Магия Берхольма - Даниэль Кельман 8 стр.


– Всегда. – Он улыбнулся и склонил голову. – С рождения. Я не могу себе представить вашу внешность, да и вообще ничью. Я даже не знаю, что такое внешность.

Я удивленно уставился на него, одновременно чувствуя, как за меня вновь принялась лихорадка. Я поплыл во что-то неопределенное, размытое, неприятно касавшееся моей кожи.

– А на ощупь?

Он пожал плечами:

– На ощупь… Кусок чего-то твердого, теплого. Мягкий выступ – нос. Влажное отверстие – рот. Что-то круглое, мягкое – осторожно, глаза. Собака на ощупь почти такая же. Это каждый раз чем-то заново пугает.

Вдруг мне стало очень жарко. Я попытался что-то сказать, но не смог произнести ни звука. Вот оно: я потерял голос.

К тому же мне внезапно ужасно хотелось пить.

– Я хочу, – прошептал я, – пить. Вы не могли бы позвать кого-нибудь?

– Что? – переспросил он резко. – Боже мой, говорите громче!

– Не могу.

– Ну хорошо. Я вас уже расслышал; я все-таки не глухой. – Он не поднялся с места и никого не позвал. Он меня не понял.

Я в отчаянии огляделся, но не заметил ни кнопки звонка, ни стакана с питьем.

– Кстати, – заметил отец Фасбиндер, – вы, кажется, не такой уж плохой волшебник. Таксист утверждал, что вы позвонили из неработающей будки. Недурной фокус, Артур. Раскройте мне как-нибудь этот секрет!

Я попытался кашлять, но даже не сумел. Я хотел пить, а потом заснуть и спать, спать. Маленькая муха с жужжанием пролетела по комнате, приземлилась на стену и начала быстро-быстро бегать туда-сюда. Что она там пишет, о чем, кому? Щекотка озноба пробежала у меня по рукам и ногам.

– Что ж, Артур, – сказал отец Фасбиндер, – замечаю, что вы не склонны поддерживать беседу. Это понятно. Да и у меня нет времени. Много работы, вы же знаете. За вами будут хорошо ухаживать, не беспокойтесь. В конце концов, вы один из нас. – Он поднялся и достал из-за кресла тонкую белую трость. И вдруг мне показалось, что он меня видит. – Мы всегда будем рядом, когда вам понадобится помощь.

Глаза у меня уже закрывались, последним усилием я еще раз открыл их и даже сумел прохрипеть:

– Спасибо!..

– Пожалуйста! Но всему есть предел. Не смейте больше будить меня в полночь! Никогда! – Он направился к двери, ощупью нашел ручку и повернул ее. – Ах да, я пришлю вам попить. Вас, очевидно, мучает жажда. – Потом он вышел, дверь захлопнулась, и больше до меня не доносилось ни звука. Через некоторое время я заснул.

V

А вот наконец поистине благочестивый фрагмент. Боюсь, он получится слишком холодным и сдержанным, может быть, даже безжизненным. Представь себе средневековую картину на евангельский сюжет: вытянутые плоские фигуры, изможденные пальцы безучастно взирающего Спасителя, неподвижные глаза апостола на заднем плане. Тоненькие травинки; ребенок, на вид – взрослый с искаженными пропорциями; под распятием заблудившийся майский жук, символ тупого, не осознающего себя существования. Или церковный витраж. Закрой глаза (закрой, ты же знаешь, я не могу долго выдерживать их взгляд) и вообрази цветное стекло на фоне мрачной, заполоненной демонами стены собора. Солнечный луч прикасается к нему, и замершая в нем яркость красок внезапно оживает. Плоский Павел подъемлет сверкающую книгу к геральдически условному голубю; они будто вкрапления в кусочке желтого застывшего света. Рыцарь возносит меч, змей с одним глазком, причудливо извиваясь, подползает к нему, высунув жало. Солдат с копьем, на груди у него мерцает белый крест. Он идет в Святую землю.

В возрасте двадцати трех лет я был рукоположен в сан дьякона. Я делал карьеру быстро, Церковь нуждалась в молодых кадрах. Это был красивый обряд: невидимый органист на лишь слегка расстроенном инструменте ощупью пробирался по раковинным завиткам баховской фуги. Звуки органа гулко раздавались в церковном нефе (все это происходило хотя и не в соборе, но выглядело вполне благообразно), а деревянные скамьи и помост для хора, исполненные предчувствий, подрагивали в такт аккордам, словно сами стремились стать музыкой. Епископ был высок, держался с достоинством, его митра важно поблескивала. Он произнес почти неглупую проповедь. А детский хор, все эти мальчики, жующие резинку, и зевающие девочки с длинными косами, пел на удивление чисто и верно, не взяв ни одной фальшивой ноты. Я преклонил колени и смутно различил, как где-то надо мной рука епископа, украшенная перстнем, сотворила крестное знамение. Итак, вот оно: одно из мгновений, подводящих черту под целым этапом жизни.

После моей болезни что-то изменилось. Когда я недели через три немного поправился, мне разрешили вернуться домой. Врач умолял меня не злоупотреблять снотворным, и я пообещал исправиться. Поэтому я перешел на другое лекарство и с тех пор чувствовал себя лучше. Вероятно, я преодолел кризис. Я перестал получать тройки и немного успокоился. Мне стало легче.

И я снова занимался магией. Тотчас после, нет, собственно, еще во время болезни я продолжил свои опыты. Едва лихорадка спала настолько, что я смог сидеть и кое-как видеть и думать, я уговорил одну из сестер (совсем юную, недавно принявшую постриг и беспомощно хихикавшую всякий раз, когда она входила ко мне в комнату) пронести ко мне контрабандой колоду карт. Она достала мне старую, неполную и истрепанную, на рубашке которой – жизни свойствен странный юмор и пристрастие к банальнейшим символам – были изображены маленькие чертики с красными рожками.

Так, довольно быстро, пока мое сознание еще плавало в теплом горячечном тумане, мои руки вспомнили нужные приемы. Например, вольт. Чуть неуверенно и слишком медленно, но все же удивительно точно. Карты-хамелеоны: я подношу несомкнутую ладонь к карте, кончиками пальцев нежно провожу по ее поверхности, поднимаю ладонь – пожалуйста, это уже другая карта. Меня охватывало упоительное, сияющее блаженство. И почему только я это бросил?

Вернувшись домой, я освободил из заточения свои старые книги. Картонная коробка все еще дремала у меня на шкафу (ей было совершенно безразлично, что шкаф за это время успел смениться). Я встал на стул, поднялся на цыпочки, схватился за край шкафа (прочный мир зашатался и ушел из-под ног – признак еще не отступившей слабости) и осторожно подтянул коробку к себе. Вздулось и опало снежное облако белой пыли, и кое-как мне удалось поставить коробку и самого себя на пол. Потом я перерезал липкую ленту.

Внутри были они все: Хофцинзер, Дьябелли, Либриков, Вернон, ван Роде. Старые друзья, которыми я так долго пренебрегал, давние спутники; как можно выносить эту жизнь без вас? Я доставал их из коробки, одного за другим, с благоговением рассматривая каждого. И все эти годы вы были так близко? Вы и в самом деле только ждали там, наверху? Неужели вы знали, что настанет ваш час? Знали, конечно. А вот и моя энциклопедия. Первый, второй, третий, четвертый том. А вот и папка с моими собственными набросками, аккуратно выполненными, с чистыми, без помарок эскизами на миллиметровой бумаге.

Других карт, кроме колоды с чертиками, у меня не было. Наверное, все мои карты (в том числе специальные, покрытые слоем воска и подрезанные до нужного размера) пылились в каком-нибудь забытом ящике письменного стола у Жана Браунхоффа, который далеко-далеко, под светлым небом Калифорнии, заканчивал скучный курс стоматологии. Может быть, написать ему? Ах нет, я не могу ждать. Все можно купить.

Многое предстояло наверстать. За это время вышли сочинения Хуана Тамариса, несколько важных статей Дьябелли, опубликованных посмертно, и новая, небольшая, изысканно-сложная книга Яна ван Роде. Все это нужно было изучить, да еще вспомнить многое из прежнего, забытого, вытесненного куда-то глубоко в подсознание. Между прочим, приходилось еще учиться, сдавать экзамены по Ранеру и Николаю Кузанскому, посещать семинары по социальным энцикликам Пап. Впервые я ничего не успевал и просто сбивался с ног.

Спустя несколько месяцев, когда я снова мог передернуть карту с такой скоростью, что это было совершенно незаметно, я собрался с духом и решил совершить паломничество к источнику мудрости, постучаться в дверь Магического общества.

Я легко нашел адрес. Мне дал его продавец в магазине карнавальных и цирковых принадлежностей, где мне случалось бывать. Не задумываясь, без всякой таинственности, как будто в моей просьбе не было ничего странного. Это меня удивило.

Мне пришлось удивиться еще не раз. По этому адресу находилось довольно сомнительное кафе, где раз в неделю, в восемь часов вечера, собирались члены Магического общества. Ну хорошо! Я утопил волнение в стакане воды со средней дозой успокоительного, оделся небрежно, но элегантно, взял карты, вспомнил десять своих лучших фокусов и отправился.

А сейчас? Сейчас немного кукольного театра в театре. Немного шутовства в пределах более длинного фарса моей жизни. На нем можно было бы не останавливаться подробно, но стоит ли опускать что-то одновременно смешное и печальное. Поднимем узенький расшитый занавес: покажутся марионетки.

Вот некто, по виду чиновник, с тесным воротничком, в поблескивающем синтетическом пиджаке, с тоненькими усиками на блестящем, точно отполированном, лице. Вот кто-то в яркой (очень яркой) рубашке, с золотой цепочкой на шее. Вот бородач, восседающий над тарелкой с огромным шницелем по-венски; куски мяса один за другим исчезают у него в бороде; рядом с ним стоит чемоданчик, на котором изображены кролик и цилиндр. Женщина, довольно толстая, пожилая, выкрашенная в соломенный цвет. Где-то за их спинами золотоволосая и потеющая знаменитость, уже не раз (утром) выступавшая по телевидению. Он живет на свои гонорары, хотя едва сводит концы с концами, и остальные смотрят на него с сочувственной завистью. Они дилетанты: тот, что в яркой рубашке, продает автомобили, у толстухи булочная, бородач – водитель такси, а похожий на финансового служащего и в самом деле финансовый служащий.

Я подошел ближе; некоторые искоса взглянули на меня. Всего лишь двое-трое; большинству было безразлично, кто приходил и уходил. Инстинктивно я обратился к профессионалу и объяснил, что же мне, собственно, нужно, тот молча пожал плечами. Он был слегка раздосадован тем, что официант не спешит принести ему пиво.

Я сел и подождал. На стене висела глянцевая фотография Томаса Бруи, с подписью. Автомеханик рассказывал учителю, где ему предложили выступить: детский утренник, высокий гонорар. Толстуха заказала стакан молока, кто-то отпустил непристойную шутку, она возмущенно засопела. За соседним столиком двое сосредоточенно сдавали карты, а потом стали играть в покер. Наконец кто-то обратил на меня внимание: "Покажите нам что-нибудь!" Разумеется, так было принято, именно этого я и ожидал. Я извлек из воздуха колоду карт, раскрыл ее веером и начал со "Странствия королей", разработанного ван Роде. Вдруг я заметил, что на меня никто не смотрит; я снова смешал карты, не закончив фокуса, им было совершенно все равно. Официант принес мне минеральную воду. "Еще пива!" – крикнул профи и снова погрузился в безмолвное раздумье. "Что? – воскликнул таксист. – Две тысячи? Они действительно предложили тебе…" За окном, шатаясь, прошло туловище пьяного. Он вопил какую-то песню; я попытался по его губам понять, какую именно, но он уже исчез. "Две тысячи?" Кто-то положил передо мною какой-то предмет. Человечек с эспаньолкой, я еще никогда не видел ни у кого такой эспаньолки. "Посмотрите. Я могу достать. Все". Это был каталог карнавальных и цирковых принадлежностей, да еще и того самого магазина, в котором я был постоянным покупателем. "Спасибо", – сказал я и покачал головой; он молча прошаркал прочь. Табачный дым начал проникать мне в легкие; я невольно зевнул. Я стал придумывать всем присутствующим профессии: владелице булочной я дал булочную, механика сделал механиком, таксиста превратил в таксиста, чиновника… "Еще пива!" – крикнул профи и вяло полистал каталог, который положил перед ним человечек с эспаньолкой. Официант уронил на пол тарелку, тарелка разбилась вдребезги, котлета соскользнула на кафельный пол; из пустоты появилась такса, схватила ее и утащила под стол. "Две тысячи?!" Было уже почти одиннадцать, и у меня заболела голова. Поэтому я допил минеральную воду, расплатился, встал и вышел. Никто не попрощался со мной, я ни с кем не попрощался. Занавес!

Вскоре после этого я на один семестр поехал в Рим, чтобы закончить обучение в Григорианском университете Ватикана. Об этом ходатайствовал отец Фасбиндер; мне явно была уготована большая карьера. Это были странные полгода: город утопал в зное, на небе неделями не появлялось ни облачка, солнце палило нещадно. Только к вечеру, когда жара спадала и невыносимый свет иссякал в камнях, можно было дышать. Мимо шли люди, о чем-то быстро говорили и смеялись, и повсюду стояли, сидели, ходили легко одетые, в коротких юбках, девушки. Обычно я без труда с этим справлялся, и мой опытный глаз превращал их в абстрактные двуногие фигуры вроде циркуля. Но по временам мне это не удавалось, и тогда на глазах у меня выступали слезы и я поспешно отворачивался.

Я жил в общежитии при университете и изо дня в день был окружен серьезными, занятыми католическими священниками в черном. Я смотрел на величественные здания, на церкви эпохи Ренессанса, на людей всевозможных рас и национальностей и в самом деле сильнее, чем прежде, чувствовал, что принадлежу к духовной общности, охватывающей весь наш мир в пространстве и времени. Я начал писать дипломную работу о Паскале – о его трактатах по геометрии.

Один раз я побывал на аудиенции у Папы. Он выглядел больным и заспанным; я поцеловал его перстень; от его руки исходил горький старческий запах. Он что-то спросил у меня, но говорил так невнятно, что я ничего не разобрал. Я не решился переспросить: "Простите, что вы сказали?" (разве у Папы можно спросить "Простите, что вы сказали?") и только молча кивнул. По-видимому, он был удовлетворен ответом и, шаркая, прошел к следующему паломнику. Ничто в его облике не казалось величественным, все было бессильным и рассеянным. Обвисшие серые щеки, плохо подобранная вставная челюсть. И все же не было никого выше первосвященника, предстоятеля Господа на покинутой земле. Пройдя вдоль всего ряда, он криво, дрожащей рукой, сотворил крестное знамение, потом его вывели из зала.

Вскоре после этого (странный, неловкий переход от священных минут к жалкому мирскому вздору, но ничего не поделаешь, я следую за временем, а время свело воедино и то и другое) в Риме проходили гастроли Томаса Бруи, знаменитого магистра магии. Почти все билеты были раскуплены, мне досталось только плохое место с краю. Бруи выступал под аккомпанемент оглушительной поп-музыки, в мерцании прожекторов. Он потанцевал, распилил ассистентку циркульной пилой, отрубил другой ассистентке голову, третью пронзил четырьмя шпагами. Потом он опять потанцевал, потом вызвал из публики человека, раскованное, уверенное поведение которого сразу выдавало оплачиваемого статиста, и извлек из его нагрудного кармана утку, бюстгальтер (смех в зале) и несколько банкнот. Потом он потанцевал с четвертой ассистенткой, спрятал ее в сундуке, запер сундук, открыл сундук и выпустил оттуда зевающего, одурманенного снотворным тифа. Тиф хотел улизнуть, Бруи схватил его, засунул обратно в сундук, бедное животное шлепнулось внутрь, Бруи закрыл сундук, открыл сундук, и оттуда выбралась ассистентка, принужденно улыбающаяся, но живая и невредимая. Потом он проглотил шпагу, походил на руках и под расшитым звездами шелковым покрывалом превратился в ассистентку; другая ассистентка под тем же покрывалом превратилась в Бруи. Наконец, он вытряхнул из шляпы двух голубей и потрепанного попугая, и на этом все кончилось. Поклонился, послушал аплодисменты, ушел со сцены. Я брел по берегу Тибра, держа руки в карманах, и нервно жевал терпкую сигарету. Подо мною порхали летучие мыши, поблескивала серебристая вода. Так нельзя, это нужно делать как-то по-другому. У него это получалось неправильно и недостойно.

И тут умер Берхольм. Его нашли вечером за письменным столом, – он сидел, уронив голову на стопку бумаг, сжимая в руке телефонную трубку, а в комнате раздавалось тихие, глухие короткие гудки. Мне не прислали телеграмму, ограничились официальным уведомлением о смерти в траурной рамке. Я не поехал на похороны. Зачем? Могилы – это недоразумение; что мне там делать? Целый час я стоял, преклонив колени, под каменным небом собора Святого Петра и пытался молиться за душу Берхольма. Но сам себе был смешон. Наконец я встал и вышел. И вскоре после этого уехал из Рима.

И закончил университет. У меня возникли некоторые сложности с дипломной работой, но я сумел их преодолеть. Профессор Вальдталль, авторитетный специалист в области пастырского богословия, отказался ее принять, профессор Миддлбро тоже.

– Это математика, – восклицал он, – а не теология, согласитесь! Вот здесь вы пишете о теореме Паскаля. Простите, о какой теореме?

– О той, согласно которой три точки пересечения противоположных сторон шестиугольника, вписанного в коническое сечение, лежат на одной прямой. Так называемой Паскалевой прямой.

– Может быть, вам стоило пойти с этим к Фасбиндеру?

– Я у него уже был. Он направил меня к вам.

– В самом деле? Гм… И все-таки я не уверен, можно ли… Ну вот, вы, например, пишете о какой-то улитке. Откуда вы взяли улитку?

– Это Паскалева улитка. Алгебраическая кривая четвертого порядка, конхоида, основанием которой является окружность… Что же касается сечения конуса, то под ним мы понимаем окружность, эллипс, гиперболу, параболу и равнобедренный треугольник, поскольку конус, пересеченный через вершину перпендикулярно основанию…

– Хорошо! – вскрикнул он. – Хорошо, спасибо. – На лбу у него обозначилась темно-синяя жила, извилистая, как русло реки на географической карте, жидкие седые волосы слабо заколебались. – Какое это имеет отношение к теологии?

Назад Дальше