроба, где лежал он, маленький и жалкий, принимала соболезнования, и на её лице, уже старом и морщинистом, был покой.
Идущие по одной дороге
Леонид Матвеевич слышит в прихожей голос зятя, молодой, нервный и горячий, сильный своей вопросительной интонацией. Кирилл спрашивает:
- Дома Леонид Матвеевич? - и в следующую минуту уже жмёт ему руку, шутливо раскланивается, как бы подчёркивая, что всё происходящее несерьёзно, что это пародия на жизнь.
"Что за ерничество?" - думает недовольно Леонид Матвеевич.
Лесенка мелодичных звуков дверного звонка, куртка с разорванной петлёй, красноватые от электрокамина свет и воздух гостиной - гость уже в кресле и по выражению его лица заметно, как он нервничает.
Леониду Матвеевичу кажется, что он понимает причину, смысл напряжённой борьбы, происходящей в Кирилле.
Он говорит:
- Проси, проси, что вам с Катей надо, - сегодня его право начать первым, в очередной раз подтолкнуть Кирилла к ощущению желаний и прихотей.
Но зять захлёбывается в приготовленной фразе:
- Я не прошу денег, Леонид Матвеевич, я хочу вступить в вашу мафию. Пожалуйста.
В голосе его презрение, насмешка, и Леониду Матвеевичу надо бы на это обидеться, но он знает, что в следующее мгновение Кирилл испытает страх.
Старик уверен, что имеет право властвовать над этой душой.
- Не хотите? Думаете, не получится из меня делового человека? - голос Кирилла тонок, полон отчаяния, и чувства, живущие в нем, старик ощущает как маленькие твёрдые комочки. - Вы уверены, что вы - коммерсант, деловой человек? - уже выкрикивает Кирилл с отчаянием.
Старик думает: "Мне ли не знать правды", и тихо смеётся, подёргивая узким некрасивым лицом.
И вторя ему, смеётся Кирилл, не замечая, что повторяет дребезжащие звуки голоса старика.
"У него не было выхода тогда, - вспоминает Леонид Матвеевич. - Он так хотел, чтобы я спас его".
- Я ненавижу вас, - вдруг говорит Кирилл.
И старик испытывает смутное жёсткое чувство, чуждое ему, напоминающее смущение. И заставляет себя думать мстительно: "Его ум извивается, как червяк. Он всегда чувствовал только силу, стоящую над ним".
Резкий хлопок, звяканье замка, шаркающая походка жены - момент ухода Кирилла. Для старика это неожиданность. Он чувствует необходимость вспоминать: "Ведь мальчик был счастлив - он восстанавливал душевные силы моими мыслями, взглядами на жизнь…"
Студентом Кирилл мечтал больше всего о нравственной жизни, наполненной смыслом, и боялся, что какая-нибудь причина помешает ему жить так.
"Самое страшное - думать о других людях с чувством зависимости от них?" - размышлял тогда Кирилл.
Он уже четыре года жил в большом городе и уже знал недосягаемый сейчас для него стандарт городской жизни.
"Это даже хорошо, что я беден, - любил думать он. - Я признаю только то, что прекрасно и достойно любования. Я умею противостоять тому, что мелко и ненужно мне".
Кирилл думал о своей особенной нравственной жизни и умилялся, чувствуя особенное вдохновение.
Студент понравился старику открытым, добрым лицом и восторженным восприятием жизни - сам Леонид Матвеевич был абсолютно лишён этого дара. Он подумал, что дружба с Кириллом нужна его дочери. Катя теперь часто пугала его беспощадностью и слепой уверенностью в себе.
Когда он смотрел на свою дочь, весёлую, с постоянным жёстким и жадным выражением лица, то с тревогой думал о её судьбе.
- В субботу приведи его к нам пораньше, - приказал он Кате. Когда-то ради неё он оставил научную работу, ушёл в комиссионный магазин. "Как давно это было", - думал Леонид Матвеевич.
Решение выдать дочь замуж, употребляя свои "особенные" средства, не казалось ему дурным или бесчестным. Он не думал о том, должен ли любить Кирилл его дочь, - он охотно искал бы для дочери любви, если бы верил в существование любви.
В субботу он повёз студента показывать новую кооперативную квартиру, купленную для дочери. Леонид Матвеевич вложил много сил и практического ума в обстановку этой квартиры, здесь каждая вещь напоминала о том, что человеку можно и хорошо жить в роскоши: пушистые ковры покрывали стены и пол, матово отражала свет дорогая мебель, на кухне были расставлены различные электроприборы, в шкафах - красивая посуда, а в голубого цвета ванной комнате - стиральная машина.
Студент молчал и казался испуганным. Старик предложил ему сесть и сказал, посмеиваясь:
- Это всё для дочери.
Кирилл поднял к нему бледное лицо.
- Захочешь - и для тебя, - сказал Леонид Матвеевич. Получилось грубо, но Леонид Матвеевич не считал нужным говорить по-другому.
Хотя он знал и угадывал многие чувства и страсти, в нем не было веры в людей, то есть правильной оценки этих чувств и страстей. И оттого, желая добиться цели, он всегда действовал с ранящей душу другого человека бесцеремонностью.
Кирилл сидел, не двигаясь. Непонятное оцепенение овладело им. То ему хотелось закричать: "Да как вы можете!" - и этой фразой противостоять Леониду Матвеевичу, встать и уйти, хлопнув дверью. То он думал о том, что ничего не произойдёт страшного, если он останется и будет слушать Леонида Матвеевича.
Старик угадал состояние раздвоенности, мучившее студента, внушительно проговорил:
- Я думаю, ты будешь хорошим мужем Кате. Ты можешь сказать и да, и нет - во всём твоё право.
И против своей воли Кирилл ощутил радость от этой фразы: желание юности - равенства во что бы то ни стало - было осуществлено, Кирилл ни тогда, ни позднее не думал, что это равенство придумано Леонидом Матвеевичем и не существует на самом деле.
После этого разговора студента одолевали сомнения: не изменил ли он себе? Он встретился с Катей, говорил с ней очень смущённо, твердя себе: "Я хочу и могу быть с ней".
Но он уже не верил самому себе.
"Это был я или другой человек? - спрашивал себя Кирилл. - Разве может быть нравственно то, что должно произойти? Этот брак с Катей - если я не знаю, люблю ли я её".
Как ни странно, он чувствовал радость, оттого что может понимать это. И то, что он страдает, возвышало его в собственных глазах.
Натура несчастная, сомневающаяся, воспитанная на страхе и жестокости бедными жителями маленького городка, где уж ему было противостоять силе, которую для него олицетворял старик.
Вскоре состоялась свадьба, шумная, многолюдная, на которой произносились пышные тосты и вполголоса говорили:
- Слава богу, пристроил Леонид Матвеевич дочку. Некрасивая Катя восторженно смотрела на Кирилла, потом оглядывалась на подруг, и чувство окончательною первенства, как ознобом, охватывало её существо.
Поздно вечером они с Кириллом уехали на заветную квартиру, ходили по комнатам, тихо смеялись от счастья. Вот они оказались в столовой - большой прямоугольной комнате с тяжёлой мебелью. Катя зажгла верхний свет, он полился ровным потоком из многочисленных лампочек люстры. Молодые люди смущённо взглянули друг на друга, и Кирилл обнял её.
Он ощущал, как волнение, тревожное ожидание близости, живущие в нём, перебиваются невольной насмешкой над происходящим. С того момента, как он перестал верить себе, он не мог безоглядно, как раньше, любить себя и казался себе искусственным человеком. Он ужаснулся насмешки над собой, которая была в нём теперь.
Дочь старика по-своему и восторженно объясняла его смущение и первая поцеловала его: всё в этом доме было для неё, и оттого она невольно ощущала дозволенность для себя любого чувства и поступка.
Когда после поцелуя она открыла зажмуренные глаза, в них была жадность и бесстыдство, которых так боялся старик.
Прошло несколько месяцев, видимая жизнь их была удобной и спокойной, и они сами думали так.
Правда, произошли неожиданные перемены: студент, мечтавший раньше заняться наукой, забросил учёбу. Во всём, что он делал, чувствовалась непреодолимая лень.
Однажды ему приснилось, что он умер. Кирилл вскрикнул и проснулся. Жена спала. Он медленно, осторожно ощупал своё лицо.
"Что же происходит со мной? - удивлённо думал он. - Вот я, такой же, как всегда, но отчего же мне так жалко себя?"
Он вдруг понял, что единственным сильным желанием все эти месяцы было желание первенства над стариком, победившим его.
У него было теперь всё: и дорогие костюмы, и цветной телевизор, исполнились все мечты детства.
Кирилл мог подолгу не видеть Леонида Матвеевича, но он всё больше понимал, что всё время живёт, соотнося свои мысли и желания с возможными мыслями и желаниями старика. Разговаривая с Леонидом Матвеевичем, он старается быть немногословным, жестоким, старается острить и неестественным усилием казаться непохожим на себя доходит до истерики.
"Я достану денег - и всё наладится, - думал Кирилл. - Своих, не его денег. Я перестану зависеть от него, и он оставит меня, перестанет мучить. Вот спасение".
Именно после этого решения он и приходил к Леониду Матвеевичу.
- Он ушёл, - прошептал старик, оставшись один после визита зятя. - Что за ёрничество? Почему он от денег отказался? Я его знаю - он не может от денег отказаться.
Он как будто видит Кирилла, торопливо идущего по улицам, чувствует его дыхание, пустоту, сковывающую его душу и тело, которую Кирилл называл свободой, и страшная догадка заставляет его остановиться посреди комнаты, напротив синей с блёстками шторы, в полутьме кажущейся зыбким кусочком пространства.
- Студента-то нет уже. Я виноват, я… разве я не видел, как он убивает себя?
Леонид Матвеевич делает неловкое движение, как будто хочет позвать студента, забывшего о себе, напомнить… О чем?
"Это я и есть, - с ужасом думает старик. - Я, а не он - он впитал мои слова, мысли, чувства, это я, восставший против самого себя… Господи, защити меня!"
Он ясно видит смертельную ярость на лице Кирилла.
- Он убьёт, убьёт меня, - кричит старик. - Жена, скорее запри дверь.
Мальчики террора
Он работал в министерстве много лет, и, хотя у него была сейчас звучная должность - начальник экспертного отдела и по чиновничьей лестнице он поднимался всю жизнь бодро и споро, при взгляде на него прежде всего думалось, что он очень старый человек, и такая усталость была в нём, что казалось - этот человек уже давно повторяет самого себя и живёт тем, что вспоминает или выдумывает его мозг, спрятанный за узким лбом и умными глазами, в которых застыло высокомерие. Хотя он рассмеялся бы в лицо каждому, кто посмел бы сказать, что он сентиментально смакует прошлое и, как многие старики, украшает его.
Виктор Сергеевич Хохлов и держался на должности благодаря своему огромному опыту и покровительству заместителя начальника главка, тоже старого человека, который дружил с Хохловым и, как и он, знал, что их сила - в забвении прошлого, знать о себе то главное, что составляет тайну души каждого человека, они не должны были, как будто эта тайна была похищена у них в юности, когда их слабые сердца так любили мир, что пожертвовать собою считали бы за счастье. Он был воспитан в сороковых, и жестокость мира вошла в его детский мозг и нежную плоть, была впитана им, понята как естественное на-чало, стержень жизни.
Когда этот худой высокий старик шёл коридорами министерства, прямо глядя перед собой, он вызывал невольное уважение, его побаивались, чувствуя внутреннюю силу, даже "золотая молодёжь" министерства, эти сынки и дочери начальства, которые считали, что им всё позволено, даже они посмеивались только за его спиной, когда он уже проходил далеко вдоль коридора, - их забавляли походка, строгость костюма и высокомерие старика.
Он шёл осторожно по улицам столицы, как будто пробирался через этот тесный, забитый людьми, домами, машинами город, огромный город, которого он боялся, потому что уже давно почувствовал его равнодушие - в этом городе уже никто не жалел и не любил его. Жена Хохлова умерла, а единственного сына давно не было в его доме, в городе, который дышал в лицо Хохлова спёртым воздухом коммунальной квартиры. И всё же в этом городе была красота полуаристократа, который накинул яркий плащ, натянул узкие дорогие перчатки, но забыл застегнуть сорочку - и видна грязная шея.
Но всегда, днём и ночью, в городе был свет - солнца или фонарей - и чёткое ощущение музыки света, круглого при ярком свете солнца, воздуха, острых звуков сумерек и распластанного тела ночи, живой темноты, скрывающей огонь, который лишь чуть раскрывал себя светом фонарей, лукавым отражением звёзд и страстями, оживающими в людях.
В министерстве день был особенно суетным, тяжёлым, приходилось много звонить, говорить, а когда он уходил вечером, то в вестибюле стояли полотерные машины, неуклюжие, большие. "Для очень сильных мужчин", - подумал Хохлов. Значит, завтра весь день здание будет визгливо гудеть, отражая звуки работающих полотерных машин, хотя всё это полагалось делать по ночам, но, как всегда, не успевали к празднику. Он вздохнул, как будто стоны этих механических животных уже вызывали головную боль и тошноту.
Но в его доме было очень тихо, он специально повесил тяжёлые шторы, поменял двери на дубовые, тяжёлые, - в своём доме, рядом с портретом сына, он чувствовал себя защищённым.
Весь вечер он ощущал странное, необычное волнение, которое ничем объяснить не мог. Тихо, портрет семнадцатилетнего сына на стене в золотой рамке - именно в этом возрасте он убежал из дома и больше не подавал о себе вестей, - дорогая старинная мебель красного дерева так громоздка, что оставляет только узкие проходы, но Виктор Сергеевич был всегда рад этому нагромождению дерева, стекла, фарфора, их тусклому свету, пространству, в котором живыми оставались только глаза сына.
Это была бесконечная ночь. Хохлов не спал, бродил по комнатам в длинном стёганом халате, задыхаясь от жары и всё-таки не снимая его, как ещё одну защиту: он то старался не смотреть на портрет сына, то, наоборот, ярко освещал комнату и жадно рассматривал юношу с маленькими ушами, хохловским прищуром тёмных глаз и сжатыми губами.
Ему надо было ответить кому-то (он не думал, кому надо отвечать), что он всегда исполнял правила жизни, в непокорности его обвинить невозможно, а значит, он всё делал правильно.
Он хотел думать о главном, а оживали ненужные воспоминания: как он заставлял сына ставить обувь по одной линии, пара за парой, а если приходил домой и видел брошенную вещь, криво поставленные ботинки, устраивал скандал, или как сын, у которого был плохой почерк, по его приказу переписывал книги - он думал, что так исправит почерк сына, а тот, покоряясь, писал кривыми буквами. Как часто он бил мальчика…
Эти житейские мелочи сейчас раздражали старика, они не нужны были теперь, когда он думал о главном, и старик даже заплакал от обиды.
Страдание возвращало ему душу обновлённой, мучающейся. Хохлов тихо застонал, опустился в кресло и надолго замер. "Андрей жив. Он, наверное, стал таким, как я, он очень похож на меня, где-то живёт и радуется, богатый, всеми уважаемый, - убеждал себя Хохлов. - Я был жесток с ним, наказывал, вот он и ушёл, но он вернётся сильный, счастливый".
Эта мысль бесконечно радовала Хохлова, была дорога ему, он даже засмеялся от радости, но что-то не давало быть свободным от страдания: он смутно понимал теперь, что его жестокость в семье была отражением той жестокости, которой он подчинялся, силы, которой боялся, он был зависим, а мальчик не хотел покоряться. Хохлов с обидой подумал о сыне: "Я служил времени, я не мог быть другим, понимаешь?"
Старик даже не вспоминал, он старался найти в себе то главное, что, наверное, и составляло душу Хохлова, и опять наталкивался на пустоту и страх, готов был покориться и не думать больше о себе.
"Но теперь-то он понял, что в мире нет свободы, - насмешливо думал старик. - Наверняка так же, как и я, наказывает своего сына и с благодарностью вспоминает меня, свой дом".
Он распахнул окно, и холод показался ему обжигающим. Да, он знал, был уверен, что сын теперь сильнее его, он наверняка выстоял в этой жизни, потому что его сын. Он смотрел в темноту, как будто пытался угадать, где сейчас Андрей, какая у него жена - красавица, наверное. Чувство старика было так велико, что его охватило страстное желание уйти в темноту, отречься от всего, чем он жил до сих пор, и вершина желания - покоряться другим богам, которые любили только тех, кто ищет наслаждения в этом мире, его любовь к сыну была тем острым наслаждением, которое он раньше не мог себе позволить. И ему показалось вдруг, что сын его всё ещё ищет ту призрачную свободу, которая уводит людей из тёплых домов и заставляет бродить по свету. Может быть, он впервые по-настоящему испугался за сына, и любая ложь показалась бы ему спасением.
Вечером следующего дня Хохлов, седой и важный, в чёрном костюме, идёт по пустому коридору министерства. Хотя никто не может видеть его сейчас, он идёт выпрямившись и, как всегда, улыбается благожелательной холодной улыбкой.
В конце коридора полотёры приготовляют свои машины к работе. Их трое. В заляпанных мастикой штанах и куртках, в толстых вязаных шапочках, спасающих немного от шума, они разматывают провода и кричат друг другу:
- Подводи машину.
Хохлов спотыкается о кабель, пересекающий коридор, и чуть не падает. Он сердито поворачивается к одному из полотёров. Пересиливая раздражение, говорит назидательно:
- Нехорошо, уважаемый, я мог упасть и поранить себя.
Лица полотёра он не видит - тот сидит на корточках, возясь с банкой мастики. Услышав голос Хохлова, он вздрагивает, ещё ниже опускает голову и говорит глухо:
- Простите меня.
Эта покорная фраза, длинное, неловко согнувшееся тело полотёра, его детская шапочка с помпоном - всё отчего-то неприятно волнует Хохлова. Он молча проходит дальше по коридору.
Непонятное волнение не покидает его и в вестибюле, где гардеробщица подаёт ему плащ:
"Совершенно правильно сделал я ему замечание, - думает Хохлов. - Бросают толстый кабель в полутёмном коридоре. Это не мелочь. Во всём должен быть порядок".
На улице совсем темно. Хохлов оглядывается: в здании главка освещён верхний этаж.
"Потом они спустятся на четвёртый, потом на третий, - думает Хохлов. - И так всю ночь".