И Ален сочинял: он представлял себе отца на теле матери. Перед совокуплением она его предупреждает: "Я не приняла пилюли, осторожнее!" Он ее успокаивает. И она безо всякой опаски занимается любовью, затем, увидев, как лицо мужчины накрывает волна сладострастия, кричит: "Осторожнее! - потом: - Нет! нет! не хочу!" - но лицо мужчины становится все более красным, красным и омерзительным, она пытается сбросить отяжелевшее тело, которое еще крепче прижимается к ней, она отбивается, а он стискивает ее все сильнее, и внезапно она понимает, что это не ослепление, вызванное возбуждением, а его воля, холодная, продуманная, а у нее даже больше чем воля: это ненависть, еще более свирепая оттого, что битва проиграна.
Ален не в первый раз представлял себе их совокупление; оно завораживало его и заставляло предположить, что каждое человеческое существо есть слепок той секунды, в которую был зачат. Он встал перед зеркалом и принялся рассматривать свое лицо, пытаясь отыскать на нем следы двойной ненависти, породившей его: ненависть мужчины и ненависть женщины в момент мужского оргазма; ненависть существа мягкого и физически сильного соединялась с ненавистью существа решительного и физически более слабого.
Он подумал, что плодом этой самой двойной ненависти мог оказаться только такой вот извиняла: он был мягким и добрым, как отец, и оставался непрошеным чужаком, каким представлялся матери. Тот, кто является одновременно мягким человеком и непрошеным чужаком, повинуясь неумолимой логике, обречен извиняться всю жизнь.
Он посмотрел на лицо с фотографии и вновь увидел побежденную женщину, которая в мокром платье садится в машину, незамеченной проскальзывает мимо каморки консьержа, поднимается по лестнице и босиком входит в квартиру, где и останется до тех пор, пока непрошеный чужак не выйдет из ее тела. Потом, несколько месяцев спустя, бросит их обоих.
Рамон прибывает
на коктейль в крайне
дурном настроении
Несмотря на сострадание, которое Рамон почувствовал в конце их встречи в Люксембургском саду, он не мог изменить того обстоятельства, что Д'Ардело принадлежал к неприятному ему типу людей. И это притом что у них имелось нечто общее: стремление восхищать окружающих, поразить их каким-нибудь забавным наблюдением, покорить женщину, да так, чтобы все это видели. Хотя Рамон вовсе не был Нарциссом. Он любил успех, но боялся вызвать зависть, ему нравилось, чтобы ему поклонялись, но он избегал поклонников. После того как ему нанесли несколько чувствительных ударов, его сдержанность превратилась в стремление к одиночеству, особенно это ощущение усилилось с прошлого года, когда ему пришлось присоединиться к скорбному братству пенсионеров; нонконформистские высказывания, прежде его молодившие, теперь, несмотря на обманчивую внешность, делали из него личность неактуальную, старомодную, иными словами, устаревшую.
По этой причине он и решил пренебречь приглашением на коктейль бывшего коллеги (еще не вышедшего на пенсию) и переменил свое решение лишь в самый последний момент, когда Шарль и Калибан поклялись, что только его присутствие сделает сносной их миссию, которая все более им докучала. Тем не менее явился он слишком поздно, гораздо позже того, как один из гостей произнес речь во славу хозяина. Квартира была битком набита народом. Не зная никого из присутствующих, Рамон направился прямиком к длинному столу, за которым двое его приятелей разливали напитки. Стремясь прогнать дурное настроение, он обратился к ним со словами, призванными имитировать пакистанскую тарабарщину. Калибан ответил ему аутентичной версией той же тарабарщины.
Прогуливаясь среди гостей с бокалом вина в руке, по-прежнему в дурном расположении духа, в какой-то момент он обратил внимание на суету перед входной дверью. Несколько человек, обернувшись в сторону прихожей, смотрели на женщину, длинноногую, красивую, лет пятидесяти. Чуть наклонив голову вперед, она несколько раз провела ладонью по волосам, сперва приподняв их, затем грациозно рассыпав, явив всем и каждому сладострастно трагическое выражение своего лица; никто из присутствующих прежде ее не встречал, но все знали ее по фотографиям: Ла Франк. Остановившись перед длинным столом, она наклонилась и с серьезной сосредоточенностью указала Калибану на несколько понравившихся ей канапе.
Ее тарелка наполнилась, и Рамон вспомнил, о чем рассказывал ему Д'Ардело в Люксембургском саду: она недавно потеряла своего друга, которого любила так страстно, что, повинуясь чудодейственной воле небес, в момент смерти ее печаль преобразовалась в эйфорию, а желание жить усилилось стократно. Он наблюдал за нею: она клала бутерброды в рот, и мышцы ее лица шевелились, повинуясь энергичным жевательным движениям.
Когда дочь Д'Ардело (Рамон знал ее в лицо) заметила длинноногую знаменитость, ее рот остановился (она тоже что-то жевала), а сама она бросилась к гостье: "Дорогая!" Она захотела обнять ее, но помешала тарелка, которую знаменитая женщина держала у живота.
"Дорогая!" - все повторяла она, между тем как Ла Франк усердно перерабатывала во рту большую массу хлеба и салями. Не в силах проглотить сразу все, она языком протолкнула месиво в пространство между щекой и коренными зубами, затем, старательно артикулируя, попыталась сказать несколько слов девушке, которая все равно ничего не поняла.
Рамон сделал пару шагов, чтобы рассмотреть их поближе. Д'Ардело-младшая проглотила то, что у нее самой было во рту, и громко объявила: "Я знаю, я все знаю! Но мы никогда не оставим вас одну! Никогда!"
Ла Франк, устремив глаза в пустоту (Рамон понял, что она пытается сообразить, кто это с ней разговаривает), вытолкнула обратно в рот кусок бутерброда, прожевала, жадно заглотив половину, и произнесла: "Человек - это не что иное, как одиночество".
- Ах, как это верно! - воскликнула юная Д'Ардело.
- Одиночество, окруженное одиночествами, - добавила Ла Франк, не разжевывая, проглотила остальное, отвернулась и удалилась.
Рамон сам не понял, почему на его лице наметилась легкая улыбка.
Ален ставит на шкаф бутылку арманьяка
В тот самый момент, когда эта легкая улыбка внезапно осветила лицо Рамона, телефонный звонок прервал размышления Алена о причинах появления на свете извинял. Он тут же понял, что Мадлен из их числа. Невозможно понять, почему эти двое могли разговаривать так подолгу и с таким удовольствием, не имея при этом почти никаких общих интересов. Слушая Рамона, излагавшего свою теорию относительно наблюдательных пунктов, расположенных в разных временных точках Истории, когда люди разговаривают, не понимая друг друга, Ален тут же вспомнил свою приятельницу, потому что именно благодаря ей он знал, что даже разговор двух влюбленных, если даты их рождения слишком уж отстают одна от другой, это наслоение двух монологов, и большая часть сказанного непонятна.
Именно поэтому, например, он не мог уяснить, зачем Мадлен искажает имена известных людей прошлого: то ли оттого, что ей никогда не доводилось их слышать, то ли она коверкала их умышленно, давая всем понять, что ее совершенно не интересует то, что происходило до ее собственного появления на свет. Алена это совершенно не смущало. Она нравилась ему такая, какая она есть, и от этого еще приятнее было оказаться потом в одиночестве в своей студии, где на стенах висели репродукции картин Босха, Гогена (и уж не знаю кого еще), которые устанавливали пределы его сокровенного мира.
У него всегда имелось смутное ощущение, что родись он на каких-нибудь лет шестьдесят раньше, то стал бы художником. Ощущение и в самом деле смутное, потому что он не понимал, что означает сегодня слово "художник". Какой-нибудь живописец, ставший оформителем витрин? Поэт? А поэты еще существуют? И в последние несколько недель особое удовольствие он получал от новой затеи Шарля - пьесы для кукольного театра, этой бессмыслицы, которая завораживала его именно потому, что в ней не имелось никакого смысла.
Прекрасно зная, что он не мог бы зарабатывать на жизнь тем, что ему нравится (а знал ли он сам, что ему нравится?), он, закончив учебу, выбрал деятельность, при которой ценились бы не его самобытность, идеи, талант, а только его ум, то есть эта арифметически измеримая категория, которая у разных индивидуумов различается лишь количественно, одни обладают ею в большей, другие в меньшей степени. Ален обладал, скорее, в большей степени, так что платили ему хорошо, и он мог время от времени позволить себе бутылку арманьяка. Несколькими днями ранее он купил одну, заприметив на этикетке год, совпадающий с годом его рождения. Тогда он дал себе обещание открыть ее в день рождения и чествовать с друзьями свою славу, славу великого поэта, который из глубочайшего благоговения перед поэзией поклялся не написать ни единой стихотворной строчки.
Довольный, почти веселый после долгой болтовни с Мадлен, он встал на стул с бутылкой арманьяка в руке и поставил ее на высокий (очень высокий) шкаф. Затем сел на пол и, привалившись к стене, устремил на бутылку взгляд, который медленно превращал ее в королеву.
Каклик призывает хорошее настроение
Пока Ален разглядывал бутылку на шкафу, Рамон не переставал ругать себя за то, что пришел туда, где находиться ему не хотелось; все эти люди были ему неприятны, особенно он не желал встречаться с Д'Ардело, и в этот самый момент увидел его в нескольких метрах от себя, тот стоял рядом с Ла Франк и пытался покорить ее своим красноречием; стремясь оказаться от него подальше, Рамон вновь приблизился к длинному столу, где Калибан как раз разливал бордо в бокалы троих гостей; жестами и гримасами он пытался им объяснить, что вино редкого качества. Эти господа, явно знатоки хороших манер, подняли свои бокалы, долго согревали их в ладонях, затем, сделав глоток, подержали вино во рту, обернув один к другому лица, изображавшие поначалу крайнюю сосредоточенность, потом изумленное восхищение, и в конце концов они громогласно выразили свой восторг. Длилось это не больше минуты, пока это пиршество вкуса не было внезапно прервано разговором, и наблюдавшему за ними Рамону показалось, что он присутствует на похоронах, где три могильщика предают земле божественный вкус вина, бросая на крышку гроба землю и пыль своих разговоров; на губах его вновь появилась довольная улыбка, и в этот самый момент за спиной раздался слабый, едва слышный голосок, какое-то легкое посвистывание, а не слова:
- Рамон! Ты что здесь делаешь? Он обернулся:
- Каклик! А ты что здесь делаешь?
- Я в поисках новой подружки, - ответил тот, и его в высшей степени невыразительное личико просияло.
- Дорогой мой, - сказал Рамон, - ты не меняешься.
- Знаешь, нет ничего ужаснее скуки. Поэтому и я меняю подружек. Если бы не это, прощай, хорошее настроение!
- А, хорошее настроение! - воскликнул Рамон, словно озаренный этими словами. - Да, ты говорил! Хорошее настроение! Дело именно в этом, и только в этом!
Как приятно тебя видеть! На днях я говорил о тебе с друзьями, о мой Каклик, мне столько нужно тебе сказать...
Но тут он заметил неподалеку хорошенькое личико знакомой женщины; это восхитило его, словно две случайные встречи, чудесным образом совпав в одном промежутке времени, зарядили его энергией; в голове его, словно призыв, звучало эхо слов "хорошее настроение".
- Прости, - сказал он Каклику, - поговорим позднее, а то сейчас... понимаешь...
Каклик улыбнулся:
- Ну конечно понимаю! Давай-давай!
- Счастлив видеть вас, Жюли, - сказал Рамон молодой женщине. - Мы уже тысячу лет не встречались.
- Вы сами виноваты, - ответила она, дерзко глядя ему в глаза.
- До этого самого мгновения я терялся в догадках, какая дурацкая причина привела меня на этот тоскливый праздник. Наконец понял.
- И праздник сразу перестал быть для вас тоскливым, - рассмеялась Жюли.
- Вы его растоскливили, - рассмеялся в ответ Рамон. - Но что привело сюда вас?
Она махнула рукой в сторону группы гостей, окруживших старую (ну очень старую) знаменитость из университетской среды:
- Он все время что-то говорит, - затем добавила с многообещающей улыбкой: - Горю от нетерпения встретиться с вами сегодня попозже...
Рамон, находясь в прекрасном расположении духа, мельком увидел Шарля, тот стоял у длинного стола с отсутствующим видом, устремив глаза куда-то вверх. Эта странная поза удивила Рамона, он еще подумал: "Как хорошо, что мне не приходится уделять внимание тому, что происходит наверху, как хорошо находиться здесь, на этом свете" - и посмотрел на Жюли, которая удалялась, завлекая его и салютуя колыханиями своего зада.
Часть пятая
ПЕРЫШКО ПАРИТ ПОД ПРИТОЛОКОЙ
Перышко парит под притолокой
"... Шарль... стоял с отсутствующим видом, устремив глаза куда-то вверх". Это слова из последнего абзаца предыдущей главы. Но что именно Шарль разглядывал там, наверху?
Под притолокой трепыхался какой-то крошечный предмет, маленькое белое перышко медленно парило под потолком, то опускаясь, то опять взмывая вверх. За длинным столом, заставленным тарелками, бутылками и бокалами, Шарль стоял неподвижно, слегка запрокинув голову, а заинтригованные этой позой гости один за другим тоже начинали следить за его взглядом.
Наблюдая за перемещениями перышка, он вновь почувствовал тревогу; ему пришла в голову мысль: это ангел, о котором он думал все последние недели, подает ему знак, что находится где-то здесь, совсем рядом.
Возможно, перед тем, как его сбросили с неба, он, испуганный, выронил из крыла это крошечное, едва заметное перышко, словно отголосок своей тревоги, словно воспоминание о счастливой жизни рядом со звездами, словно визитную карточку, которая должна была объяснить его приход и возвестить о приближающемся конце.
Но Шарль еще не был готов встретить конец; он бы хотел отложить его, отсрочить. Он вспомнил о больной матери, и сердце его сжалось.
И все-таки перышко еще было там, оно поднималось и опускалось, а в другом конце гостиной Ла Франк тоже смотрела на потолок. Она подняла руку, выставив указательный палец, чтобы перышко на него село. Но перышко не пожелало садиться на палец Ла Франк и продолжило свои странствия.
Конец мечтаний
Над поднятой рукой Ла Франк продолжало скитаться перышко, и я представляю себе два десятка гостей, которые, сгрудившись возле длинного стола, устремляют взгляды вверх, даже если никакое перышко там не парит; более всего их смущает и раздражает то, что предмет, который их страшит, находится ни напротив (как враг, в которого можно выстрелить), ни под (как ловушка, которую тайная полиция могла бы обнаружить), а где-то над ними, словно невидимая, нематериальная, непостижимая, неуловимая, ненаказуемая, коварно-загадочная угроза. Кто-то даже поднялся со стула, хотя и не понимая, куда это он собирается направиться.
Я вижу невозмутимого Сталина, он сидит на другом конце стола и ворчит:
- Ну, хватит, трусы! Чего вы боитесь? - Затем громче: - Садитесь, заседание продолжается!
Стоящий у окна Молотов тяжело дышит:
- Иосиф, там что-то готовится. Говорят, они собираются сбросить твои памятники.
Затем под насмешливым взглядом Сталина, под тяжестью его молчания послушно опускает голову и возвращается к столу.
Все садятся на свои места, и Сталин произносит:
- Это называется конец мечтаний! Всем мечтаниям когда-нибудь приходит конец. Это всегда неожиданно и всегда неизбежно. Вы что, не знаете, неучи?
Все замолкают, только Калинин, не в силах совладать с собой, громко заявляет:
- Что бы там ни было, Калининград навсегда останется Калининградом!
- И это правильно. Я счастлив, что имя Канта всегда будет связано с твоим именем, - отвечает Сталин, не скрывая довольства. - Ведь ты знаешь, Кант этого вполне заслуживает. - И его веселый смех, к которому никто не присоединился, еще долго блуждает по огромному залу.
Рамон жалуется на то, что шутки кончились
Далекое эхо сталинского смеха едва слышно шелестит в гостиной. Стоя у длинного стола с напитками, Шарль по-прежнему не отводил взгляда от перышка, парящего над вытянутым пальцем Ла Франк, а Рамон среди всех этих запрокинутых к потолку голов радовался, что настал наконец миг, когда он, никем не замеченный, может тихонько удалиться вместе с Жюли. Он посмотрел направо, налево, но ее не было. Он все еще слышал ее голос, последние слова звучали как приглашение. Он все еще видел ее великолепный зад, который, удаляясь, салютовал ему. А может, она пошла в туалет? Поправить макияж? Он подождал у двери в узком коридоре. Вышли несколько дам, подозрительно взглянули на него, а ее не было. Все ясно. Она уже ушла. И ухажера отвадила.
Ему захотелось покинуть эту мрачную обстановку, покинуть прямо сейчас, немедленно, и он направился к выходу. Но в нескольких шагах от двери перед ним возник Калибан с подносом:
- Боже мой, Рамон, какой ты грустный! Выпей-ка виски.
Ну как обидеть друга? Впрочем, в их неожиданной встрече таилась невероятная прелесть: поскольку все болваны вокруг, словно загипнотизированные, уставили взгляды в потолок, в одну и ту же нелепую точку, он мог бы наконец остаться с Калибаном здесь, внизу, на земле, наедине, словно на необитаемом острове. Они остановились, и Калибан, желая сказать что-то веселое, произнес какую-то фразу по-пакистански.
Рамон ответил (по-французски):
- Поздравляю, дорогой, с выдающимися лингвистическими достижениями. Но ты меня не веселишь, а еще больше погружаешь в тоску.
Он взял с подноса виски, выпил, поставил стакан обратно, взял другой и погрел его в ладони.
- Вы с Шарлем выдумали этот фарс с пакистанским языком, чтобы позабавиться во время этих скучных приемов, где вы - всего лишь жалкие лакеи, ублажающие снобов. Наверное, удовольствие от мистификации было вашей своеобразной защитой. Впрочем, все мы так делали. Мы давно уже поняли, что этот мир разрушить нельзя, как нельзя переделать или остановить его бег. И существовала единственно возможная модель сопротивления: не принимать его всерьез. Но приходится признать, что наши шутки уже не действуют. Ты ради собственной забавы стараешься говорить по-пакистански. Напрасный труд. Ты чувствуешь лишь усталость и скуку.
Он замолчал и увидел, что Калибан приложил палец к губам.
- Что такое?
Калибан кивнул, указывая на какого-то маленького лысого человечка, стоявшего неподалеку, единственного, кто устремил взгляд не на потолок, а на них.
- И что? - переспросил Рамон.
- Не говори по-французски! Он нас слушает, - прошептал Калибан.
- Ну и что тебя беспокоит?
- Прошу тебя, не говори по-французски. Мне кажется, он уже час следит за мной.