На следующий день моя фотография, одна и та же, красовалась на первых страницах двух ярких, дорогих, выходящих большим тиражом иллюстрированных журналов. Она была скверной, плохо выдержанной, на ней я вышел бледным и беспомощно ухмылялся. Один заголовок звучал "Шарлатан", другой – "Волшебник Берхольм". Я стоял в магазине, жадно разглядываемый владельцем и двумя зеваками, как раз покупавшими сигареты, и смотрел на свое устрашающе размноженное лицо со смешанным чувством отвращения и сострадания. Его будут покупать, понесут домой, к нему будут прикасаться тысячи влажных, перелистывающих страницы пальцев, его сомнут, выбросят, его унизят, завернув в него рыбу, мясо, салат. "Шарлатан", "Волшебник Берхольм". Меня переполняла тихая, сладковатая жажда убийства; я бы хотел увидеть, как умирают авторы этих заголовков. И одновременно я был бы рад оказаться далеко отсюда, провалиться сквозь землю, никогда не родиться. Я вышел на улицу, не купив даже сигарет, за которыми пришел. Дома меня ожидал конверт, а в нем – аккуратно сделанные на цветном ксероксе копии обеих статей с фотографиями, присланные заботливым Вельротом. Я медленно и задумчиво разорвал их на двадцать, сто, пятьсот крошечных клочков, открыл окно и выбросил. Ветер подхватил их, взметнул и понес по направлению к телебашне.
У меня часто, все чаще и чаще, звонил телефон. Репортеры требовали интервью; я отказывался. Какой-то безработный актер искал работу; я ничего не мог ему предложить. Какой-то пьяный просил денег; деньги я ему пообещал. Какая-то женщина хотела выйти за меня замуж; я вежливо ей отказал. Какой-то безумец хотел мне что-то спеть… – это была последняя просьба, которую я выслушал. После этого я выдернул вилку из розетки, ушел в кабинет и заперся на ключ.
Но тишина длилась недолго. Не прошло и получаса, как пронзительно заверещал дверной звонок. Я ждал и надеялся, но звонили снова и снова, без передышки. Кто бы ни стоял под дверью, сдаваться– он не собирался. Я прорычал проклятие, смирился с неизбежным и открыл.
Это оказался всего-навсего Вельрот.
– Почему, – спросил он, – вы не подходите к телефону? Впрочем, это безразлично. Вы читали газеты? Нас показали по телевизору в "Новостях культуры". Победа!
– Слушайте, вы можете мне объяснить, почему все идиоты на свете объединили свои усилия? Эти заголовки!.. А люди!.. Если бы вы знали, кто мне только не звонил!.. Что все это значит?
– Это слава! – ответил он, сияя. – Уважаемый маэстро, что такое слава? Слава – это когда…
– Вельрот, – сказал я, – не смейте прибегать к афоризмам в моем присутствии…
Он обиженно отвернулся, вытащил из кармана платок и стал протирать очки. Укоризненно помолчав, он откашлялся:
– У меня есть предложение. Сенсационное. От самого крупного импресарио в Европе. Обычно он занимается только боксерами и поп-звездами. Фантастические условия. Удача! Но мы должны сразу же согласиться, пока еще так высоко котируемся…
– Ну, так соглашайтесь…
Он надел очки, посмотрел на меня и печально покачал головой, так как я не выказал восторга.
– Хорошо, – сказал он, глубоко вздохнул и повторил: – Хорошо! Я начну переговоры.
И месяц спустя – или не месяц, а чуть больше или чуть меньше, но разве это важно? – мы отправились в турне. Я, Вельрот, трое моих помощников и двое уже обученных осветителей. Ты не поехала, у тебя было полно дел, якобы важных, – я все время забываю: у тебя была своя профессия, свои развлечения, своя жизнь, – но ты по крайней мере пообещала иногда приезжать ко мне в гости.
Гастроли оказались долгими, утомительными, бесплодными и принесли нам славу. Я побывал в больших городах, а также – прежде всего – в средних, из которых состоит мрачное провинциальное захолустье. Куда бы я ни приезжал, на стенах уже висели пожелтевшие афиши с моим именем; со временем мне стало казаться, что ими обклеена вся земля, и я, как это ни жутко, начал ощущать себя вездесущим. Я объездил всю старую Европу, но увидеть мне удалось немногое. Лишь улицы, сцены, номера в отелях (впрочем, всегда первоклассные; просторные, нетронутые и чистые, как будто я первый, кто в них останавливается). В сущности, публика везде казалась одинаковой: шумной, удивленной, доверчивой и восторженной. Достопримечательности я не помню; если очень постараюсь, в памяти всплывают в крайнем случае различные оттенки голубоватого лунного света на потолках в различных номерах отелей, которые я рассматривал долгими, почти бессонными и совершенно бессонными ночами. Если мне суждено еще раз появиться на свет (но в это верят только индусы и идиоты), я, наверное, буду химиком и посвящу себя созданию субстанции, снотворная сила которой не ослабевает много лет; ведь пока такого средства не существует, все они со временем перестают действовать.
То, что теперь я снова был богат (не могу сказать насколько, денежные вопросы находились в компетенции Вельрота), не вызывало у меня особой радости; я по-прежнему, вопреки всякой логике, считал богатство нормальным состоянием, а свою бедность в прошлом – нелепой, бессмысленной интерлюдией. Тем не менее я смог сделать две вещи: отправить Герду и Яна ван Роде в кругосветное путешествие и выкупить свою "Энциклопедию искусства иллюзий". (Букинист уже продал ее коллекционеру, тот поначалу отказывался перепродать ее мне. Но деньги довольно могущественны.) Итак, я ездил по одинаковым городам, моя слава, как утверждал Вельрот, росла и росла, и думал о тебе. Ты еще не сожгла мои письма? Ты их иногда перечитываешь? Ты хранишь их на дне ящика письменного стола, в темноте, может быть, перевязанные ленточкой? Нет, только не это. Слава Богу, ты никогда не любила старомодные романы. Если захочешь их продать, лучше не затягивай с этим! Конъюнктура славы непредсказуема и быстро меняется.
В сущности, я не так уж часто о тебе думал. Разумеется, ты никогда не покидала какое-то отдаленное, труднодоступное место моего сознания, но большую его часть, просторную и светлую, его парадные комнаты и роскошные залы, заполняли ежевечерние выступления. О, это было чудесно! Кто опишет каждый раз переживаемый заново, первозданный, незамутненный восторг, вселяемый все новыми удачами, блеском замысла, точностью исполнения, красотой, чудом! То, что я показывал, было – повторяю это со всей скромностью, опустив глаза долу, сложив руки, – и в самом деле очень хорошо. Однажды, кажется во Франции, мое выступление транслировали по телевидению для миллионов зрителей, которых даже представить себе трудно, для тысяч, помноженных на тысячи, для целого моря людей. Это было очень странно, все мои движения казались мне более размашистыми; У меня возникло впечатление, что меня окружает сияние, электрическое излучение, простиравшееся в необозримую даль. Казалось, надо мной возвышался огромный Артур Берхольм, он рос и заполнял собою пространство, просторный трепещущий эфир. Я не терплю телевидения, но никогда не испытывал ничего подобного.
Я установил следующие правила: во-первых, не давать интервью репортерам, никогда, ни при каких обстоятельствах. "Вы с ума сошли! – кричал Вельрот. – Теперь нам конец!" Но вскоре он уже поздравлял меня: "Слушайте, а ведь пренебречь дешевой популярностью – неплохая мысль! У кого угодно можно взять интервью, кроме английской королевы, императора Японии, Папы Римского и вас. Да, это производит впечатление, у нас будут толпы подражателей! Как вы думаете, а нет ли на этот счет подходящей статьи в законе об авторском праве?"
Во-вторых, я решил в одном важном пункте нарушить кодекс чести нашего щеголяющего цилиндрами цеха профессиональных волшебников и магов-любителей. "Всегда давай зрителям понять, – гласит он, – что все это трюк, шутка, веселый вздор! Никогда не утверждай, будто умеешь колдовать!" Этого правила я не придерживался. Тот, кто делает свое дело с вечной извиняющейся ухмылкой, – клоун, а не маг. И потом, граница между царством грез и кошмаров моей фантазии и так называемой реальностью всегда была для меня проницаемой. Я не могу различать понятия, между которыми я вообще не вижу никаких различий или совершенно несущественные. Конечно, не обошлось без последствий. Некоторые всезнайки в очках притворялись рационалистами (как будто я не больший рационалист, чем все они, вместе взятые!), объединяли усилия и в яростных, изобилующих опечатками статьях обвиняли меня в обмане и шарлатанстве. Время от времени тот или иной профессиональный волшебник (в том числе, конечно, Томас Бруи, называвший меня шарлатаном, и шарлатаном опасным) брал на себя роль скептического просветителя наивных и на особоглянцевой бумаге с множеством фотографий разоблачал махинации, скрывающиеся за моими фокусами. Эти объяснения были столь смешны, беспомощны и неправдоподобны, что между небом и землей едва ли нашелся бы хоть кто-то, кого они смогли бы убедить. В конце концов, эти смешные нападки даже упрочили мою репутацию. По слухам – но им едва ли стоит доверять, – в глухих, далеких от цивилизации краях мое имя иногда сплеталось с именами некоторых внушавших страх, окруженных тайнами мифических персонажей; там я постоянно фигурировал в историях, которые матери рассказывают на сон грядущий закаленным телевидением детям, лишь бы они угомонились. Я даже не раз замечал, что вызываю у людей, с которыми меня знакомили, смутный, необъяснимый страх, – феномен, лишь изредка, как, например, в случае с моей злой, точно из страшной сказки, мачехой, доставлял мне мстительную радость. А однажды в каком-то далеком, сумрачном месте учредили некий союз пять-шесть безумцев, считавших меня посланцем небес или Нирваны (единого мнения на этот счет у них не было). Они обрушили на меня около двухсот писем, по большей части в молитвенном тоне: некоторые из них я прочел не без интереса, но ни на одно не ответил. Поняв, что я неумолим, они прокляли меня по всем правилам и переметнулись к некоему португальскому пророку, пережившему странное просветление при виде НЛО.
Однако этот мой принцип стал причиной того, что Магическое общество и другие профсоюзы волшебников внезапно преисполнились ко мне отвращения. Что меня совершенно не беспокоило, так как у меня был третий принцип, запрещавший мне вступать в контакт с ними и с любым официальным союзом; я не был ни полноправным членом, ни ассоциированным членом, ни кандидатом в члены какого-либо общества. Почти три года назад я побывал у них единственный раз и не испытывал потребности посетить их вторично. Некий Кинсли, президент IBM (International Brotherhood of Magicians; эти шуты гороховые и вправду не придумали другой аббревиатуры), написал мне несколько писем, сначала любезных, потом угрожающих. Поняв, что я так и не вступлю в его организацию, он прибегнул к худшему и в составленном на нескольких языках воззвании информировал всех членов своего союза, что они не должны считать меня коллегой и посвящать меня в какие-либо тайны и вообще обязаны меня всячески игнорировать. Вельрот позаботился о том, чтобы цитаты из этого воззвания перепечатали как можно больше журналов; такой ход он считал отличной рекламой. А мне все это было безразлично.
X
– Еще бокал? Да, это было великолепно, в самом деле великолепно! Вы произвели на меня такое впечатление…
Я кивнул, взял бокал шампанского, взглянул на матовую искрящуюся жидкость, выпил его залпом и поставил на поднос. Хозяйка дома, светловолосая, в сверкающих рубинах, по-прежнему стояла передо мной. И ждала ответа.
– Спасибо, – пробормотал я, – большое спасибо. Как… это… мило… с вашей стороны…
Она посмотрела на меня, ослепительно улыбнулась и не нашла что к этому добавить. Потом она, словно оправдываясь, покачала головой, негромко засмеялась ("Извините, я должна уделить внимание и другим гостям!") и направилась к группе пожилых людей в темном, – у некоторых из них я заметил ордена. Они напоминали дипломатов, а может быть, и в самом деле были дипломатами. Наконец-то я остался один. А рядом со мной еще пять полных, всеми забытых бокалов. Я никогда не пил, так почему же я пил сейчас? А почему бы и нет? Я пожал плечами и потянулся за первым.
– Это было очень интересно, господин Берхольм. Великолепное выступление, просто великолепное.
Я раздраженно обернулся. Рядом со мной стоял человек с ввалившимися щеками, одну из которых украшало идеально круглое родимое пятно, и с длинными, слегка подрагивающими усами. У него были маленькие колючие глазки и лицо университетского преподавателя.
– Откройте мне тайну, как вы это делаете? – Он перехватил мой взгляд и поспешил добавить: – Нет, разумеется, нет! Вы правы. Не буду допытываться. – Он решительно кивнул, как будто произнес что-то умное, сложил руки за спиной и медленно зашагал прочь.
Я с тихим отвращением посмотрел ему вслед и взял следующий бокал.
В сущности, я даже не догадывался, как там оказался. Я не знал никого из присутствующих, не имел представления, кто они и почему держатся с таким достоинством. Они собрались здесь, чтобы что-то отпраздновать, а я даже не знал что. Однако они наняли меня, и за хороший гонорар. Кроме того, и это главное, здесь на празднике выступал Хосе Альварес, возможно, лучший в мире специалист по освобождению от оков. Собственно говоря, я пришел сюда ради того, чтобы его увидеть.
Я подавил зевок и ощупью нашел очередной бокал. На полу, под множеством лакированных ботинок и туфель, извивался замысловатый узор. Персидский, ручной работы ковер, вероятно сотканный полуслепыми детьми. Я поднял глаза, надо мной сияла хрустальная люстра. Я прищурился, и она расплылась нечетким золотистым пятном.
– Было неплохо, Бэрррхольм! Да, совсем неплохо!
Я испугался и потер глаза. Передо мной стоял Хосе Альварес.
– Вы были еще лучше, – сказал я нерешительно.
Два часа назад мы едва успели поздороваться, но не обменялись и несколькими словами. Его программа оказалась действительно незаурядной. Он выступал следующим номером после меня, его заковали в цепи и положили в гроб с прочными стенками, который общими усилиями заколотили гвоздями. Каждому гостю было предложено забить гвоздь, желающие (и такие в самом деле нашлись) могли забить несколько. А потом, через несколько секунд, крышка гроба слетела, гвозди выпали и из гроба поднялся Альварес, освободившийся от оков, с несколько скучающим выражением лица и дымящейся сигарой в зубах. Сейчас, вблизи, он казался ниже ростом и тоньше.
– Вы говорите на моем языке? – удивился я.
– Пррриходится, Бэрррхольм. Из-за специальной литературы. На всех основных языках. Всё должен прррочесть, что печатают о замках. Много написано. – Внезапно он сощурился, так что на щеках пролегли морщины и обнажились стиснутые зубы.
Я с тревогой посмотрел на него; может быть, ему стало плохо? Через минуту он снова сощурился, и тогда я понял: это была нервная судорога, тик. Теперь я заметил, что он непрерывно проводит правой рукой по левой, точно пересчитывая пальцы.
– Хотите сигарету? – спросил я и протянул ему пачку.
– Спасибо. Не курррю. Только на выступлениях, вообще нет. Не могу этого себе позволить. Должен быть в форррме, соблюдать рррежим. И не пью. Позавчеррра меня подвесили на небоскррребе, с кандалами на ногах. В смирррительной рррубашке. Вы знаете, Бэрррхольм, что со мной случится, если я не быть в форррме?
– Думаю, могу это вообразить, – сказал я, поискал зажигалку и закурил сигарету. Кажется, где-то тут был еще один бокал… да, вот он. – Я восхищаюсь вами, – сказал я, – уже давно. Знаете, ваше изящество и легкость, просто неподра…
– Легкость! – Он издал гиппопотамовый звук, долженствующий изображать сопение. – Это не легко, черррт возьми! Клаустрррофобия в пррроклятом ящике, воздуха нет. Чаще всего еще бррросают в воду. Рррано или поздно какой-нибудь сукин сын слесарррь поставит замок, которррый я не смогу открррыть. – Он посмотрел на меня. – Тогда, Бэрррхольм, мне конец.
– Берхольм, – поправил его я. – С долгим "е", с одним "р". Никогда не говорите о конце.
– Почему нет? Я смотрррю на это трррезво. Не может всегда везти. Ррраныие только связывали, ничего опасного, но теперррь зррители хотят большего. Насмотрррелисссь тррриллеррров. Опозоррриться или умеррреть, выборрра нет. Наверррное, пррридется умеррреть. В кандалах, закованный идиотами, которррые за это платят.
– Тогда почему вы не бросите все это?
– Бррросить? Но как? Я больше ничего не умею.
– Вы могли бы, – предложил я, – стать слесарем…
Он мигнул и свирепо уставился на меня:
– Слесарррем!.. Послушайте, я Хосе Альваррррес!.. Слесарррем!..
– Извините! – пропищал у меня над ухом тоненький голосок. – Вы не могли бы дать мне автограф? – Девочка-подросток, не очень хорошенькая, но изысканно одетая, протягивала мне блокнот.
Я взял его и расписался большими круглыми буквами: "Альварес". Потом я передал его Хосе; он нацарапал ниже мелкое, почти не читаемое "Берхольм" и вернул малютке блокнот. Она пробормотала "спасибо" и упорхнула.
– Слушайте, а как вам вообще пришло это в голову? – спросил я. – То есть почему именно освобождение от оков?
– Было вррремя, мне отовсссюду нррравилось выбиррраться. Давно прррошло. Крррасивая женщина, Бэрррхольм! Ваша спутница? – Он кивнул в твою сторону; ты стояла на другом конце комнаты, прислонившись к стене, в слишком пестром платье в цветочек, увлеченная беседой с двумя бледными молодыми дамами, которых я не знал, да и ты, по-моему, тоже.
– Да, – сказал я, – пожалуй, так. Берхольм, с долгим "е". – И все-таки где-то внутри меня поднялась тяжелая, увенчанная пеной волна гордости.
Альварес одновременно мигнул и зевнул, отчего мне стало не по себе.
– Ну что ж! Я, пожалуй, пойду. Ссспать. Важно…
– Соблюдать режим?
Он недоверчиво посмотрел на меня, кивнул и протянул мне маленькую, с крупными костяшками руку.
– До свидания, Бэрррхольм. Интеррресно было с вами побеседовать. Не знаю, почему все говорррят, вы сумасшедший. Я не заметил.
– Рад был с вами познакомиться, – сказал я несколько неловко; мы пожали друг другу руки, он, шаркая, побрел к выходу и исчез.
Я нащупал еще один, последний бокал. Я ощущал легкий озноб и небольшое, почти приятное головокружение – как будто по моим нервам провели шелковым платком.
Хозяйка дома (А точно ли она? Ну да, а может быть, нет; все они были так похожи друг на друга) подошла ко мне, а с нею седовласый господин с удивленно поднятыми бровями и с лихорадочно поблёскивающей булавкой в галстуке.
"Позвольте представить вам…" – она его представила. Его имя показалось мне знакомым; оно прозвучало эхом экономических новостей или чего-то подобного, скучного. За спиной у меня внезапно оказался мраморный столик; я вцепился в него. Прохладный и твердый на ощупь, но это была иллюзия. Столик испуганно отпрянул.
Седовласый господин произнес что-то о том, как он рад с кем-то познакомиться. Я раздраженно его рассматривал; меня бесила булавка в его галстуке. Ни одного бокала больше не осталось? Ни одного бокала больше не осталось. Было жарко. Да, о чем он там говорит?
– …мне что-нибудь показать? Какой-нибудь фокус? Пожалуйста! – Он облизнулся, предвкушая любопытное зрелище.
Боже мой, он что, шутит? Да что он себе позволяет!.. Я собирался было негодующе покачать головой и сказать ему резкость…
И тут что-то произошло. Я не понял что. Неожиданно я ощутил своеобразную уверенность. Как будто…
– Загадайте число! – сказал я. – Любое.
Он возвел глаза к потолку, наморщил лоб, постарался и в самом деле завершил эту трудную операцию.
– Да, – сказал он, – загадал.
– Двадцать восемь, – сказал я.
Он отшатнулся, у него отвисла челюсть.
– Боже мой, – прошептал он, – как вы это?…