Она так близко. Слушает. За все это время не сделала и не сказала ничего, что его бы оттолкнуло. Вдруг почувствовал: колотится сердце от ощущения ее близости. Ну вот опять, оно, это слово… Это детское сладострастие, сосущее своим хоботком дурманящий нектар… Нечаянное прикосновение - и внутри дрожь. Да, он уже не любовался, а наслаждался ею… В окружении величайших, отобранных во славу человеческую женских ликов… Ее кожей, ртом, взглядом, грудью… Вся она замерла - или это в нем все замерло. Странно, он ничего не узнал о ней, не спрашивал. Прочерки во всех анкетных данных. Познакомил девушку с Ван Гогом, к нему привел. Да, он был знаком с Винсентом Ван Гогом… Читал письма… Знал то, что можно доверить лишь самому близкому другу. Был ознакомлен с историей его болезни… Знал, когда еще сам несчастный рыжий голландец не знал, где найдет свой последний приют. Знал о том, что Эмиль Бернар напишет Густаву-Альберту Аурье… Знал, что было, когда… Можно сойти с ума, сколько всего он знал о нем - и сколько он, великий страдалец, знал о нем, если тоже без стеснения проникал в душу. Этот доктор Феликс Рей - Винсент ходил делать к нему перевязки… Но всмотритесь в лицо этого лечащего врача… Усики, бородка. Подаренный ему портрет доктор потом спрятал на чердак, стыдился, пока, к его удивлению, за него не было предложено сто франков, теперь он, этот портрет, стоит миллионы. Доктор Пейрон… Доктор Гаше… Сидели на банкетке около портрета доктора Феликса Рея. Оказалось, прошло несколько часов.
Пахло в залах древностью, формалином - чуть ли не смертью.
После выхода из лабиринта от воздуха кружит голову; оно, это ощущение, до сих пор самое сильное.
Вышли - стемнело.
Можно было пройти по той же улочке, в узость которой влекло, спуститься в Александровский сад, блуждать, заблудиться… Но было холодно - и тут же, будто теплом, затянула в свою нору подземка. Линии расходились в разных направлениях. Огромный зал, в котором стояли, был почти пуст.
Она, задумчиво: "Почему в метро столько несчастных лиц…".
Он: "Ну, я-то чаще всего в метро вижу умерших. Бывает, настолько похожие".
Она: "Как себя чувствует ваша мама?".
Он: "Мы мало общаемся. Она делает вид, что презирает меня. Говорит, что у нее со мной нет духовной близости. Я не ходил на выборы, когда каждый голос решал судьбу страны, поэтому. Она голосовала за Ельцина… Знаете, мне все равно, я не собираюсь мучиться. Этого она как раз не может простить… А вы? Вы? Вы за демократов или за коммунистов, отвечайте…".
Она, рассмеялась: "За демократов!".
Он, довольный собой: "Ну вот, ведь это смешно, смешно…".
Она, не продолжая: "Меня ждут, мне нужно ехать".
Он: "Можно я вас провожу, куда хотите".
Она: "Нет, не хочу".
Он, торопливо: "А вы были в Третьяковке?".
Она, быстро: "Конечно, я была…".
Он: "Это неправда - а демократы должны говорить правду. Как хотите. Но у меня есть еще один любимый художник… кумир. Великий русский художник, пойдем в Третьяковку и я покажу, расскажу?".
Она, улыбнувшись: "Я знаю… Он страдал, пил и сошел с ума".
Он, помрачнев: "Приблизительно так. Это все, что вы поняли? По-вашему, доктор, я больной? Тогда тем более… Вы должны… Вы давали клятву Гиппократа?".
Она: "У меня есть любимый человек, он меня ждет".
Он, вспыхнув: "По-моему, когда любят, то уже не ждут, потому что не расстаются. Если любят - женятся, я хочу сказать. Не женятся и говорят о любви, по-моему, подлецы".
Она: "Всегда добиваетесь своего? Хотите приобщить к культуре? Ну, а потом? Куда поведете, что же, сразу в загс?".
Он: "Потом я бы повел вас на кладбище… Ничего смешного".
Она: "Нет, нет, мальчик… Это смешно…".
Он: "Зря смеетесь, я не шучу, на Новодевичье. Это мое любимое место в Москве".
Она: "И всех… ну после знакомства с Ван Гогом?".
Он: "По отдельности".
Она: "Но куда же потом, потом?".
Он: "Никуда. На этом кончалась, как сказал Печорин, "комедия"… Печорин - это мой любимый литературный герой. Вот и вам уже смешно. Значит, действительно, пора кончать".
Она, вдруг посерьезнев, сухо, почти с черствостью: "Значит, на кладбище. Но сначала - в Третьяковскую галерею".
Появилось. Нет, не чувство - мысль, в себе уверенная, будто летящая в цель: он ей понравился, нравится.
Через день встретились на станции метро "Третьяковская".
Еще через день - на "Спортивной".
Пока шли, молчали.
Предъявил удостоверение - вход охранялся.
Этот момент был для него очень важен, чтобы она почувствовала и тайну, и власть его посещать заповедную для других территорию, где лежало столько сильных мира сего. Право на вход, пропуск - тот, что нашел в бумагах отца. Сторож у ворот - суетливый, поживший. Подозвал к себе на всякий случай двух глупых больших собак, что вертелись у его будки; тоже, наверное, служили. Псины пятились, виляли опущенными хвостами, провожая и прощаясь, хоть только что встречали, радовались, завидев людей.
Живые, за незримой чертой, переступив ее, вошли в неведомое, сразу погрузившись в окутанное строгостью и силой безмолвие.
Росли ели, посаженные в далеком времени. И теснее, наплывая рядами, как обрубленные - глыбы, плиты, кресты.
Свернули на одну из дорожек.
Тут же потерялись, попав в тесноту могил.
Узкие проходы.
Безлюдье.
Имена незнаемые.
Окаменевшие всюду неузнаваемые лица.
Одинаковые формы то светлых, то угольно-черных камней.
Непроницаемое, как вечность, стояние.
Это дядя Сева когда-то привел сюда. Если бы не дядюшка - это место осталось бы для него… ну да, пустым местом. И еще для чего-то поведал вкратце историю страны родной. Шептался здесь же, на кладбище. Сталин… Хрущев… Может быть, хотел произвести впечатление. И было действительно страшно. Должен был что-то понять. Но слушал, пожалуй, как сказку. Кладбище - как сказка. Сказка - как путешествие в загробный мир. От ощущения, что попал куда-то, где не место для живых - и этот страх, как в детстве.
Подумал - и удивился, потому что теперь сам же привел чужую женщину и, чтобы стать сколько-то ближе, должен, наверное, рассказать о своей семье, но ничего о ней не знал и даже забыл, как пройти к участку. Храбрился, притворялся, что все ему тут знакомо… Она тихо шла за ним. Но что-то останавливало ее почти у всех надгробий, и каждое рождало жалость, чувство вины.
"Ой!" - улыбнулась, мелькнула радость. Он узнал этого смешного актера… Смешной, потому что смешил. Актеры, актеры… Все же он больше был знаком с писателями, а она - с актерами.
Теперь как будто в кругу знакомых… И все увиделось ему садом, канувшим в эту осень. Вдохнул полной грудью кислую сырость земли. Люди - как опавшие листочки. Осень. Умирают листочки - все для них кончилось. Наконец он увидел - и вспомнил… Генералов гряда - за ними академический участок.
Место, которое считал родным. В ее глазах был только немой вопрос… Зачем привел, почему не сказал? Как объяснить… Там, где отец, чувствовал себя сиротой, но это здесь, здесь - потомком, наследником. Покой всемогущего советского ученого потревожила только его жена, когда подхоронили урну с ее прахом. Мавзолей академика, оплаченный государством - и бедная табличка, воздвигнутая в память о ней… Через тридцать лет. Дядя Сева, дядя Сева… Эта выставленная напоказ слабость человеческая и тогда уже ничего не стыдилась… Своего унижения - уж точно. Ну, и портила общий вид, как заплата. Но если коробило - лишь это, внешний вид.
Поэтому вздрогнул… Увидел на могиле цветы, то есть дрянь эту кладбищенскую. Подложил кто-то заботливо, позаботился, думая, что украсил, порядок навел. Цветочки пластмассовые, страшные, будто игрушечные, сами как трупики, их продают у кладбищ. Да, такие, и быть это мог только чужой. Собрал где-то здесь же - залежавшиеся, пропащие. Ничего-то не взяв, даже как бы отдав, преподнес… И присвоил так просто все самое… Самое… И он, ничего не говоря, сгреб пластмасски, порываясь выбросить, но кругом теперь с удивлением обнаружил могилы, могилы, могилы… Как будто это он был чужой. В этой обыденности неловко застыл, не зная, куда же бросить. Рука не поднималась взять да откинуть подальше, в сторону, у всех на виду, в камнях застывших. Букетик точно вонью какой-то шибал, душил некрасивостью. Но такие же покоились и там, и тут, куда бы ни упал взгляд. Рядом памятник, другому академику, почти похожий. Отошел от своей - положил молча к той, соседской, будто возвратил. И тогда успокоился. Их приютила скамеечка, сидеть на которой можно было, лишь тесно прижавшись. На все смотрело изваяние деда, умершего еще до его рождения. Он закурил. Но ловил жадно ее запах, и по телу волнами прокатывалась дрожь, как будто взмывал и падал на качелях.
Она боялась замолчать… Старалась, обо всем спрашивала. Но ответы давались ему тяжело. Мать успела - доложила, что вырос без отца. Но какое это имело значение… Теперь, теперь… От страха колотилось сердце, мешая даже дышать. Но, казалось, все, и он сам, подчинилось только одному желанию. Обнимет, свяжет поцелуем, свободную руку уложит на грудь, стиснет… Обнял, будто крал из-за плеча… Замолчала. Это было холодное, почти безразличное ожидание того, что должно произойти. Стало тошно. Да, именно так, сам же все это прикончил. Заерзал. Вскочил.
Кружило голову. Шатался, когда тронулись куда-то вспять. Но вдоль бурой, кирпичной погребальной стены шли, оказалось, по кругу. Она разглядывала лица на медальончиках и не могла оторваться. Там замурованы сотни жизней. С той, другой стороны, за стеной - гул проезжающих машин, город оглох, ничего никому не прощающий. И вдруг она заплакала - не выдержала, увидев на какой-то мраморной полочке… конфетку. Она плакала, жалея. Всех на свете, наверное.
Было освещено только пространство у ворот, даже похожее в своей светлой пустоте на остановку. Собаки залаяли, выскочив навстречу, стараясь куда-то не пропустить. Сторож высунулся наполовину из теплой будки, наверное, ровно столько тревожась по этому поводу. Кажется, узнал: "Закрываемся, закрываемся… Что ходить, ничего не видно…". Ворота были еще открыты. Точнее, оставлены открытыми лишь для выхода. Поразил их вид: пустующий проем, сам темный, но углубленный стоящим за ним светом, в котором роилась пылью жизнь, ее шум, ее огни. Это заставило пережить почти физическое ощущение смерти - конца, и потом, стоило войти - и выйти, найдя себя на тротуаре, среди шума и огней, в огромности города - легкость, с которой все произошло. Легкость свою, невесомость - и как будто легкость небытия. Невероятную легкость возвращения… Оглянулся и увидел: углубленный теперь уже темнотой свет, задремавших, будто в лужах, собак, стороживших чужой покой, как свой, и те же безмолвно открытые ворота. Чудилось, это были ворота тишины - в которую никто так и не проник, но которую все покинули.
В сознании, будто приснившись, возникли немые слова: "Духи предков, простите нас". Они шли, не зная куда, вдоль бурой стены, но ощутимо вверх и вверх; да, слева - тянулась эта стена, а справа - проезд, разделенный сквером, в таких выгуливают по кругу собак. Проезд то бурлил движением, покрываясь, будто пузырями, кубышками автомобилей, поминутно останавливался, закипал, так что в небо валил гремучий пар; то мелел до самого своего дна, когда весь этот горячий ядовитый поток, упертый будто в плотину, с грохотом водопада схлынывал куда-то, стоило перемигнуться в начале и в конце асфальтовой реки светофорам. И тогда забрели в монастырь, даже не заметив, как стена кладбища сомкнулась с другой - вековой, стиснутой сторожевыми по виду башнями, на чьих круглых башках держались белокаменные зубчатые венцы. Указатель, что это территория Исторического музея… Попасть внутрь, как пройти сквозь толщу стен, - и перенеслись в спящее царство. Где-то в огромных разоренных гнездах деревьев трезвонило воронье, поднимая на воздух свой каркающий набат. Эхо разносилось, как над водой, будто и скрыла, что ушло, дочерна остыв, дрожала на ветру всей своей гладью, замусоренная палой листвой, прорезанная дорожками к островкам глухих каменных страшилищ. Но все плыло, все спало над пропастью выше их крестов… Чудилось, медленно сгорая, роняют свет фонари. Вот милиционер застыл на посту, будто уснул стоя. Проплыла мимо какая-то мамочка, баюкая в коляске сон младенца… Светится сувенирный киоск, похожий на аквариум, в котором дремлет старая большая рыба, выпятив губу, и ничто не тревожит ее покой - все почившее в глубокой необхватной вязаной кофте. Хотел купить билетики куда-нибудь, отогреться, ведь это был музей, хватило бы даже его медяков. Но рыба, чей покой он все-таки потревожил, открыла и закрыла рот в своем аквариуме, будто что-то проглотив. Над кассой уже висела табличка ЗАКРЫТО.
Оказалось, и здесь было кладбище, совсем оставленное. Кресты на куполах, кресты на могилах - будто в них и смерть. Увидели, как двое влюбленных целуются на скамейке в темноте. Встречались еще чьи-то странные тени, как привидение той женщины, наверное, пожилой, очень сутулой. Только фигура в балахоне, сливались в одно темное пятно платок на голове и плащ. Можно было принять за горбунью - потом лишь разглядел, что за плечами не горб, а обмякший, будто котомка, туристский рюкзак. Она стояла у столбика, что торчал одиноко в стороне, кланялась, что-то бормотала в поклонах, можно подумать, колдуя. Все выглядело так таинственно, даже зловеще, что они невольно затаились и выждали, когда она ушла. Подошли - и увидели еще один могильный знак, каменный столбик. Он с трудом, напрягая зрение, разобрал: Муравьев-Апостол, декабрист… Это и заключало в себе жизнь, наверное, весь мир, тот же самый. Вдруг подумал, понял: мир рождался и умирал уже миллионы раз. И все, все они, видели только его конец.
Потом в это царство теней нагрянул милиционер - проснулся, прогнал. Все закрывалось, прекращало свою работу, освобождаясь от посетителей… Потом очень скоро пришлось уйти из маленького уютного кафе, где люди, похожие на благородных больших птиц, стояли у столиков и клевали что-то по глоточку в маленьких кофейных чашечках, будто зерна, погружаясь в табачный дым, в раздумья, тоску, точно бы какие-то последние - не посетители, а люди, люди на земле. А потом они успели заскочить в троллейбус, чудилось, в последний, не зная, куда он идет, но ведь куда-то же он шел и у него была своя конечная остановка… Он ехал пустой. Можно было выбрать место, какое только хотелось, нет, самое желанное, где исполняются желания - и ехать, ничего не заплатив, потому что некого было бояться и даже не перед кем стыдиться. Поэтому водитель так долго их ждал, увидев, что бежали к остановке, и рад был, что нашлись, успели - потому что нет ничего печальнее, чем быть водителем троллейбуса, в котором не осталось пассажиров, пусть хоть безбилетных, и нестись для самого себя, чтобы догонять и догонять лишь опустевшие остановки, где никто не выходит и не заходит, будто не существует и не существовало его маршрута. Наверное, этот водитель только притворялся, но не был строгим, даже сердитым, как его голос, когда объявил следующую остановку… Наверное, ему нравилось объявлять остановки, поэтому и объявлял теперь каждую, получалось, только для них двоих - и все эти светящиеся каким-то бездонным светом московские проезды, бульвары, площади, улочки, переулки, обретая голосом простого уставшего человека уже почти в ночи свои названия, воскрешали очертания, воспоминания прошлой жизни. Да… Да… И он - он жил во времена, когда водители общественного транспорта объявляли остановки своими глуховатыми, будто утерянными в репродукторах голосами, что звучали откуда-то сверху - казалось, лишь для слепых.
На конечной троллейбус распахнул все двери, но как будто не выдержал этого и мертво заглох, выпустив наружу тепло. Потому ли, но, когда вышли, чувство было в душе опустошенное, их прогнали и отсюда. Они доехали до "Кропоткинской", как это было ни смешно… Обнаружить себя там, где расстались, то есть впервые встретились и расстались несколько дней тому назад: около Пушкинского музея и этого незамерзающего бассейна, в котором когда-то утонул мальчик, о котором давно забыли, имя которого, казалось, помнил во всем свете только он, лишь он один. Все цепочки смыслов обрывались на этом месте. Но вот кончилось будто бы все их время, некуда было идти даже в огромном городе. Потому некуда, что не мог бы он пойти с ней, за ней, к ней - как и она - с ним, к нему, за ним… Поэтому нужно прощаться… Поэтому все кончалось… Но почему же лишила хотя бы этого права, всего лишь провожать себя? Нет уж, он скажет, скажет, что не может так больше: ну, как бы без нее, и когда она без него, возвращается, одна, как будто ничего не было… не было?!
Хотел обнять - но не позволила, дав почувствовать, наверное, силу свою. Она сильная, просто сильнее, чем он. Нежная, сильная. Пожалела, пьяненького - и попалась? А он… Эти тыканья, робость и бесстыдство, томление в благородной груди - ну чем не блевотное, а потом вдруг злость… Протрезветь, протрезветь, но разве напился? Кто же он-то в конце концов? Сейчас войдут в метро - и все, баста, не отвяжется, куда она, туда и он. Привязался, значит, хорошее дельце, привязанный, на привязи. Ну и что. Он без нее уже не может. Без нее ничего не хочется, даже воздухом этим дышать, но почему, почему? Вот когда почти противна была, когда в упор бы ее не видел, разве плохо ему дышалось? Что же это такое? Это и есть, что ли, любовь? Из чего же она такая сделана? Любовь… Тогда, может, признаться в ней-то, в любви? Девушка, вы просто персик, а я, просто абрикос, хочу вас любить… Признаться, кстати, в чем? В том, что больше ни на что не способен, очевидно… Что сам себя боится… Того, что сейчас, что потом… Потом-то что будет? Что потом?!
Должен был задержать, остановить, ведь истекают минуты, минуты последние - а потом она исчезнет, как в детской придурошной сказке, когда с боем часов теряло силу волшебство и все исчезало, карета превращалась обратно в тыкву, запряженные в нее кони разбегались крысами… Именно этот день, то есть проведенные с ней несколько часов, зарядили его вдруг таким отчаяньем, когда представилось: каждый раз на этих станциях метро он уже ее терял и мог больше никогда не увидеть, если бы не пришла, просто забыв, что-то перепутав… Или если бы он - если бы опоздал, застряв где-то в этом огромном городе, то она бы, ничего не узнав, ушла. Все их встречи до сих пор - это случайность! Но теперь для него в этом заключалось самое страшное, что зависело лишь от случайности, такой же, как тогда, в проклятом хаосе туполобых голубых вагончиков: встретить - или потерять. Он попал в сказку, замурован в чудовищном сне, где теряешь все, проснувшись… Только этой волшебницей была она сама… Только там, в сказке, принцу досталась хотя бы туфелька, чтобы мог искать, найти… Он-то кого и где будет искать? Метро, вагон - и кончено! Вот что она и дает понять: все кончится, все кончится… Уже хотела сказать, вот сейчас скажет ему это. Каждый раз хотела - но еще не смогла, но ведь это же не игра, не игра!